Не то чтобы Ольга успела повидать всех мужчин земли… это и не нужно. Она просто знает, что лучше Алексея нет на свете! Нет красивее, умнее! Нет другого такого, при виде кого она чувствует себя и счастливой, и несчастной одновременно. Счастливой – оттого, что видит его, что он есть на свете. Несчастной – оттого, что он на нее даже не глядит. А зачем ему на Олю глядеть? Что в ней особенного? Чем она красивее, скажем, любой из многочисленных принцесс европейских дворов? Когда-нибудь Алеше выберут одну из них в жены. А Олю не выберут ни за что, потому что они кузены, двоюродные. Будь они хотя бы троюродными, можно было бы на что-то надеяться. Оля все равно надеется, хотя это грех, грех… Грех о нем мечтать! Грех замирать от счастья и неудержимо глупеть при виде его! Это смешно, это жалко выглядит, кажется, все замечают… кроме него. Конечно, кто для него Оля? Толстая застенчивая кузина без всяких проблесков ума и красоты. И в мысли не взойдет Алеше помечтать о ней. И не потому, что это грех. Греха-то он не боится… Он грешник, да, он грешник, и еще какой!
Оля подскочила к двери. Приоткрыла, выглянула… В коридоре пусто. Вернулась к зеркалу и, зажмурившись, принялась неловко расстегивать мелкие пуговки у ворота. Спустила платье с плеч и, боязливо приоткрыв глаза, принялась рассматривать вершинки приподнятых корсетом грудей.
Белое все, бело-розовое, пышное и гладкое. Поднимается и дышит. На это любят смотреть мужчины. Это им нравится больше, чем ум и доброта душевная. Когда они глядят на женщину, они не думают, сколько книг она прочитала, приветлива ли она, умеет ли штопать платья или страшная мотовка. Оно норовят прежде всего заглянуть в ее декольте. Ольга сколько раз видела, как они смотрят на ее грудь. А проку? Декольте матушка носить не разрешает, хоть бы на улице жара. Сама наряжаться любит, но дочерей держит в строгости, говорит, что чистота – лучшая красота и обнажат они плечи только после свадьбы… А разве найдет Ольга жениха, если ей даже не дают себя показать мужчинам? Как-то матушка пришла на урок танцев и увидела, что Оля в вальсе слишком круто поворачивается, даже юбка выше колен взвивается. Ох, что тут было! Оля думала, матушка ее немедля в монастырь отошлет или на колени в домовой церкви поставит грех замаливать. Но обошлось только криком. Зато каким!
– Вы вся в отца! – кричала Александра Иосифовна. – Вы распутны!
Оля рыдала в три ручья, наутро глаза пальцами открывать пришлось, так опухли. Эдит выпросила на кухне капустного листа и положила на веки великой княжне. Да мало помогло – красные пятна от слез потом весь день держались.
Отец Олю увидел и даже испугался. Стал спрашивать, что с ней такое. Она молчала, но он, наверное, догадался, потому что отправился к матушке в спальню и заявил ей, что она дура. В это время у нее как раз была Верочка – она Оле и рассказала.
– Вы, – говорил отец, – совершенно на Николе помешались! – Так в семье звали старшего сына Николая, чтобы отличить его от тезки – старшего сына императора (наследника близкие называли Никсой). – С чего вы взяли, что Никола честью семьи станет? Он уже сейчас на уроках неприличные картинки рисует и даже не стыдится прятать, так и сдает тетрадку учителю. Брульон французский, а посреди девица в черных чулочках с задранной юбчонкой и ноги врозь! В такие-то годы… Помяните мое слово, этот мальчик вас еще заставит слезы лить! А вот девочек удастся, может статься, за королей замуж пристроить. Так занимайтесь ими! Не держите в черном теле, не лишайте своей ласки, не заставляйте ночами напролет рыдать! Красоту проплачут. Или вы нарочно Ольгу мучаете? Потому что я ее люблю, а она меня? Потому что она на меня похожа? Счеты сводите? Ну так смотрите мне, я теперь с нее глаз не спущу! Извольте быть ей матерью, а не мачехой!
