Люди с носилками уходили обратно, в скопление сгоревших машин. Их место занимали другие. Снова взлетали в воздух черные растрепанные тела, деревянно стучали о кузов. На платформах постепенно скапливались неровные сползающие груды. И тогда несколько человек, оставляя носилки, забирались в кузов, ровняли гору убитых.
Это длилось час или больше. Истошно кричали вороны. Светили бело-голубые фары. Иногда в их свет попадало бледное неживое лицо, голая, без обуви, нога. И все, кто был в доме, прижавшись к черным стеклам, следили, как нагружаются труповозы. Три грузовика с открытыми бортами, с черными рыхлыми грудами, похожими на торф, медленно, тяжело покатили с площади. И за ними пешком, усталая, уходила похоронная команда.
Глава десятая
Медленно тлела огнями, сочилась дымами зимняя ночь. Смертельная опасность, погнавшаяся за ним по заснеженной улочке вдоль железных ворот и оград, догонявшая его автоматными очередями, эта опасность отступила. Бригада, в которой он служил и которая была домом для него и для множества близких и важных ему людей, а также для тех, к кому он испытывал неприязнь, и тех, к кому он был равнодушен, но составлял живую среду, в которой он только и мог обитать, – бригада напоминала теперь огромную неопрятную свалку, где тлели зловонные костры и пахло горелым железом и костью. И Кудрявцев в эти минуты затишья пытался понять, какая роковая ошибка случилась, что привело их всех к поражению и смерти.
Скорее всего, виной тому были невежество и дурь генерала. Тупое, бездарное было в том, как он на глазах офицеров играл полководца. По-ермоловски, в домашних чувяках, ходил по карте, по-свойски, по-домашнему заправил в шерстяные носки брюки с лампасами. Оскорбил начальника штаба, усомнившегося в нелепом приказе. Курсантом в пехотном училище Кудрявцев изучал тактику боя в условиях густонаселенного города, где каждый оконный проем, каждая подворотня превращались в позицию гранатометчика, в гнездо снайпера. Огневая мощь танков, долбящий огонь самоходок перемалывали опорные пункты противника. Пехота занимала развалины, добивая оглоушенных врагов, обеспечивала коридоры для дальнейшего продвижения брони. Тупое невежество и чванливая дурь загнали незащищенные колонны в город, подставили их под удар.
Генерал был виноват, но был виноват и министр. Долгоносый, с маленьким лбом, тесно посаженными птичьими глазами, он был похож на упрямого дятла. Решил сделать себе подарок ко дню рождения, штурмовать в новогоднюю ночь набитый противником город. Чтоб наутро на инкрустированный столик, куда сносили ему дары – клинки в серебряных ножнах, гравированное именное оружие, швейцарские часы с алмазом, золотую табакерку с поющей птичкой, – чтоб на столик легла телеграмма: «Войска поздравляют министра обороны. Русский флаг на президентском дворце». И министр, влажный после бассейна, в розовом махровом халате, читает телеграмму.
Или случилась измена, в штабе округа притаился предатель. Сообщил врагам маршруты колонн. Ведь недаром в момент вступления над чеченским селом взлетела ракета, послала беззвучную весть в далекий туманный город. И по этому тихому знаку засели у окон стрелки, притаились гранатометчики.
Поджидали по-охотничьи, когда на снежные улицы, под желтые фонари выскочит юркая головная машина.
Или он сам виноват. Покусился на льстивые речи, на радушные слова и улыбки, на золотые виноградные кисти, на разноцветные занавески в дверях, где мелькали нежные девичьи лица. И так сладко было пить черно-красное вино из стаканов, трогать горячей рукой деревянный заснеженный стол, и вдруг захрипел взводный, посаженный на нож, все выпучивал голубые глаза, пока лезвие входило в гортань.
Непонимание мучило и дивило Кудрявцева. Он сидел на чердаке под железной крышей и не находил объяснения. Смотрел, как на площади медленно движутся туманные отсветы, словно там догорал огромный ком черной бумаги в тлеющих червячках и личинках.
Он пробрался под крышей, ступая в мягкую чердачную пыль. На другом конце чердака, у слухового окна, притулился Ноздря, казалось, дремал. И Кудрявцев, не желая его резко окликать и тревожить, негромко спросил:
– Ну что, Богу молимся?
– Просто думаю, – отозвался Ноздря, не почувствовал в словах командира насмешки.
– О чем, если не секрет?
– Как оно так получилось, что остался жив. Все ребята из отделения погибли, а я живой.
– И как же все вышло?
Ноздря помолчал, словно собирал то немногое, что успел понять и надумать в краткие минуты тишины после недавнего оглушающего и ослепляющего ужаса.
– Когда началось, я на броне сидел. Грохот, огонь! Машины подскакивают, будто их кувалдой бьют. У одной башню оторвало, и как шмякнет! Рядом наливник рвануло, и вся горючка в небо взлетела и оттуда полилась огнем. Ребята, которые побежали, как раз под этот дождь попали. Я только успел сказать: «Господи, спаси, если можешь!» Больше ничего не помню, как бежал, как спасался. Вы окликнули, тогда и очнулся. Должно, Господь ангела-хранителя послал, он меня и вынес!..
Кудрявцев, еще недавно услышь такое, не удержался бы от едкой насмешки или отмахнулся, подумав: вот еще один чудик явился в армию из гражданской искореженной жизни, в которой развелось множество молодых уродцев, не способных подтянуться на турнике или метнуть гранату. Синюшные наркоманы, истеричные панки, капризные пацифисты, чахоточные и астматики, плоскостопые и кришнаиты, рокеры и слабоумные – пестрое и дистрофичное скопище, из которого он, офицер, в краткое время должен был создать боевое подразделение, способное выиграть бой.
Теперь же, пережив ужасное истребление бригады, потеряв роту и оставшись в живых, он был готов объяснять случившееся действием злых нечеловеческих сил, погубивших неодолимую мощь войска, присутствием среди этих черных сил загадочной и благой воли, выбравшей его среди тысяч обреченных людей и спасшей от смерти. В заснеженном чеченском дворике, залитом вином, бараньим жиром и кровью убитых товарищей, внезапная страстная и могучая сила подняла его на крылья, перенесла через изгородь, устремила вперед по улице, отводя бьющие в упор очереди. Провела сквозь взрывы и фонтаны огня в этот безлюдный дом, словно заранее приготовила это убежище в ожидании пожаров и взрывов.
Слушая солдата, он чувствовал, что тот обладает таинственным знанием, ему, Кудрявцеву, недоступным, и в этом превосходит его. Уступая в силе, уме и опыте, способен понимать и объяснять необъяснимое для Кудрявцева. И хотелось спросить его об этом знании, выведать и, быть может, в минуту предстоящей опасности положиться на это знание, в нем найти опору и крепость.
– Откуда молитвы знаешь? – спросил Кудрявцев, боясь, что Ноздря замкнется и больше не станет говорить о своем сокровенном. – Ты вон по всякому поводу молишься.
– У меня отец священник. Мы с мамой в церкви поем. Армию отслужу, поступлю в семинарию, тоже священником стану.
– Дело семейное. Церковь у вас большая?
– Красивая, намоленная. Лет двести стоит. Ни разу не закрывали.
На черном ледяном чердаке, в угрюмом враждебном городе, у дымящихся остатков бригады Кудрявцев представил церковь, золотую, туманную, с мягким свечением лампад, стеблевидными свечами, множеством смиренных и кротких лиц, родных и знакомых, среди которых, если пристально к ним приглядеться, увидишь тетушек, маму и бабушку.
Виденье было драгоценным, спасительным, и, когда исчезло, на ледяном чердаке, среди балок, труб и железа, стало теплее, словно в доме вдруг затопили.
– Вот ты Бога молишь, что у него спрашиваешь? Как жить, что делать?.. А можешь спросить, какая у нас судьба впереди? – Кудрявцеву были удивительны собственные вопросы. Он осторожно допытывался, стараясь не спугнуть солдата, дорожил этой необъяснимой своей зависимостью от него. – Можешь у Бога спросить, что нас ждет впереди?
– К нам в церковь баба Марфуша приходит. Богомолка. По разным монастырям, по святым местам разъезжает. Полгода нет ее, а потом появляется. Она говорит, всюду по церквам иконы плачут. Из икон слезы льются. А это к беде. Быть в России большой беде.
– Куда больше-то?
– Еще больше будет. У нас в церкви икона Архангела Гавриила. У него на щеке слеза прорезалась. Будто смолка заблестела. Ангел заплакал.
– О чем?
– Не знаю…
Кудрявцев попытался представить длинную высокую икону с красной лампадой, опущенные до земли отяжелелые, утомленные крылья и на смуглом лице, среди темных складок и осыпавшейся позолоты, – крохотную яркую искру, выступившую каплю смолы.
– За что нам такая беда? – спросил Кудрявцев, глядя на площадь, где слабо румянилась остывавшая сталь, плавал слоистый дым и продолжали метаться сошедшие с ума ночные вороны. – Кто так рассердился на нас?
– Бог. Значит, есть какой-то грех.
Кудрявцев прежде никогда не говорил, не слышал об этом. Удивлялся серьезности, которая звучала в словах солдата. Юнец, уцелевший в бою, исцарапанный и измазанный сажей, посаженный Кудрявцевым у слухового окна в ожидании нового боя, знал и ведал нечто, что было сокрыто от Кудрявцева. За этими закрытыми створками, затворенными дверьми, мимо которых много лет проходил Кудрявцев, присутствовало иное пространство, иная, недоступная Кудрявцеву жизнь. Казалось, солдат вышел к нему из-за этих дверей, присел ненадолго у слухового окна, чтоб сказать несколько странных невнятных слов и снова исчезнуть. Затворить перед Кудрявцевым двери, оставляя в глазах исчезающую золотистую щель, смуглого ангела с печальной лампадой.
– Если молишься, значит, веришь, что Бог поможет. Помолись хорошенько, чтоб нам помог.
Кудрявцев просил солдата заступиться перед кем-то могучим и недоступным, к кому путь для самого Кудрявцева был закрыт. Поручиться за него, передать его просьбы. Он вдруг испытал острое стремление, страстное, связанное со своей беззащитностью влечение туда, сквозь железную крышу, в вышину, в небо, населенное могучей благой безымянной силой. Обращался к этой силе с просьбой избавить их всех от смерти, унести из этого дома, от этой сгоревшей площади. И так жарко и наивно он об этом просил, так напряглась и устремилась его душа, что на миг показалось – чьи-то теплые огромные ладони протянулись к нему сквозь крышу, вычерпали, вынесли прочь, перенесли в родные места, в городок, к синему деревянному дому, к тесовой ограде с висящим материнским платком.
Очнулся. По площади, наискось от догоравших обломков, по белому снегу двигалось скопление людей. Неясное, клубящееся, вытянутое в длину, словно несли какое-то тяжелое бревно или рельсу. Приблизившись, вышли на освещенное место, двигались вдоль дома в сторону привокзальных строений.
Кудрявцев различил длинную колонну людей, окружавших ее конвоиров. На конвоирах были кожаные куртки, чеченские папахи и кепки. На тех, кто шагал в колонне, – танковые шлемы, солдатские «чепчики», расстегнутые бушлаты. Гнали пленных, и Кудрявцева поразила черная, липкая, оставляемая на белом снегу тропа. Такая тропа тянется за раненым лосем, в красных брызгах, в талых окровавленных лужах.
Можно было ударить из автоматов, послать поверх голов пугающие очереди, чтобы охрана упала на снег, обороняясь от внезапного нападения, а пленные побежали врассыпную, спасаясь в окрестных улицах. Или, собрав солдат, внезапным коротким броском кинуться наперерез колонне, втянуться в молниеносный истребляющий бой, перебить охрану, а спасенных пленных увести в дом, вооружить, создать из них боеспособную роту.
Но в следующую минуту и то и другое показалось безумием. Навлекало ответный удар множества невидимых, притаившихся по соседству врагов. Кудрявцев, не поднимая автомат, тоскуя, смотрел с чердака.
Пленные вдруг смешались, затоптались на месте. Конвойные закричали, нацеливая автоматы, проталкивая колонну вперед. Пленные, повинуясь, двинулись дальше, вытягиваясь в вялую вереницу, словно были связаны длинной веревкой.
