– Бесспорно, – сказал он, – будь у меня полная свобода рук, я предпочел бы не превращать мою студию в кошачий приют. Но тут особые обстоятельства. Последние несколько лет мои отношения с дядей Теодором были несколько натянутыми. Собственно, можно было сказать, что мы расстались навсегда. И мне сдается, что он смягчился. Я бы уподобил это письмо оливковой ветви. Если я ублажу его кота, то, пожалуй, получу право слегка подоить дядюшку, как по-твоему?
– Так он богат, зануда этот? – с интересом спросила Глэдис.
– Очень и очень.
– В таком случае, – сказала Глэдис, – считай, что я беру свои возражения назад. Солидный чек от благодарного котолюба, бесспорно, придется весьма кстати. Мы бы смогли пожениться уже в этом году.
– Вот именно, – подтвердил Ланселот. – Гнусная перспектива, конечно, но раз уж мы решили, то чем скорее покончим с этим делом, тем лучше, верно?
– Абсолютно.
– Так заметано: я беру опеку над котом.
– И правильно делаешь, – сказала Глэдис. – А пока ты не мог бы одолжить мне гребешок? У тебя в спальне имеется такая штука?
– А зачем тебе гребешок?
– Да мне за обедом суп в волосы попал. Я сейчас.
Она выбежала за дверь, и Ланселот, вновь взяв письмо, обнаружил, что не прочел его продолжения на обороте листка.
А там было написано следующее:
P.S. Посылая Уэбстера в твой дом, я действую не только из желания устроить верного друга и товарища наилучшим образом, но мной движет и иное побуждение.
Я полагаю, что общество Уэбстера окажется неизмеримо полезным для тебя как в моральном, так и в воспитательном отношении. Смею надеяться, что его появление под твоим кровом явится поворотным моментом в твоей жизни. С неизбежностью пребывая среди распущенной и безнравственной богемы, в этом коте ты обретешь пример достойного поведения, который, без сомнения, послужит противоядием от отравленной чаши соблазнов, каковую, надо полагать, к твоим губам подносят ежечасно.
P.P.S. Сливки только днем, а рыбу не чаще трех раз в неделю.
Ланселот перечитывал эти наставления во второй раз, когда в дверь позвонили и он увидел на крыльце мужчину с корзиной, закрытой крышкой. Корректное «мяу» из ее недр не оставило сомнений в содержимом, и Ланселот отнес корзину в студию, где разрезал бечевку.
– Э-эй! – рявкнул он, подойдя к двери.
– Что еще?! – взвизгнула сверху его нареченная.
– Кот прибыл.
– Хорошо. Сейчас спущусь.
Ланселот вернулся к корзине.
– Здорово, Уэбстер! – сказал он бодро. – Как делишки, приятель?
Кот не ответил. Он сидел, склонив голову, умываясь и причесываясь, как и принято после железнодорожного путешествия.
Для облегчения этих гигиенических операций он вытянул одну ногу, держа ее на весу. И тут Ланселоту вспомнилось старинное поверье, о котором он в нежном детстве услышал от своей нянюшки. Если, сказала эта женщина, подкрасться к кошке, когда ее нога вытянута на весу, и дернуть за эту ногу, загадав желание, то желание это сбудется не позже чем через тридцать дней. Такое вот милое суеверие, и Ланселот решил, что теорию следует проверить на практике. А потому он с опаской подкрался и уже протягивал руку в намерении дернуть, когда Уэбстер опустил ногу, обернулся и поднял глаза.
Он поглядел на Ланселота, и внезапно Ланселот мучительно осознал, какую недопустимую вольность чуть было себе не позволил.
До этого мгновения Ланселот Муллинер (хотя, казалось бы, постскриптум дядюшкиного письма должен был его насторожить) понятия не имел, какого кота он принял под свой кров. Теперь в первый раз он посмотрел на Уэбстера внимательно и увидел его как единое целое.
Уэбстер был очень большим, очень черным. Он производил впечатление кота сдержанного, но крайне глубокого. Потомок старинного церковного рода, чьи предки церемонно ухаживали за своими избранницами под сенью соборов и на кирпичных оградах епископских дворцов, он обладал тем благолепием манер, какое отличает князей церкви. Его чистые глаза смотрели ясно и невозмутимо и, казалось, проникли в самые дальние уголки души Ланселота, который не замедлил почувствовать себя ужасно виноватым.