Оля и Верочка после этой ссоры родительской очень удивились. Они и прежде знали, что для матушки Никола – свет в окне, любимец, рядом с которым никто и стоять не может, а девочек она недолюбливает. Оля помнила, как приходил фотограф и посадил ее подле матушкиных пышных белых юбок, так матушка все ворчала, чтобы Оля сильно не наваливалась на кринолин, и даже втихомолку тыкала ее в бок. Оля думала, так и надо, чтобы матушка строга была, но вот отец уверяет, что она должна быть ласкова…
Ах, сколь много в жизни того, что быть должно, но чего нет и быть не может! И столь же много того, что есть, но быть не должно… Вот взять хотя бы эти неприличные картинки, которые Никола рисовал. Оля про это с прошлого года знала. Да разве только в картинках дело? До сих пор она не могла забыть разговор брата с Алексеем, который как раз приехал в гости в Павловск. Разговор этот услышала она случайно, можно сказать, подслушала. Нет, Оля, конечно, знала, что подслушивать нехорошо, но деться было просто некуда: мальчики внезапно вошли в комнату в ту минуту, когда она доставала из-под стола упавшую книжку. Сразу выпрямиться Оля не могла – зацепилась бантом за какой-то сучок под столешницей да так и осталась сидеть, словно бабочка, пришпиленная булавкой в альбом, когда Никола с досадой сказал, продолжая, очевидно, раньше начатый разговор:
– Да, это дело ведь такое: сестру юбку задрать не попросишь! Когда-то я за Верочкой подглядывал, но что интересного? Малявка! К Оле подойти стесняюсь, да она и не покажет. Вот и придумываю на картинках сам, да что видел в альбомах, да краем глаза подсмотрел в конюшне, когда жеребчик кобылку обхаживал. Но у них же это не так, как у нас? Не как у людей? У кого спросить? У Терентьева, моего воспитателя? Да он зануда, нажалуется матери как пить дать. Ладно бы матери, она меня простит, а если скажет отцу, тот меня живо в полк упечет!
– А чем плохо в полку? – сказал Алеша. – Полк небось где-нибудь да стоит, где люди живут, и женщины там есть. Некоторым только заплати, они тебе все сразу позволят. Хотя, конечно, для этого необязательно в полк идти, ну, чтобы попробовать.
– А где еще? – насторожился Никола.
– Разве не знаешь? Разве тебя еще ни к кому не водили?
– К кому? – не понял Никола.
– Дурак! К женщине! У нас в Царском есть Матреша, она какая-то родня Тимофею Хренову, ну дядьке Сашиному, вроде как двоюродная. Так ей домик отдельный выстроили – вроде как ферма в лесу. Коров она и впрямь держит, но на самом деле она для другого нужна. У нее братья оба побывали – и Саша, и Никса. Саше понравилось, а Никса отказался. Отец тогда рассердился… Я сам слышал, как он матери говорил про это: мол, говорит, наследник престола пусть лучше бабником будет, чем немощным или, того горше, педерастом.
– С мальчишками… – с отвращением проговорил Никола. – Вот гадость!
– Конечно, гадость! – горячо поддержал Алеша. – С женщинами приятнее.
– Ты что, пробовал? – изумился Никола. – Неужто тебя водили к этой Матреше?!
– А ты думаешь! – гордо заявил Алеша.
– Брось, тебе только тринадцать, как и мне… Нам еще нельзя, нам еще рано…
– Кому рано, а кому самое время, – засмеялся Алеша. – Мой воспитатель, Павловский, сказал папа́, что мне женщина нужна, иначе я грехом Онана слишком увлекусь. Я рано созрел, вот как он сказал. Это наследственность… Что-то еще он говорил, я больше слушать не мог, меня у двери застали.
– Ты, я смотрю, вечно подслушиваешь? – засмеялся Никола.
– Иначе нельзя, – гордо заявил Алеша. – Если не знать, о чем взрослые между собой говорят, вечно в младенцах сидеть будешь. То есть ружейные приемы знать, без седла скакать и брульоны писать – это ты уже взрослый, о-го-го, а как с женщиной спать – это пожалуйте в детскую, ваше высочество. Вообще я тебе, Никола, советую хоть иногда подслушивать. Очень помогает жить! Одно только трудно: потом не выдать, что ты знаешь, что тебе знать не полагалось. Ох, я однажды влип, как оса в мед… Года два назад, что ли… Папа́ тогда с мама́ говорил, что мне надо на рожденье подарить модель Колумбова корабля в восьмую долю натуральной величины и в Царском в саду поставить, чтобы я мог в нем играть, а я хотел ялик собственный с командой. Ну возьми да и ляпни за столом: дескать, не хочу сухопутную модель, а хочу ялик. Папа́ тогда ну браниться, что непременно это Павловский разболтал, и Павловский, который тут ни сном ни духом, начал оправдываться, но отец не поверил…
– А ты что?
