Стариком на грани бессилия Турсун был лишь в четырех стенах своего жилища. За порогом же его это был, как всегда, сильный и внушительный Главный Конюший, отвечающий за всех лошадей.
* * *
Дверь перед Турсуном раскрылась словно сама собой, и Рахим, его бача, отступил, пятясь, чтобы пропустить хозяина. Худенькое личико мальчугана было еще заспанным, а дырявый чапан — весь в пыли, так как спал он прямо на красноватой земле. Но он был уже на ногах, готовый выполнять свои обязанности, и держал в руках глиняный кувшин с водой для омовения.
Старому Турсуну стоило лишь сказать, и он имел бы все многочисленные удобства и даже роскошь, какими пользовались другие важные люди в имении: управляющий, главный садовник, агроном. Они находились на службе у самого зажиточного в провинции бая, и тот демонстрировал по отношению к ним щедрость, соответствующую его богатству. Турсун был среди них старшим и по возрасту, и по сроку службы, да и распоряжался он самым благородным из всех достояний имения: лошадьми.
Но разве чистота воды зависит от стоимости сосуда, в который она заключена? Так что зачем загружать комнату душными толстыми коврами, обоями и шпалерами, пыльными подушками, коль скоро всем видам сидений он всегда предпочитал седло?
Турсун посмотрел на слугу. Шея Рахима и кувшин в его руках были наклонены под одним углом, и было в этой позе нечто благородное и нежное. Турсун опять на мгновение приостановил свои движения, но теперь уже не из-за своей слабости, а из желания полюбоваться этой гармонией. Готовая политься вниз вода в кувшине трепетала у самого горлышка, и он подумал:
«Рахим держит грубый кувшин, словно это драгоценный сосуд, сделанный кем-нибудь из самаркандских мастеров, или ваза тончайшего персидского фаянса. В отличие от многих взрослых, для этого подростка ценен не столько материал, из которого изготовлен предмет, сколько его назначение…»
И еще Турсун подумал, что такой же расторопности, точности движений и покорности можно было бы добиться от любого слуги с помощью плетки, – и Рахим испытал это на себе, как и многие до него. Но вот такого слияния тела и души не добьешься никаким наказанием, даже самым тяжелым.
Турсун протянул к кувшину свои огромные старые ладони. На них полилась вода, еще холодная от ночной свежести. Турсун смочил ею щеки, покрытые короткой седой бородой, жесткой, как кабанья щетина, а затем вытер лицо краем своего длинного кушака.
Веки его остались еще на несколько мгновений прикрытыми. И эти несколько мгновений образ хозяина целиком принадлежал Рахиму и его изумленному вниманию. В том мире, в котором жил бача, никто не мог сравниться с Турсуном. Ни у кого не было такого внушительного торса, таких широких ладоней, такого величественного чела. Ни у кого другого плоть не несла на себе столько отметин славы, как у него: перешибленный нос, сломанная надбровная дуга, перемежающаяся с морщинами, рубцы и шрамы, разбитые кисти рук и вывихнутые колени. Каждая рана была свидетельницей боя, гонки, победы кентавра, о которых из уст в уста передавали легенды пастухи, конюхи, садовники и мастеровые. Для ребенка сказки не имеют возраста. В глазах Рахима старость Турсуна ничего не значила. Герой, кумир живут вне времени.
Когда Турсун открыл свои раскосые глаза, они выражали неколебимую энергию и вызов. У него было ощущение, что годы не властны над ним, что колени его по-прежнему способны сломать ребра чересчур ретивого коня, что рука его по-прежнему в состоянии на полном скаку вырвать у стаи разъяренных всадников тушу козла, этот самый ценный трофей в глазах всех участников игр, да и вообще всех жителей степного края.
«Ну вот, немного свежей воды, и все в порядке», – подумал Турсун.
На самом же деле – но ни тот, ни другой об этом не догадывались – такова была способность наивных глаз, которыми бача смотрел на хозяина и в которых Турсун, словно в волшебном зеркале, увидел свою нерастраченную и почти бессмертную силу.
