Перемещения не получилось, а грудь сдавило сильнее. И голос. Чей-то низкий голос произносил слова, которые Аббад не мог понять. И еще смутное желание чего-то, что еще не случилось. Несбывшееся. Не произошедшее.
Будь Аббад в состоянии связывать кванты мыслей в целостные структуры, он понял бы, конечно, что начался процесс второго посвящения, и нужно отдаться потоку энергии, переходившему сейчас из мира идей в духовный, а из духовного – в физический.
Аббад сопротивлялся, и, возможно, из-за его неосознанного сопротивления что-то то ли порвалось в ткани пространства-времени, то ли, наоборот, склеилось не по обычным законам Клавиуса-Коретти, всегда ведь есть статистическая вероятность, погрешность…
Неважно. Это и тогда, и потом казалось ему неважным.
Он ощутил в себе вселенную. Он стал вселенной. Не вокруг себя, а внутри, в себе самом он ощутил движение, излучение, жизнь множества галактик, самых разных – сферических, как его родная Галактика Альбуаза, спиральных, будто закрученных энергетическим вихрем, были галактики и вовсе бесформенные – заброшенные звездные острова. Галактики собирались в скопления, разбегались друг от друга, а кое-где, наоборот, сталкивались.
Это я? – мелькнула мысль. Это во мне? Конечно, – сказал голос.
Десятка два галактик столкнулись в тишине пространства, и Аббад почувствовал легкий жар на уровне сердца, будто тоненькая игла вонзилась в тело и расплавилась, оставив вместо своей материальной сути гибкую мысль и не понятую еще идею.
Он медленно проплывал, пролетал… почему-то из его лексикона исчезли слова, обозначавшие движение в пространстве со скоростью, превышавшей скорость света. На его пути возвысилась, поднялась, приблизилась галактика… или это была лишь мысль о… или, возможно, проросшее в его душу стихотворение… нужно успокоиться, иначе он ничего в себе не поймет и не сможет выбраться из этого… этой…
Он летел, плыл, проползал между звезд, погружался в холодные недра туманностей, перехватывал излучение белых карликов и жарких шаров, которые не были ни звездами, ни черными дырами, а представляли собой щупальца идей, проникшие сквозь два мира в это материальное пространство.
Это я, – говорил он себе, и суть всякого явления, всякого движения была ему ясна. Он знал, почему светят звезды, почему они собираются в спирали, и понял неожиданно, что где-то в этой огромной вселенной, на одной из планет одной из галактик в одном из скоплений… в мире, так непохожем на его собственный, но все-таки похожем, как бывают похожи друг на друга братья, разделенные при рождении и никогда не встречавшиеся.
Я – это он? – мелькнула мысль.
Он – кто?
Резкая боль возникла не в нем, конечно, потому что себя он не чувствовал, резкая боль пронзила все пространство, будто натянувшееся, готовое разорваться, лопнуть, вот сейчас… и мир перестанет быть… невозможно… нет…
* * *
Что-то вытолкнуло Аббада из собственного подсознательного, заставило его открыть глаза, а уши опять слышали множество звуков – тихий гул компьютера, тиканье часов, чьи-то возбужденные голоса на лестничной площадке, и еще были какие-то звуки, природу которых он не мог определить. Он открыл глаза и понял, что вернулся сон, преследовавший его которую уже ночь. Это был не кошмар, напротив, ему было безумно интересно ощущать себя в мире, который он не мог бы никому и даже самому себе описать словами, потому что слов таких не существовало в природе.
Он потянулся, и образы сна, будто испугавшись света дня за окном, свернулись в клубок и спрятались, сделавшись невидимыми и неощутимыми. Каждое утро, просыпаясь, он хотел запомнить хоть что-нибудь, знал, что это важно – прежде всего, для работы, это было прозрение, инсайт, но почему-то память подводила, и он запоминал только ощущение, внутреннюю потребность делать то, что он делал.
Он заставил себя встать и поплелся в душ – пустил сначала очень горячую, а потом ледяную воду, мысли чуть прояснились, и ему даже показалось, что он ухватил кончик решения уравнения, того, вчерашнего. Он читал перед сном новую статью Линде в «Физикал ревью леттерс», очень интересный поворот в умозаключениях по поводу теории инфляции.
В комнате надрывался телефон, но ему не хотелось выходить из-под душа, он надеялся, что сейчас вспомнит… Нет, не получалось. Ни сейчас, ни вчера, ни неделю назад.
Наскоро обтершись, он прошел в комнату и схватил трубку телефона как раз в тот момент, когда звонки прекратились. Номер… Да, звонила Дженни, ладно, ей я перезвоню позже, подумал он, все равно вечером встретимся, а сейчас не хотелось бы отвлекаться.
Он выпил кофе, съел вчерашнюю булочку, густо намазав ее айвовым вареньем, и сел к компьютеру. Он не знал, как выйти на решение, но почему-то был уверен, что именно сегодня, стоит только ему увидеть на экране цепочку знакомых символов…
Наверно, это и называют инсайтом, озарением, прозрением. Заменить переменную, проинтегрировать по поверхности, потом сократить и суммировать…
Все.
Решение. Красивое, как миланский собор, прочное, как пирамида Хеопса, – и правильное, как четыре первых постулата Евклида.
Он записал формулу в файл, вывел на экран всю цепочку преобразований и предположений, начав с граничных условий и критериев. Слов для описаний понадобилось совсем немного – не статья получилась, а математическая вязь, именно такой он и представлял себе идеальную статью по космологии, где все понятно посвященному, специалисту, и совершенно непонятно прочим смертным.