– А я что? Пришлось сознаться. Нельзя же было, чтобы Павловского наказали.
– А дядюшка император что?
– Ну, папа́ сказал, что я правильно поступил, а то невиновный бы пострадал. И еще сказал, что лучше сразу прямо говорить, если я чего-то хочу, прямо ему. Если можно, он мне это даст, а если нельзя, так прямо и ответит, что нельзя. Так лучше, конечно, только главного же не попросишь, чего я больше всего в подарок хочу.
– А что ты хочешь, чтоб тебе подарили? – Николе было любопытно.
– Ага, так я тебе и сказал… Еще сболтнешь!
– Вот клянусь чем хочешь… Хоть святым крестом!
– А землю есть станешь?
– Как это землю? – растерялся Никола.
– Не знаешь? Это у народа самый верный знак, что человек не разболтает. Тебе твои дядьки разве не рассказывали? Мне Хренов сказал.
– Мои меня берегут, как куклу фарфоровую, матушка им велела, лишнего слова не скажут! – с досадой простонал Никола. – Ну скажи, Алешка, ну хочешь, буду землю есть! Только сейчас зима, где я ее нарою? Она под снегом и вся мерзлая. Пошли в оранжерею, что ли, там земли много.
Оля, любопытство которой было распалено до крайности, взмолилась, чтобы Алеша не требовал от ее брата этой глупой и негигиеничной клятвы. Надо же придумать такое! Землю есть! Да мисс Дженкинс в обморок бы упала! В землю же навоз добавляют, а есть навоз – все равно что merde из ночного горшка! Брр!
Олю так передернуло, что она задела плечом ножку стола и он предательски дрогнул. Ее бросило в ледяной пот. Ну все. Сейчас мальчишки заглянут под стол и увидят… Вот стыд! А главное – они будут знать, что она все их тайные и постыдные разговоры слышала. Как же возненавидит ее Алеша! Брат ладно, Никола и так к ней относится свысока, маменькин любимчик, он на всех свысока смотрит, но Алешино презрение ей будет не перенести!
– Поверю клятве на святом кресте, – сказал в это время Алеша, и у Оли чуточку отлегло от сердца: мальчики ничего не заметили. – Скажу, чего я хочу в подарок! Сашеньку Жуковскую!
– Кого… – протянул Никола. – Жуковскую?
– Как она мне нравится! – восторженно воскликнул Алеша. – Слов нет! Я ей записку бросил… Нашел у Саши книжку Лермонтова, он Лермонтова безумно любит, и списал красивый стих:
– Погоди, – недоверчиво сказал Никола. – Да ведь Жуковская – она же государыни фрейлина! Она же уже большая!
– А что же мне, с девочками маленькими спать? – задиристо сказал Алеша. – Мне и нужна большая.
– Так ты с Жуковской спать хочешь? – изумился Никола. – Значит, эта… Матреша… тебе не понравилась?
– Понравилась, а что ж? Кому же не понравится с женщиной возиться? Да только она, Матреша, большая слишком, толстая, мягкая вся такая, я в ней потонул. Лежишь, как на перине, чувствуешь себя младенцем у кормилицыной груди. Так и чудится, что она сейчас тебя баюкать станет. Я с ней только два раза и смог, а потом охота прошла. И больше не езживал к ней, хотя Саша, знаю, частенько там бывает, ему она по стати. Ему большие и толстые нравятся, а мне нет. Мне нужна такая… как птичка. Легонькая! Как Сашенька Жуковская. Тоненькая, маленькая. Ростом не выше меня… Я ее запросто на руки возьму и носить стану. А барышни в теле не по мне.
– А вот на мой вкус… – горячо начал было Никола, но в это время за дверью раздался обеспокоенный голос:
– Ваши высочества, Алексей Александрович, Николай Константинович! К чаю зовут! Все собрались, вот достанется вам на орехи!
– Павловский, – с досадой сказал Алексей, – он душу вынет, от него не спрячешься! Здесь мы, здесь!
Оля услышала, как отворилась дверь и Павловский сердито произнес:
– Ваши высочества, извольте немедленно пройти в чайную комнату! Ждут только вас и Ольгу Константиновну, и великий князь приказал не давать кремового торта тому, кто будет последним.
– Ну, Олечка, конечно, уже там, а вот кто из нас будет последним, это мы еще посмотрим, – весело воскликнул Алеша. – А ну взапуски, Никола!
