Ногти - Елизаров Михаил Юрьевич 7 стр.


У меня не вызывало сомнений, что подсознательная мечта Тоболевского – создать русский паноптикум, труппу монстров и уродов, пляшущих или пиликающих. Искусство как самоцель его мало интересовало.

Эту невесёлую догадку о наличии у Тоболевского тайных наклонностей компрачикоса подтвердил следующий факт. Мотаясь по сибирским дебрям, он нашёл новую забаву – глухонемого борца Кащеева, двухметрового исполина чудовищной силы. Я даже заревновал, главным образом потому, что представлял себе сидящего в раздевалке мокрого Кащеева – свернул кому-то шею и доволен, а в коридоре уже голосит Тоболевский: «Да где же этот ваш новый Герасим, покажите же мне его!»

Как это ни забавно, я оказался поразительно близок к истине. Чтобы подключить Кащеева к денежной турбине, Тоболевский организовал соревнования имени легендарного Поддубного с увесистым призовым фондом. На такую приманку съехалось много именитых бойцов, к акции присоединились муниципалитет и ряд ведущих телекомпаний.

Кащеев знал своё дело. Он без разбора заламывал своих противников. На торжественной церемонии закрытия соревнований Тоболевский произнёс длинную речь, а под занавес сказал, что нашему чемпиону, кроме кубка и денег, приготовили ещё один маленький подарок. Вышла миловидная девушка, а в руках у неё был щенок спаниеля. Зрители взвыли от умиления, когда гигантский Кащеев, полчаса назад свирепо крушивший хребты, осторожно взял щенка и прижал к груди. Тоболевский поглаживал свою тургеневскую бороду и улыбался.

На достигнутом он не остановился. Сразу же после нововведённых соревнований Тоболевский организовал по западному образцу бои без правил, с Кащеевым-фаворитом. И, разумеется, пока Кащеев в ринге крушил и членовредительствовал, за канатами стоял человек Тоболевского с собачкой. В перерывах между раундами Кащеев брал её на руки и гладил.

Действительно, как явление коммерческое он превзошёл меня. Кащеев был зрелищней и потому прибыльней. В этом заключалась реальная опасность. Тоболевский в любой момент мог прекратить моё финансирование: и не из-за того, что пожадничал, а элементарно забыв о моём существовании. Я загрустил и даже собирался предложить Тоболевскому устроить турнир между мной и Кащеевым. Я очень рассчитывал на свою силу. У меня был шанс проверить свои борцовские возможности на одной из вечеринок, которые устраивал Тоболевский для близкого окружения.

Мы как-то засиделись на даче Тоболевского. Хозяин накрыл шикарный стол, и большинство приглашённых к вечеру уже были основательно хмельны. Все, кроме меня и нового любимца, – Тоболевский не позволял ему прикасаться к спиртному.

Тоболевский опять принялся расхваливать своего Кащеева, похожего на огромный, обтянутый кожей валун, пока это счастливое бахвальство не перешло в демонстрацию физической мощи Кащеева. Я старался не отставать, то скручивая в узел гвоздь толщиной с палец, то сминая пустую канистру на манер пивных импортных жестянок. Гости, Тоболевский и Кащеев страшно разгорячились. Я понял, что нужный момент настал, и вызвал Кащеева побороться. Тоболевский подумал и разрешил.

Мы перебрались на поляну за домом. На ней обычно играли в лапту и городки, то есть только в русские игры – так хотел Тоболевский. Поляна вполне подходила, как он выразился, и для «кулачного боя».

Кащеев снял рубаху, я тоже, следуя его примеру, разделся до пояса. Вдвоём мы составляли более чем контрастную пару. Я выглядел в половину меньше его. Конечно, если бы меня распрямить, во мне набралось бы достаточно роста – мы выяснили это, когда портной измерял мою спину матерчатым метром. И я всегда был каким-то иссохшим и болезненно белым.

Торс Кащеева не отличался античной красотой, но выглядел варварски мощно, как художественно опиленный ствол дуба. Мы сошлись, и я сразу понял, что представляет собой любимец Тоболевского. Мои руки ещё могли тягаться с ним, но шейные и спинные позвонки ходили ходуном, как баранки на шнурке. Я видел, что у Кащеева на коже, там, где её сжали мои пальцы, выступила кровь. Он был намного дюжее меня и привык терпеть боль. На какую-то секунду я зазевался, и, не останови Тоболевский поединок, Кащеев, по всей видимости, сломал бы мне шею. Мы вернулись к столу. Остаток вечера я разминал ноющие суставы, а Кащеев, потирая пунцовые кровоподтёки на плечах, тихонько гудел на ухо Тоболевскому свои грустные мысли.

Имелся, конечно, и другой шанс потягаться с Кащеевым. Для этого пришлось бы отыскать двухголового скрипача, припадочную виолончелистку, флейтиста с картофельными отростками вместо ног – то есть сколотить коллектив сродни цирку лилипутов – к чему, собственно, и стремился Тоболевский. Ходили слухи, что он собирался везти Кащеева на какие-то престижные соревнования в Афинах. Сроки совпадали с моей поездкой на конкурс в Италию.