На снегу остался сидеть человек, сгорбился, опираясь на снег руками. Конвоир подскочил, стал пинать, бить прикладом. Отошел, нацелил автомат. И Кудрявцев ожидал увидеть короткую вспышку. Но из колонны выбежали двое, вернулись к упавшему, подхватили под руки и втроем, ковыляя, побрели догонять остальных. Конвойный кричал, грозил автоматом, и чувствовалось, как не терпится ему выстрелить.
Все его солдаты были живы, вооружены и накормлены. Расставлены на огневые позиции. Оставались невидимы для противника, спрятаны в глубине затемненного дома. Им следовало как можно дольше не обнаружить себя ни светом, ни звуком, ни дымком сигареты. До начала утреннего наступления, до подхода свежих частей. Оказавшись в тылу чеченцев, они ударят, смешают их оборону, облегчат продвижение своим.
Сквозь чердак Кудрявцев вышел на другую половину дома. Спустился мимо тихих закрытых квартир на второй этаж, где у окна, почти невидимый и, казалось, недышащий, сидел Крутой.
– Не спишь? – тихо спросил Кудрявцев, нащупывая жесткий рукав его бушлата.
– Да нет, – чуть слышно отозвался тот, и мерцающее окно слабо затуманилось от его дыхания.
– О чем таком думаешь?
– Аккумулятор, блин, подвел! Говорил прапорщику – смени аккумулятор, наш сдох!.. «Нету да нету! Тылы подойдут, сменю!» Вот они и подошли, тылы!.. Заглох танк, сдвинуть его не смогли. Был бы аккумулятор, вырвались! Хрен бы они нас взяли!
– Сожгли танк?
– Целехонек! Снаряд в пушке! А движок не завелся. На прапорщика, гада, сейчас взглянуть!..
Кудрявцев подумал, что не следовало сейчас смотреть на прапорщика. Лежал где-нибудь застреленный у танка с босыми скрюченными ногами. Или превратился в закопченный скелет с оскаленным, полным коросты ртом. Или брел сейчас, хрипя, в колонне пленных, и чеченец-конвоир тыкал ему в бок автоматом. Не следовало смотреть на прапорщика.
– Ты сам-то откуда? – спросил Кудрявцев, опять прибегая к нехитрому испытанному способу, сближавшему малознакомых людей, солдата и офицера.
– Из Омской области. Деревня Горбовка. – Крутой шевельнулся, словно родное слово согрело и оживило его.
– Крестьянский сын? – усмехнулся Кудрявцев.
– Ну! – согласился тот.
И у Кудрявцева возникла странная мысль: когда-нибудь в старости, прожив долгую жизнь, он поедет в деревню Горбовку. Там его встретит немолодой молчаливый мужик, темный от земляных трудов. Они узнают друг друга. Будут сидеть в деревенском доме. Под лампой на клеенке блестит бутылка, миска с кислой капустой. Захмелев, они вспомнят этот каменный дом и как вместе бок о бок сидели у окна, касаясь автоматами.
– Какая семья у тебя, какое хозяйство? – Эта встреча казалась возможной, отвлекала от близких, никуда не исчезнувших страхов, переносила их в другое время, где они уцелели и выжили.
– Какая семья? – охотно делился Крутой. – Мать, отец и сестренка. Отец из совхоза ушел, взял землю. Держим корову, телку. Батя лошадь купил, пашем.
– Лошадь? Почему не трактор? – допытывался Кудрявцев, не желая терять эту успокаивающую, отвлекающую от напастей мечту.
– Трактор солярку жжет, масло. Не напасешься. А лошадь всегда прокормим. Летом пасем, а на зиму в овраге накашиваем, – солидно объяснял Крутой.
И опять Кудрявцеву показалось, что солдат в чем-то опытнее его и мудрее. Помимо временной армейской жизни, где танки, пушки с казенником, аккумуляторы и разгильдяи-прапорщики, где этот злосчастный поход на город и случившийся страшный разгром, у парня есть другая, главная жизнь, где его поджидают влажные глухие овраги с темной травой и цветками дудника, дом с голубыми наличниками, травяной холм, на котором в мелком дожде пасется рыжая лошадь.