Раздался громкий топот, потом азартный выкрик Павловского:
– Ставлю на Николая Константиновича!
И все стихло.
Оля еще подождала немножко, окончательно уверилась, что осталась одна, и, кое-как отцепившись от сучка, выбралась из-под стола. Все тело у нее замлело, она еле-еле распрямилась и сморщилась от боли. Но отнюдь не в затекших ногах! Нестерпимо болело сердце. Ах, лучше бы она не роняла эту книжку! Или сразу дала бы знать о себе! Зачем, зачем она услышала все эти страшные, взрослые вещи? Зачем услышала про Матрешу и Сашеньку Жуковскую? У нее не хватает ни ума, ни воображения понять, о чем, собственно, говорили мальчики, зачем поселили в лесу какую-то Матрешу и зачем Сашенька нужна Алеше, но сама мысль о том, что ему нужна какая-то женщина, была мучительной. Наверное, он с ней будет целоваться и обниматься… Это было из мира взрослых, к которому Оля еще не принадлежала, хотя мечтала об этом отчаянно, а Алеша к нему уже принадлежал. И она ему там была не нужна! Большие и толстые ему не нравятся, а она – большая и толстая… И кремового торта ей не дадут, потому что последняя придет.
Оля тогда не заплакала только потому, что знала: матушка потом избранит, а главное, Алешке будет на нее еще противнее смотреть. Большая, толстая, от слез опухшая…
Она всегда понимала, что мечтать об Алеше бессмысленно, но ничего не могла с собой поделать и мечтала. И иногда подходила к зеркалу, разглядывала себя… и думала о нем, а еще о том, получил ли он все-таки на рожденье фрейлину Сашеньку Жуковскую или нет.
Потом узнала, что да, получил.
За несколько лет до описываемых событий
Георг был еле жив от головной боли. Эта коронация стала самым тяжелым испытанием в его жизни. Церемонию в соборе он почти не помнил. Не помнил дорогу ко дворцу. Иногда ему казалось, что он теряет сознание, однако, очнувшись, он снова обнаруживал себя стоящим на ногах на террасе дворца Оттона – нет, теперь уже его дворца. Теперь он мог не чувствовать себя неловко, когда его назовут вашим величеством. Теперь он не принц, а король Георг. И если мимо крыльца по-прежнему маршировали колонны представителей разных греческих общин и номов, как здесь называли области, – все эти маниаты, беотийцы, абдериты, этолийцы и прочие, как один с оружием, будто это был военный парад (а впрочем, здесь трудно было отличить военных лиц от гражданских, ведь даже военная форма в точности повторяла национальный костюм), – если эти люди радостно смотрели на него и махали ему руками и ветвями олив, значит, он не уронил своего королевского достоинства и не рухнул без чувств наземь. Хотя иногда ему казалось, что это вот-вот случится или уже случилось!
Облегчение явилось с самой неожиданной стороны. Вслед за мужчинами пошли небольшой отдельной колонной женщины – все в черном, что было знаком траура, и с охапками цветов, что означало надежду на возрождение и процветание страны. Если мужчины просто махали оливковыми ветвями, то женщины бросали королю цветы, которые уже устилали крыльцо, но один букет, брошенный сильной и меткой рукой, угодил ему прямо в лоб. Георг даже покачнулся и подумал, что если бы он стоял в треуголке, она оказалась бы сшиблена. К счастью, в такой день он должен был стоять с обнаженной головой, в лавровом венке, как античный император. Это казалось Георгу нелепостью, но таков, сказали ему, непреложный обычай, идущий с древних времен. Венец удалось удержать, но в голове загудело, и она перестала болеть. Это было так восхитительно, что королю почудилось, будто весь мир преобразился. Ноша, которую взвалили на него с этим избранием, показалась вполне переносимой. День выдался изнурительно-жаркий, но теперь вдруг повеяло прохладой, и желанные облака закрыли солнце. Пыль, от которой щекотало в носу (Георг очень боялся невзначай чихнуть, что было бы, конечно, более чем неуместно), улеглась сама собой. А возможно, это объяснялось и тем, что народный поток, двигавшийся мимо дворца, наконец-то иссяк. Пробежали какие-то мальчишки, выкрикивая веселые приветствия, и площадь Омония опустела. Мавро, все это время стоявший рядом (его фамилия оказалась Мавромихалис, это Георг каким-то чудом запомнил), обернулся к королю: