Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Гарсиа Маркес 6 стр.


– Только качако мог сотворить такое.

Качако – значит, уроженец столичного региона, от остальной части человечества их можно было отличить не только по вялым манерам и грязным словечкам, но и по зазнайству, словно они посланцы самого Божественного Провидения. Постепенно этот образ стал настолько отвратительным, что после жесточайшего подавления забастовки внутренними войсками всех военных мы называли не офицерами и солдатами, а только качакос. Они представлялись единственными, кто пользовался благами политической системы, и многие из них доказывали это своим поведением. Только этим для нас был обусловлен весь кошмар «Черной ночи Аракатаки», легендарной резни, о которой в памяти народа сохранились столь смутные и противоречивые воспоминания, что непонятно, была ли она на самом деле.

Та страшная суббота началась с того, что местный житель, чья личность почему-то так и не была установлена, ведя за руку мальчика, вошел в буфет и попросил для ребенка воды. Один из приезжих, в то время напивавшийся у стойки, со смехом протянул мальчику вместо воды стакан рома. Отец возмутился, приезжий стал пьяно настаивать, и это продолжалось до тех пор, пока напуганный мальчик не опрокинул рукой выпивку. Тогда приезжий, не раздумывая, застрелил его.

И это тоже было одним из ужасов моего детства. Папалело мне часто напоминал о том случае, когда мы заходили выпить чего-нибудь прохладительного в таверны, но изображал все в таких нереальных красках, что, казалось, сам не верит. Должно быть, это произошло вскоре после переезда в Аракатаку, потому что мама помнила лишь, что взрослые были напуганы. О преступнике было известно, что говор его был приглаженным, как у жителей Анд, и что гнев местных жителей был направлен не только против самого убийцы, но и против всех многочисленных отвратительных чужеземцев, говоривших так же. Отряды местных, вооруженных мачете, выходили по вечерам на темные улицы, останавливали незнакомцев и приказывали:

– Ну, говори!

И ничтоже сумняшеся могли изрубить на куски только за то, что прохожий говорил не так, как они. Дон Рафаэль Кинтеро Ортега, супруг моей тети Венефриды Маркес, самый типичный качако, который как раз должен был отпраздновать свой сотый день рождения, был спрятан моим дедом в кладовой до той поры, пока не утихнут страсти. Но горе постигло нашу семью на третьем году жизни в Аракатаке, когда умерла Маргарита Мария Миниата, бывшая у нас в доме лучом света. Долгие годы ее дагерротип красовался в гостиной, и ее имя, передававшееся из уст в уста от поколения в поколение, служило символом семейного единства. Хотя молодое поколение уже не так волновал образ той инфанты в плиссированной юбке, белых башмаках и с толстой косой до пояса, который никак не могли соотнести с тем, что рассказывала о ней бабушка. И у меня всегда было такое ощущение, что именно то состояние вечной тревоги и предчувствия беды, замешенное на угрызениях совести, утраченных иллюзиях и ностальгии, представлялось деду и бабушке наиболее похожим на мир. До самой смерти они всюду чувствовали себя чужаками.

В действительности они таковыми и являлись, но в толпах, прибывавших к нам на поезде, трудно было отличить тех от этих чужаков. С такими же мечтами на лучшую жизнь, как дед с бабушкой, приехали большие семье Фергюссонов, Дюранов, Беракасов, Кореа… Неудержимой лавиной через границы Провинции в поисках покоя, работы и свободы, утраченных на родине, катили итальянцы, канарцы, сирийцы, которых мы называли турками, всевозможных обличий и нравов. Были и беглые каторжники с острова Дьявола – французской исправительной колонии в Гайане, – более преследуемые за свободомыслие, чем за уголовные преступления.


Один из них, Рене Бельвенуа, французский журналист, осужденный по политическим мотивам, сбежал к нам в банановую зону и в своей откровенной книге рассказал об ужасах каторги. Благодаря всем им – добрым и недобрым людям – Аракатака стала страной без границ.

Иностранцы селились разрозненно или небольшими колониями. Для меня главную роль сыграла колония венесуэльская, в одном из домов которой обливались водой, черпая ее ведрами из очень холодного на рассвете бассейна, двое студентов-подростков на каникулах: Ромуло Бетанкур и Рауль Леони, которые полвека спустя стали весьма достойными президентами своей страны. Среди венесуэльцев самой близкой к нам была сеньора Хуана де Фрейтес, настоящая матрона, которая имела прямо-таки библейский дар рассказывать истории. Первой серьезной историей, которую я услышал от нее, была повесть «Хеновева де Брабанте», и она пересказывалась сеньорой Хуаной вперемешку с величайшими произведениями человечества, правда, сокращенными ею до детских сказок: «Одиссея», «Неистовый Роланд», «Дон Кихот», «Граф Монте-Кристо» и даже эпизоды из Библии.

Род деда был одним из самых уважаемых, но в то же время и наименее влиятельных. И все-таки он пользовался авторитетом даже среди церковных иерархов банановой компании. Род был представлен в основном ветеранами гражданских войн, либералами, которые обосновались здесь с легкой руки генерала Бенхамина Эрреры, из поместья которого, обустроенного в духе Неерландии, доносились по вечерам меланхолические вальсы его уютного мирного кларнета.