Когда-то давным-давно, в дни своего буйного детства, Ланселот, проводя летние месяцы в резиденции настоятеля, настолько забылся под влиянием лимонада и первородного греха, что пульнул в ногу старшего каноника из своего духового ружьеца. А обернувшись, обнаружил, что гостивший у настоятеля архидьякон наблюдал всю эту сцену в непосредственном его тылу. И то, что он почувствовал тогда, встретив взгляд архидьякона, Ланселот ощутил теперь под безмолвным взором Уэбстера.
Уэбстер, правду сказать, бровей не поднял. Но потому лишь, сообразил Ланселот, что таковых у кота не имелось.
Ланселот попятился, залившись краской.
– Прошу прощения, – пробормотал он.
Наступила пауза. Уэбстер продолжал сверлить его взглядом. Ланселот отступил к двери.
– Э… извините… я на минутку, – промямлил он и, бочком выбравшись из комнаты, помчался наверх в полном расстройстве чувств.
– Знаешь… – начал Ланселот.
– Ну, что еще? – спросила Глэдис.
– Тебе зеркало больше не нужно?
– А что?
– Э… я подумал, – сказал Ланселот, – что мне надо бы побриться.
Девушка изумленно уставилась на него:
– Побриться? Так ты же брился всего позавчера.
– Знаю. И все-таки… то есть… ну, в знак уважения. Кот, понимаешь?
– Что – кот?
– Ну, он как бы ожидал, что я… Сказано, собственно, ничего не было, но понять было нетрудно. Вот я и подумал, что быстренько побреюсь и, может быть, переоденусь в мой синий шерстяной костюм.
– Наверное, ему пить хочется. Дай ему молока.
– Ты думаешь, можно? – сказал Ланселот с сомнением. – Понимаешь, я ведь не настолько близко с ним знаком. – Он помолчал, а потом продолжал нерешительно: – И вот что, старушка…
– А?
– Я знаю, ты не рассердишься, что я об этом упоминаю, но у тебя нос в чернильных пятнах.
– Конечно. Нос у меня всегда в чернильных пятнах.
– Ну, а ты не думаешь, если быстренько потереть кусочком пемзы?.. Ты же знаешь, как важны первые впечатления…
Глэдис выпучила на него глаза.
– Ланселот Муллинер, – заявила она, – если ты думаешь, что я обдеру себе нос до костей ради какой-то паршивой кошки…
– Ш-ш-ш! – в агонии перебил Ланселот.
– Пойду вниз, погляжу на него, – сказала Глэдис, надувшись.
Когда они вошли в студию, Уэбстер с брезгливостью созерцал иллюстрацию из «La Vie Parisienne»[3], украшавшую одну из стен. Ланселот торопливо содрал ее со стены.
Глэдис смерила Уэбстера недружелюбным взглядом:
– А, так вот этот паршивец!
– Ш-ш-ш!
– Если хочешь знать мое мнение, – сказала Глэдис, – этот кот жил чересчур вольготно. Ублажал себя, как мог. Посади-ка его на диету.
По сути, ее критика не была необоснованной. Бесспорно, во внешности Уэбстера просматривался отнюдь не просто намек на embonpoint[4]. Он обладал той благообразной упитанностью, которую мы привыкли ассоциировать с обитателями резиденций при соборах. Однако Ланселот тревожно поежился. Он так надеялся, что Глэдис произведет хорошее впечатление, а она с места в карьер принялась допускать одну бестактность за другой.
Он томился желанием объяснить Уэбстеру, что у нее просто манера такая, что в кругах богемы, где она блистает, доброжелательное подшучивание над наружностью общепринято и даже очень высоко ценится. Но было поздно. Непоправимое произошло. Уэбстер надменно отвернулся и молча удалился за диван.
Глэдис, ничего не заметив, начала прощаться.
– Ну, наше с кисточкой, – сказала она весело. – Увидимся через три недели. Наверняка вы с этим котом загуляете, стоит мне выйти за дверь.
– Ну пожалуйста! – простонал Ланселот. – Прошу тебя!
Он заметил кончик черного хвоста, торчащий из-за дивана. Кончик этот слегка подергивался, и Ланселот понимал его с полуподергивания. С гнетущим отчаянием он убедился, что Уэбстер уже вынес приговор его невесте, осудив ее как недостойную пустоголовую ветреницу.