* * *
Когда они вышли из дома, краешек солнца на востоке уже выглянул из-за горизонта. Свет, не встречавший на плоской земле никаких препятствий, ровной волной разливался по степи. Турсун и бача повернулись в ту сторону, где за горами, долинами и пустынями находилась Мекка. Был час первой молитвы, когда чистота утренней зари становится залогом удачного дня. Рахим легко опустился на колени и коснулся головой земли. Принять такую же позу Турсуну стоило бы много времени и неимоверных усилий. Старик остался стоять и лишь склонил, насколько мог, голову в тюрбане, опершись обеими руками на посох.
Но величие и мощь плеч, шеи и головы Турсуна, согнутых невидимой силой, были таковы, что, по сравнению с этим простым поклоном, преисполненным веры и смирения, телодвижения распростертого юноши выглядели детской игрой.
Правда, для Рахима главное было не столько молиться, сколько молиться вместе с Турсуном у его ног, угадывая в высоте над собой склонившуюся, будто могучее древо, массу и габариты, повторять ритуальные слова, нараспев произнесенные его тихим низким голосом, разделять святую славу этого утра с самым прославленным чопендозом во всем степном краю.
Конечно, другие слуги, работавшие на кухне, в комнатах, в саду, на конюшнях или при стадах, имели кое-какие привилегии по сравнению с Рахимом, – им перепадало больше еды, да и свободы у них было побольше. Но зато с какой нескрываемой завистью смотрели они на Рахима, когда он передавал им – или придумывал – рассказы Турсуна.
Старик постепенно вывел из состояния неподвижности суставы, поднял голову, выпрямил шею, расправил плечи. Рахим мгновенно вскочил на ноги с криком:
– Этот день будет хорошим.
И на его худом лице с приплюснутым носом и сверкающими, как ягоды граната, глазами было написано:
«Хорошим день будет потому, что мне выпало счастье начать его с тобой, о великий Турсун».
Старик медленно проговорил:
– Время года такое.
Жаркая пора миновала. В степи воцарилась сухая, пронизанная нежарким светом осень.
Опираясь на посох, с величественно вздымающейся вверх чалмой, Турсун стоял, щиколотками ощущая приятную свежесть росистой травы, подставив спину первым лучам солнца и жадно вдыхая расширяющимися ноздрями и всей своей широкой грудью чистый воздух, еще не запыленный ни южным ветром из пустынь, ни проходящими мимо стадами, ни быстро скачущими всадниками.
Вокруг него простирались земли имения – пастбища, огороды, цветники и сады, орошаемые благословенной, журчащей в арыках водой. Дальше простирались во все стороны зеленые рощи.
Однако раскосые монгольские глаза Турсуна, глубоко запрятанные в глазницы и прикрытые мохнатыми бровями, видели, вспоминали и дорисовывали за этой листвой бескрайнюю равнину, по которой он так много скакал.
Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.
Первая из этих провинций, родная провинция Турсуна, начиналась у иранской границы, а последняя упиралась в отроги Памира, и жители каждой из них хвалились, что у них – самый лучший каракуль, самые красивые ковры, самые прекрасные скакуны. Все эти люди были одной крови. Их предки пришли в одних и тех же ордах завоевателей из нагорий Центральной Азии.
Они говорили на одном и том же языке. Дети их учились ездить верхом тогда же, когда учились ходить.
Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.
Эта земля с ее невысокими рыжими холмами, где редкие немноговодные реки испокон веков определяли, где быть земледелию и где быть поселениям, являлась единственной родиной Турсуна.
Конечно, на юге, если по перевалам, соседствующим с небом, преодолеть эту колоссальную преграду Гиндукуш, то там тоже продолжался Афганистан. Но Турсун, сын степей, знал и признавал только степь. За Гиндукушем, как ему говорили, начинается странный, чуждый мир высоких плоскогорий и головокружительных вершин. Люди там ходят не в чапанах, носят длинные волосы и говорят на другом языке. Оттуда приезжали губернаторы провинций, чиновники, офицеры, писаря – люди, выглядевшие в седле, как какие-нибудь деревянные колы или набитые чем-то мешки.
И вот там-то, через несколько часов, Уроз…
Турсун сжал узловатыми своими руками ручку трости. Он запретил себе думать о предстоящей поездке своего сына Уроза в Кабул.
До сей минуты это удавалось ему без труда. Преодоление сопротивления собственных конечностей и одежды, омовение и молитва заполняли все его мгновения. Но вот первая передышка, а с ней…
– Не в ту сторону посмотрел, – подумалось Турсуну.
И он резким движением повернулся на север, да так неожиданно, что худенькое подвижное лицо отрока-слуги вытянулось от удивления. Турсуну сразу стало легче. В ту сторону родная степь простиралась без края, до бесконечности.
Недалеко, в двух часах быстрой езды на лошади, текла степная река Амударья. За ней начиналась русская земля. Но по обе стороны реки была одинаковая равнина, в воздухе висела одинаковая пыль летом и лежал одинаковый снег зимой, а весной расцветали одни и те же цветы, колыхались одинаковые высокие травы. И у людей по обе стороны реки были одинакового шафранового цвета лица, раскосые глаза, и все они считали, что не существует на земле большей ценности, чем дар божий, каковым является прекрасный конь.
Все это Турсун видел сам, когда в молодости сопровождал отца в поездке за Амударью. В те времена там правили эмир бухарский и хан хивинский, подчинявшиеся, правда, великому северному царю. В ту пору доступ туда для людей одной веры и одной крови был свободен…
А какие там мечети, какие базары в Ташкенте и Самарканде!
Какие ослепительные ткани, сверкающие шелка, чеканное серебро, драгоценное оружие!
Толстые, потрескавшиеся губы Турсуна, невольно растянувшись в полуулыбку, повторяли выученные тогда слова. А ведь с тех пор прошло тридцать лет, да еще случилась какая-то удивительная революция, которая все перевернула на том берегу реки и наглухо перекрыла мосты и броды.
– Хлеб… Земля… Вода… Лошадь… – тихо повторял старец русские слова.
Рахим угадывал смысл этих слогов, распознавая их рисунок на губах Турсуна, и мысленно переводил их.
Ведь Турсун часто рассказывал слуге свои воспоминания, – так они получались более яркими. И эти рассказы бача предпочитал остальным. В них говорилось о стране, такой близкой и вместе с тем чудесной, доступ к которой по обе стороны Амударьи надежно охраняли грозные солдаты. И он часто старался заставить Турсуна вернуться к тем воспоминаниям, задавая ему вроде бы наивные, но подсказанные лукавой надеждой вопросы.
В то утро бача мог не прибегать к подобной хитрости. Турсун сам заговорил, да еще как заговорил. Ему тоже хотелось отвлечься от настоящего.
В который уже раз, пока солнце подымалось над степью, Турсун рассказывал – прежде всего для самого себя – рассказывал, глядя поверх головы ребенка, худощавого, тщедушного, болезненного отрока, закрывшего глаза, чтобы лучше запоминать то, что рассказывал старец: про киргизские караваны, про татарские базары, про воинственные танцы, про ханские дворцы и сады, про самые прекрасные в сердце Азии, самые богатые оазисы.
Однако когда Турсун умолк, а сегодняшний рассказ был длиннее обычного, у маленького слуги возникло ощущение, будто он что-то недополучил. Турсун поговорил обо всем, кроме главного. Рахим выдержал паузу из вежливости, а также, чтобы убедиться, что Турсун действительно закончил свой рассказ.
Только после этого он своим тоненьким, самым что ни на есть невинным голоском, спросил:
– А бузкаши, о великий Турсун?
Старик только сделал движение вперед подбородком и сдвинул брови. Этого оказалось достаточным, чтобы лицо его приняло выражение просто неумолимой жестокости. Рахим отлично знал это выражение. Он с ужасом подумал: «В чем я провинился? Ведь о бузкаши он любит говорить больше всего на свете».