Моя мать заняла в этом зыбком мире центральное место, сосредоточив на себе всеобщую любовь с тех пор, как тиф унес Маргариту Марию Миниату. В детстве ее изводили сильнейшие приступы малярии. Но когда она окончательно вылечилась, Бог наградил ее здоровьем, позволившим отметить свой девяносто шестой день рождения с одиннадцатью своими родными детьми, четырьмя детьми супруга, шестьюдесятью пятью внуками, восемьюдесятью восемью правнуками и четырнадцатью праправнуками. Разумеется, не считая тех, о которых не было широко известно. Умерла она своей смертью 9 июня 2002 года в половине девятого вечера, когда мы уже начинали исподволь готовиться отпраздновать первый век ее жизни и в тот же день и почти в тот же час, когда я поставил финальную точку в этих воспоминаниях.

Она родилась в Барранкасе 25 июля 1905 года, когда семья едва только начала восстанавливаться после военного лихолетья. Первое имя ей дали в память о Луисе Мехиа Видал, матери полковника, скончавшейся ровно за месяц до рождения моей матери. Второе ей досталось в честь того, что она появилась на свет в день апостола Сантьяго-старшего, обезглавленного в Иерусалиме. Она скрывала это имя половину своей жизни, потому что оно казалось ей мужским и неблагозвучным – до тех пор, пока один нерадивый ее сын не выболтал его в своем романе. Она была прилежной ученицей, успевая по всем предметам, за исключением класса фортепьяно, который ее мать ей навязала, считая, что уважающая себя сеньорита не может не быть виртуозной пианисткой. Послушно Луиса Сантьяга училась этому три года, но однажды бросила, почувствовав отвращение к ежедневным гаммам в пекле и духоте сиесты. Но это не было свидетельством слабости характера, что она и доказала двадцати лет от роду, вопреки семье и обстоятельствам страстно влюбившись в юного высокомерного телеграфиста из Аракатаки.

История этой противоречивой любви была еще одним ярким впечатлением моей юности. Родители столько рассказывали мне о ней, вместе и по отдельности, что знал я ее почти досконально, когда в двадцать шесть лет писал «Палую листву», мой первый роман, отдавая себе отчет в том, что мне еще только предстоит постичь писательское ремесло.

Оба были прекрасными рассказчиками, но были так счастливы и увлечены своими воспоминаниями, что когда я наконец решил использовать их в «Любви во время холеры» более чем полвека спустя, то не смог отличить правду от вымысла.

Согласно версии моей матери, впервые они встретились на отпевании умершего ребенка, но ни она, ни отец деталей вспомнить не смогли. Якобы, по народному обычаю, она со своими подругами пела о женском жребии, судьбе, любви и воспарении на небеса невинных младенцев, как вдруг к их многоголосому хору присоединился мужской голос. Все девушки обернулись – и оторопели от красоты незнакомца. «Выйдем замуж за него», – запели они припевом, хлопая ладошами в ритм. Но на мою мать его внешность особого впечатления не произвела, поэтому она сказала:

– Подумаешь, еще один из понаехавших.

Он таковым и оказался. Только что приехал из Картахены де Индиас, прервав обучение медицине и фармацевтике за недостатком средств, и вел бесшабашный образ жизни, скитаясь по городам и весям провинции, зарабатывая на хлеб насущный недавно освоенным ремеслом телеграфиста. На фотографии тех дней он имеет вид довольно подозрительного субъекта. Одевался он по тогдашней моде: жакет из темной тафты о четырех пуговицах с твердым воротником, широкий галстук, шляпа канотье. Кроме того, он носил стильные круглые очки в тонкой оправе с обычными стеклами. Окружающим он представлялся богемным выжигой и ловеласом, хотя за всю свою долгую жизнь не сделал ни глотка алкоголя, не выкурил ни одной сигареты.

Тогда мать впервые его увидела. Он же ее заприметил в предыдущее воскресенье на восьмичасовой мессе, куда она приходила в сопровождении тетушки Франсиски Симодосеа, присматривавшей за ней с тех пор, как она вернулась из колледжа. Затем, во вторник, он прошел мимо их дома, когда она с женщинами вышивала у дверей в тени миндальных деревьев, и таким образом к ночи отпевания младенца прекрасно знал, что она дочь полковника Николаса Маркеса, к которому у него были рекомендательные письма. Вскоре она узнала, что он холост, влюбчив и что его неиссякаемое красноречие, способность экспромтом слагать красивые стихи, изящество, с которым он танцевал модные танцы и проникновенная чувственность, с которой он играл на скрипке, имеют успех. Мать рассказывала мне, что девушки, слышавшие, как он играл на рассвете, не могли сдержать слез. Его визитной карточкой был томно-романтический вальс, который он исполнял непременно и всюду, часто на бис: «После бала». Все это открывало ему двери во многие дома, в том числе и в наш, и вскоре он стал завсегдатаем на обедах в доме деда и бабушки. Тетушка Франсиска, потомок Кармен де Боливар, настолько разомлела, узнав, что вдобавок к очевидным его достоинствам он и родился в Синее, что по соседству с ее родным селением, что фактически усыновила его. Луису Сантьягу забавляли на людных праздниках его ловушки умелого соблазнителя, но у нее и в мыслях не было, что он претендует на нечто большее. Напротив, поначалу она делилась с ним своими первыми любовными секретами, как со своей товаркой по колледжу, и даже согласилась быть посаженой матерью у него на свадьбе. С тех пор он и называл ее шутливо крестной мамой, а она его – крестником.