Примерно десять дней спустя Бернард Уорпл, скульптор-неовортуист, завернув перекусить в «Лиловую куропатку», увидел там Родни Сколлопа, выдающегося юного сюрреалиста. Они потолковали каждый о своем искусстве, а потом Уорпл спросил:
– Что такое говорят про Ланселота Муллинера? Ходят нелепые слухи, будто его видели свежевыбритым в середине недели. Полагаю, за ними ничего нет?
Сколлоп нахмурился. Он как раз собирался сам заговорить о Ланселоте, так как любил его и очень за него тревожился.
– Это чистая правда, – ответил он.
– Просто не верится!
Сколлоп наклонился к нему. Его красивое лицо было полно тревоги.
– Я тебе кое-что скажу, Уорпл.
– Что такое?
– Мне доподлинно известно, что Ланселот Муллинер теперь бреется каждое утро.
Уорпл раздвинул спагетти, которые развешивал на себе, и посмотрел в образовавшуюся щель на Сколлопа.
– Каждое утро?
– Без единого исключения. Я недавно забежал к нему – и здрасьте! Аккуратненько одет в синий шерстяной костюмчик, щеки выбриты до блеска. И более того: у меня есть основания полагать, что он их пудрит тальком.
– Не может быть!
– Может. И хочешь, я тебе скажу кое-что еще? На столе лежала раскрытая книга. Он поторопился ее спрятать, но опоздал. Руководство по этикету, представляешь?
– Руководство по этикету!
– «Изысканные манеры» леди Констанции Бодбенк.
Уорпл смотал длинную спагеттину, зацепившуюся за его левое ухо. Он был крайне взволнован. Как и Сколлоп, он любил Ланселота.
– Того гляди, он начнет переодеваться к обеду! – вскричал Уорпл.
– У меня есть все основания полагать, – мрачно заметил Сколлоп, – что он уже переодевается к обеду. Во всяком случае, очень похожего на него человека видели в прошлый четверг, когда тот покупал три крахмальных воротничка и черный галстук – у «Братьев Хоуп» на Кингз-роуд.
Уорпл резко отодвинул стул и вскочил. Он был сама решимость.
– Сколлоп, – сказал он, – мы друзья Муллинера – ты и я. В том, что ты мне рассказал, ясно проглядывает какое-то зловредное влияние, и еще никогда он так не нуждался в нашей дружбе. Не отправиться ли к нему прямо сейчас?
– Именно это я и собирался предложить, – сказал Родни Сколлоп.
Двадцать минут спустя они уже были в студии Ланселота, и Сколлоп красноречивым взглядом обратил внимание своего спутника на облик их гостеприимного хозяина. Ланселот Муллинер был корректно, даже щеголевато облачен в синий шерстяной костюм, складки на брюках отглажены, а его подбородок, как с болью в сердце признал Уорпл, глянцево поблескивал в оранжеватом свете заката.
Сигары во ртах его друзей явно напугали Ланселота.
– Полагаю, вы не против выбросить их? – сказал он умоляюще.
Родни Сколлоп с некоторой надменностью выпрямился во весь рост.
– С каких это пор, – вопросил он, – ты воротишь нос от лучших сигар в Челси, четыре пенса штука?
Ланселот поспешил его разуверить.
– Не я, – вскричал он, – а Уэбстер! Мой кот. Просто я знаю, что он не терпит табачного дыма. Из уважения к его взглядам я был вынужден отказаться от трубки.
Бернард Уорпл недоверчиво хмыкнул.
– Ты пытаешься нас уверить, – съязвил он, – что Ланселот Муллинер позволяет командовать собой какому-то чертову коту?
– Тише! – воскликнул Ланселот, затрепетав. – Знал бы ты, как его возмущают сильные выражения!
– Где этот кот? – осведомился Родни Сколлоп. – Вон то животное? – добавил он, указывая за окно, где крутого вида котище с драными ушами стоял и мяукал уголком рта, как отъявленный хулиган.
– Да что ты! – сказал Ланселот. – Это уличный кот, который время от времени заглядывает сюда перекусить чем-нибудь из мусорного бака. Уэбстер совсем другой. Уэбстер полон врожденного достоинства и отличается величавостью манер. Уэбстер – кот, который гордится тем, что всегда выглядит наикорректнейшим образом. Его высокие принципы и возвышенные идеалы светятся у него в глазах, подобно маякам… – Внезапно Ланселот сломался и тихонько добавил совсем иным тоном: – Будь он проклят! Проклят! Проклят!
Уорпл посмотрел на Сколлопа, Сколлоп посмотрел на Уорпла.