Я позвонил Тоболевскому, чтобы обо всём договориться и узнать, на каком свете нахожусь. Разумеется, я не выдвигал условий, боже упаси, просто поинтересовался, когда мы летим в Болонью. Тоболевский погрустнел и сказал, что не сможет в этот раз сопровождать меня, но пообещал всё уладить с билетами, гостиницей, переводчиком и прочими дорожными мелочами.

20

Сама собой закончилась школа. Я сдал выпускные экзамены, отыграл концерт и получил соответствующие документы. Мой добрый ангел – декан Валентин Валерьевич – ждал меня в консерватории с распростёртыми объятиями. До нового конкурса оставалось три месяца, и я подумал, что единственным нашим с Бахатовым упущением остался непосещённый детский курорт. Я уговорил Бахатова, он взял отпуск, и мы укатили в Евпаторию.

С утра до вечера мы сидели на пляже возле воды, рядом торчали плоские головки зарытой по горло «пепси-колы». Неподалёку копали в песке свои миниатюрные катакомбы полиомиелитные дети, и чайки, глядя на нас, кричали от ужаса. Непостижимое море раскачивало мутные волны, огрызки фруктов прыгали на волнах, как поплавки. Несколько раз в день на горизонте показывался белый профиль лайнера. Тогда всем мерещилось скорое счастье, которому хотелось помахать рукой. От этой поездки сохранилось несколько фотографий, моих и Бахатова. На одном снимке Бахатов стоит у кромки моря, под мышкой у него облупленный пенопластовый дельфин.

По приезде я начал усиленно готовиться к конкурсу, включил в программу произведения Листа, Скрябина, Равеля и Рахманинова. Накатывал я их публично, дал восемь концертов в филармонии, и критики писали, что никогда ещё я так хорошо не играл. Наверное, они были правы.

За последние полгода я очень наловчился налаживать прочную связь с моим внутренним музыкантом. Раньше только на середине произведения ощущались его позывные, и я настраивался на нужную волну. Когда же он брал управление на себя, я отключался, он проникал в мои пустые руки, и тогда я играл лучше всех. Он был настоящий псих – тот, кто сидел в моём горбу, и настоящий урод. Каждая секунда его жизни заполнялась адовой мукой, о которой ему приходилось молчать, – у него отсутствовал язык. Я знаю, что он не смог бы жить вне меня – у него от рождения не было кожи. Он играл голыми, мясо на костях, пальцами – так он общался, и это тоже причиняло ему чудовищные страдания. Но, жаждая поведать миру о них, он превозмогал болью боль. Результат превосходил всё мыслимое. Это были слёзы высшей пробы. Может, поэтому стиль моей игры многие определяли как депрессивный. Но предельно индивидуальный.

Тоболевский проводил меня до аэропорта. Я летел в столицу и там пересаживался на «Боинг», следующий в Болонью. Тоболевский пожелал мне удачи и дал два небольших долларовых рулончика, перетянутых резинкой. Уже в Италии я развернул их. Первый состоял из пятидесятидолларовых купюр – на крупные и непредвиденные расходы, второй, – из мелких купюр – на чаевые и всякую чепуху.

В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно-пятизвёздочным. Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера.

Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел своё журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными чёрными прядями.

21

Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищенский ветер.

Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.

Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.

Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом.

– Это всё сквозняки ёбаные, – успокаивал он меня. – Что ж ты своё сомбреро не носишь, – сокрушался, имея в виду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал её вокруг возможного очага остеохондроза. Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки. – Красные. Плохо, – хватался за телефон и вызванивал русское консульство.

– Да всё нормально со мной, что вы беспокоитесь, – говорил я ему.

Из консульства прислали машину, и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьёзных изменений.

Мой опекун расцвёл и тискал на радостях всех и каждого:

– Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона… Нет? Ну, слава богу!

Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже немало – только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.

Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело – не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щёлкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмёл все приглашения.

22

Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.

Я сразу сказал ему:

– Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.

– Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека опустить! – ругнулся Тоболевский.

Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить.

Тоболевский сделал паузу и сказал:

– Тут у твоего друга неприятности большие.

– Какие неприятности? – я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял ещё в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число – день моего провала: – Я не ошибся, Микула Антонович?

Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера:

– Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак!

– А что я? Я как рыба, – обиделся тот. – Сашка, скажи!

– Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?!

– Человека он убил, – как бы удивился событию Тоболевский, – причём не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, – сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. – Он же вроде у тебя нормальный был, да?

Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему – может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ – денег и продуктов – он производил из рук в руки и всегда для объектива.

Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречило его натуре, пусть холодной, но не жестокой.

Бахатов в тот день не работал. В районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поёт непонятные песни. Напарник пошёл туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчленённой головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова.

Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его потревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато.

– Где он сейчас? – спросил я.

– В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу.

Я едва сдерживал слёзы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казённую койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах.

– Не переживай, – успокаивал меня Тоболевский, – ничего ему не будет, он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим.

Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Фёдору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею:

– Горе, Сашка, какое! Хороший парень – и такую беду учинил!

Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнёсся к тому, что мой Бахатов – убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить.

Я умолял Фёдора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал.

Назад Дальше