И можно представить себе, каково было изумление Луисы Сантьяги, когда однажды вечером на танцах телеграфист решительно вынул из петлицы на лацкане розу и, протянув ей, заявил:

– С этой розой я вручаю вам свою жизнь.

Он много раз рассказывал, что это не было импровизацией, что только после того, как он близко познакомился со многими девицами, он сделал вывод, что именно Луиса Сантьяга создана для него. Она восприняла розу как шутку или очередной галантный комплимент из тех, что он беспрерывно делал ее подругам. И поэтому, уходя, где-то забыла розу, а он это заметил. У нее был тайный воздыхатель, не очень удалый поэт, хотя и добрый друг, которому не удавалось тронуть сердце своими пламенными стихами. А роза Габриэля Элихио каким-то неизъяснимым образом запала ей в душу и нарушила девичий сон.

* * *

В нашем первом серьезном разговоре о ее романе с моим будущим отцом, уже имея множество детей, она призналась:

– Я не могла спать от бешенства, что он не идет у меня из головы, но чем больше я бесилась, тем больше о нем думала.

Остаток недели она себя убеждала в том, что ей совершенно не хочется его видеть, но мучило то, что она его не видит. Отношения крестной и крестника в какой-то момент переросли в полное отчуждение. Однажды вечером тетя Франсиска со свойственной ей индейской хитрецой, как ни в чем не бывало, с отсутствующим видом поддела племянницу:

– Говорят, намедни тебе преподнесли розу.

Как это обычно бывает, Луиса Сантьяга последней узнала, что терзания ее сердца стали всеобщим достоянием. Я бесконечно подробно расспрашивал отца и мать об их романе, и они сходились в том, что их свели три решающих момента.

Во-первых, торжественная месса по случаю Вербного воскресенья. В церкви Луиса Сантьяга сидела на скамье с тетей Франсиской справа, со стороны Писания, когда он прошел мимо, едва не задев их, и, услышав совсем рядом стук его каблуков для фламенко, она тут же почувствовала, как на нее пахнул ни с чем не сравнимый запах лосьона явно влюбленного мужчины. Тетя Франсиска, казалось, не заметила его, он вроде бы тоже их не увидел.

Но на самом деле все было замышлено им загодя, он шел за ними следом от телеграфа до церкви и из-за ближней к выходу колонны долго любовался ее плечами, она же не подозревала об этом, а когда увидела, то вопрос был решен. Это по его мнению. Мать же, напротив, уверяла, что ощутила на себе его взгляд буквально через несколько минут, обернулась, их взгляды встретились – и она вспыхнула от бешенства.

– Произошло все в точности, как я планировал! – счастливый, в очередной раз повторял мне свой рассказ отец уже в старости.

Мать уверяла, что три дня после этого была в ярости, чувствуя себя попавшей в ловушку.

Во-вторых, письмо, которое он ей написал. Но не такое, какое она могла ожидать от поэта и исполнителя серенад на рассвете, а весьма конкретное, с требованием, чтобы она дала ему ответ до ее отъезда в Санта-Марту. Письмо осталось без ответа.

Она закрылась у себя в комнате, чтобы убить в себе червя терзающих сомнений, и сидела там до тех пор, пока тетя Франсиска не настояла на том, чтобы Луиса Сантьяга отперла дверь и выслушала ее. Тетя стала уговаривать соглашаться по-хорошему пока не поздно. Рассказывала племяннице поучительную историю о том, как ухаживал за возлюбленной Хувентино Трильо. Он каждый божий день с шести до десяти нес караул под ее балконом, она всячески оскорбляла его, опорожняла ему на голову ночные горшки, но все-таки не смогла отвадить и в конце концов, после всех боевых крещений сдалась перед непобедимой силой любви: вышла за него замуж. История любви моих родителей до такой крайности, как ночной горшок, не дошла.

В-третьих, свадьба, на которую они оба были приглашены как посаженые отец и мать. Луиса Сантьяга не нашла предлога, чтобы отказаться, и не хотела обижать близких друзей семьи. Габриэль Элихио тоже сделал вид, что искал повод не прийти, но явился, хотя и позже всех. Ее крепость была окончательно взята, когда она увидела, с какой несомненной решимостью он пересек зал и пригласил ее на танец.

– Кровь мне ударила в голову так, что все поплыло, и я уже не понимала, взбешена я или испугана, – сказала она мне.

Он это понял и нанес последний сокрушительный удар:

– Теперь у вас нет другого выхода, кроме как сказать мне «да», потому что ваше сердце за вас уже это сказало.

Назад Дальше