– Послушай, старина, – сказал Сколлоп, ласково опуская ладонь на согбенные плечи Ланселота, – мы же твои друзья. Доверься нам!
– Расскажи нам все, – добавил Уорпл. – В чем, собственно, дело?
Ланселот испустил горький тоскливый смешок:
– Вы хотите узнать, в чем дело? Так слушайте. Я подлапник.
– Подлапник?
– Вы же знаете, что такое подкаблучник. Ну а я – подлапник.
И прерывающимся голосом он рассказал им свою печальную повесть. Изложил свою историю отношений с Уэбстером с момента, когда тот прибыл в студию. Уверившись, что кот не подслушивает, он излил душу без купюр.
– Что-то у зверюги в глазах есть такое… – Голос его дрожал. – Гипнотическое. Он накладывает на меня заклятия. Пялится на меня и осуждает. Мало-помалу, шажок за шажком я под его влиянием превращаюсь из нормального уважающего себя художника в… ну, не знаю, как это определить. Достаточно сказать, что я перестал курить, перестал носить шлепанцы и разгуливать без воротничка, что не смею сесть за свой скудный ужин, предварительно не переодевшись, и… – тут он захлебнулся рыданиями, – я продал свою гавайскую гитару.
– Быть не может! – вскричал Уорпл, бледнея.
– Да, – сказал Ланселот, – я почувствовал, что он ее не одобряет.
Наступило долгое молчание.
– Муллинер, – сказал Сколлоп, – это гораздо серьезнее, чем я полагал. Нам следует пораскинуть мозгами, что тут можно сделать.
– Вероятно, – добавил Уорпл, – какой-то выход найдется.
Ланселот безнадежно покачал головой:
– Выхода нет. Я рассмотрел все варианты. Лишь одно, возможно, могло бы избавить меня от нестерпимого ига – если бы я разок, один-единственный разок изловил этого кота на какой-нибудь слабости. Если бы он разок – всего разок – на единый миг утратил свое суровое достоинство, то, чувствую, чары были бы разрушены. Но на это нет ни малейшего шанса! – страстно вскричал Ланселот. – Вот ты только что указал на уличного кота во дворе. Вон он стоит – тот, кто не жалел никаких усилий, чтобы сломить нечеловеческое самообладание Уэбстера. Я слышал, как этот зверюга говорил ему вещи, каких ни один кот, у кого в жилах течет кровь, а не водица, не потерпел бы и секунды. Но Уэбстер бросает на него взгляд, будто викарный епископ на провинившегося мальчика в церковном хоре, отворачивает голову и погружается в освежающий сон.
Он всхлипнул без слез. Уорпл, неисправимый оптимист, попытался по доброте сердечной утешить его, приуменьшив трагедию.
– Что же, – сказал он, – скверно, конечно, но, полагаю, в том, чтобы бриться, переодеваться к обеду и все такое прочее, никакого вреда нет. Многие великие художники… Уистлер, например…
– Погоди! – вскричал Ланселот. – Вы еще не слышали самого страшного.
Он судорожно вскочил, подошел к мольберту и открыл портрет Бренды Карберри-Пэрбрайт.
– Вот, поглядите, – сказал он, – и скажите, что вы о ней думаете?
Его друзья молча разглядывали повернутое к ним лицо. Мисс Карберри-Пэрбрайт была девицей крайне чопорной и ледяной наружности. Отгадать причину, побудившую ее заказать свой портрет, представлялось невозможным. Никто долго не выдержал бы подобного на стене своего жилища.
Молчание прервал Сколлоп:
– Вы друзья?
– Видеть ее не могу, – яростно ответил Ланселот.
– В таком случае, – продолжал Сколлоп, – могу говорить откровенно. По-моему, она прыщ.
– Чирей, – добавил Уорпл.
– Фурункул и язва, – подвел итоги Сколлоп.
Ланселот хрипло засмеялся:
– Вы описали ее с поразительной точностью. Она воплощает все наиболее противопоказанное моей артистической натуре. Меня от нее тошнит. Я женюсь на ней.
– Что-о?! – вскричал Сколлоп.
– Ты же собираешься жениться на Глэдис Бингли, – добавил Уорпл.
– Уэбстер так не считает, – сказал Ланселот с горечью. – При их первой встрече он исчислил ее, взвесил и нашел очень легкой. А едва он увидел Бренду Карберри-Пэрбрайт, как задрал хвост под прямым углом, приветственно заурчал и потерся головой о ее ногу. Я сразу понял, что у него на уме.