И в голове мальчика пронеслись образы, навеянные прежними рассказами Турсуна. А тот-то не просто видел эти картины. Ведь жеребец, который рассекал плотное скопление коней и людей, сбившихся в единую массу, который опрокидывал тех и других, кусал, расталкивал и топтал, был его конем. А всадник на нем, скакавший галопом на одном стремени, всем телом откинувшийся набок, чтобы подлететь к другому такому же демону в седле и вырвать на скаку тушу козла, не кто иной, как он сам. И победитель, швырявший трофей в круг, тоже был он сам, великий, самый великий из чопендозов.
Но это воспоминание отнюдь не успокаивало Турсуна, а, напротив, удваивало его ярость. Ему было ненавистно личико, с наивным страхом спрашивавшее: «Почему? О, почему?» Ответа он не мог дать никому.
Он поднял свой чудовищный кулак, чтобы уничтожить вопрос прямо на лице бачи.
Рахим не отшатнулся, не моргнул даже глазом. В великом Турсуне он читал все, в том числе и несправедливость.
И старик прочел это в глазах отрока. Он уронил занесенную было руку, узловатую, похожу на булаву длань, и резко, с места в карьер, зашагал прочь своей тяжелой походкой. После нескольких шагов он, не оборачиваясь и не останавливаясь, приказал:
– Иди за мной!
II
БЕШЕНЫЙ КОНЬ
Они прошли через все двенадцать загонов, разделенных невысокими глинобитными стенками с соединяющими их узкими проходами. Все двенадцать были одинаковыми четырехугольниками с голой, потрескавшейся от жары землей под ногами, горячей даже сейчас, ранним утром, когда солнце еще не добралось до зенита. В каждом углу загона стояла оседланная лошадь, только что выведенная из конюшни и привязанная на коротком поводке к столбику.
Все они были ослепительно красивы, просто невероятно красивы. Их длинные, густые гривы были тщательно расчесаны, и их шерсть сверкала, как шелковая. Могучие высокие холки, широкие выпуклые груди, мускулистые, красиво изогнутые шеи выдавали редкую силу, выносливость и пылкое упорство.
Всего в этих загонах стояло сорок восемь скакунов – вороных, гнедых, рыжих, белых – по четыре в каждом.
Нетрудно было понять, что Осман-бай, которому принадлежало поместье, был богатейшим в провинции Меймене человеком, коль скоро он мог только ради славы своей собрать, вырастить и содержать столько лошадей, да еще таких прекрасных. Единственное их предназначение состояло в том, чтобы участвовать в бузкаши, из которых многие возвращались ранеными и искалеченными.
Истинным и всеми признанным хозяином этих ханских конюшен был Турсун. И когда кони Осман-бая одерживали победы, честь воздавалась прежде всего Главному Конюшему.
И это было справедливо: богач давал лишь деньги. А всем остальным занимался Турсун. Он ведал покупкой жеребят. Он же принимал решение о случках. Следил за кормом, за подстилкой. Руководил обучением, тренировками, дрессировкой. Решал, когда допускать коня к первой игре. Ездил с ними, исправлял недостатки, развивал таланты. Лечил раны и переломы. А если благородного коня в схватке безнадежно калечили, он сам, своей рукой, с должным уважением убивал его.
Турсун знал сильные и слабые стороны не только всех лошадей Осман-бая, но и всех всадников, нанимаемых им для игр. Все сопоставляя, взвешивая способности тех и других, он назначал, он соединял всадников и коней так, чтобы сочетание их было ближе всего к совершенству.
Переходя из загона в загон, Турсун совершил, как он делал это каждый день, доскональный осмотр одного за другим всех сорока восьми коней. Перед каждым подолгу останавливался. Конюхи и слуги участвовали в осмотре, соблюдая почтительное, как бы даже суеверное, молчание. Они понимали значимость этого обхода.
В конце весны, из-за усталости коней и наступающего зноя, сезон бузкаши заканчивался, чтобы затем возобновиться по осени. За это время Турсуну надо было исправить сухожилия, мышцы, кровь и даже костный мозг животных, измученных и побитых за месяцы изнурительных боев.