Космология, – подумал он, – не наука об устройстве Вселенной (или вселенных, если быть точным). Космология – это самосознание. Или – самопознание. Извлечение мира из сна. Или – сон мира.
Он вывел статью на принтер, распечатал, но перечитывать не стал – положил восемь получившихся листов сверху на купленную вчера в университетском магазине «Жизнь в Многомирии» Бергсона. Надо будет почитать, но он знал, что не найдет там ничего для себя нового.
Идеальная статья, – подумал он. Только формулы. Посвященный поймет. Или не поймет – если не захочет разглядеть очевидного. Не нужно полагаться на интуицию читателя, будь он лучший в мире специалист по строению Вселенной. У каждого свой взгляд на предмет, и каждый (разве он не убедился в этом на собственном опыте?) в любом, самом, казалось бы, очевидном тексте видит лишь то, что хочет – до тех пор, пока его не ткнут носом, пока не скажут: «Что же ты, идиот этакий, не видишь очевидного?»
Конечно, из формул следует, что плотность темной материи во Вселенной близка к критической настолько, насколько вообще эта величина может быть определена на современном уровне наблюдений. Вообще говоря, темной материи во Вселенной ровно столько, сколько требуется для объяснения ускорения – и столько, сколько нужно, чтобы в любой момент ткань пространства-времени порвалась, как рвется под руками старое прохудившееся платье: так он порвал, когда был ребенком, старую мамину блузку, самую дорогую для нее вещь, которую она берегла, как… да, пожалуй, как обручальное кольцо, переходившее в семье от матери к дочери. Мама говорила, что кольцо сделано было в семнадцатом веке, а может, и раньше – во всяком случае, его далекой прапрабабке это кольцо подарил на свадьбу прапрадед-пират, а с чьего пальца этот прожженный негодяй снял удивительную по красоте вещь… лучше не думать.
Вот-вот. И сейчас, пожалуй, лучше не думать о том, что каждый прожитый миг может стать последним, и ни от чего земного это не зависит – ни от террористов Бин-Ладена, ни от бандитов из Гарлема, ни от иракской политики президента Буша, ни от болезни, любой, в том числе и той, которой он боится больше всего, боится настолько, что даже мысленно не хочет произнести название, потому что это семейный бич, от этой болезни умерли его дед и отец…
Все. Не думать об этом. Хорошее настроение? С утра у него было замечательное настроение, он закончил статью, да. Правильную статью, где каждая формула следует из предыдущей, доказательства плотно, без малейших зазоров, пригнаны друг к другу.
И где нет последней, заключительной фразы. Вывода. Он побоялся написать. Побоялся за свою научную репутацию. Побоялся, что ему скажут: а это уже фантазия. Не должны сказать, потому что уравнения правильны, а решение однозначно. Но ведь скажут, нет никаких сомнений. «По-вашему получается, что скорость света не предел скоростей? По-вашему, общая теория относительности неверна в масштабах, сравнимых с размерами Вселенной?»
Верна, конечно. Но тот, кто не хочет понять сам…
Он стоял, прижавшись лбом к оконному стеклу, и смотрел на улицу: в узком дворе играли дети, залезая на горку и скатываясь с нее с громким визгом, а чуть дальше поток машин по-черепашьи двигался, застряв в утренней пробке. Мрачный поток, водители не сигналили, но он мог себе представить, какими словами каждый из них проклинал сейчас дорожную полицию, светофоры, своих собратьев-автомобилистов и, конечно, президента, которого к месту службы доставляют с эскортом полиции или на вертолете – за деньги налогоплательщиков, кстати, то есть, и за его деньги.
И все это – и дети на площадке, и дома, и машины, и президент с эскортом и вертолетом, и Дженни с ее причудами, и он сам с его работой и занудством – все-все-все в следующую секунду перестанет быть в материальном мире, потому что…
Так говорит уравнение.
Так говорит Заратустра. Он слушал эту симфоническую поэму нелюбимого им Рихарда Штрауса в прошлом сезоне в Карнеги-холле, играл Израильский оркестр под управлением Меты. Так говорит Заратустра. Говорит – и все. Слово сказано. Музыка сыграна. Точка.
В статье он точку не поставил. Понимайте, мол, сами. Пусть кто-нибудь, кто поймет, напишет об этом и станет первым, сказавшим слово. Пусть коллеги расправляются с тем, кто это слово скажет. Не с ним.
В начале было слово. Да? Нет, господа, в начале было число. В начале была формула. Словом мир не сотворишь. Мир нужно рассчитать, иначе… Да, иначе он в какой-то момент – через тринадцать миллиардов лет – попросту развалится, исчезнет, растворится в физическом вакууме…
Хорошо. Он сам скажет, напишет слово и поставит точку. А в редакцию пошлет первый вариант. Если не передумает.
Мальчишки на детской площадке подрались, как голуби у кормушки, и визг стал непереносим, а тут еще и машины начали гудеть – у водителей кончились запасы терпения. Невозможно слушать.
Он вернулся к компьютеру, по темному экрану ползала надпись: «О, Дженни, любовь моя», это сама Дженни и написала, ему бы в голову не пришло. Он надавил на какую-то клавишу, и надпись исчезла, уступив место последнему абзацу статьи, последней – ясной, по его мнению, – формуле.
Он вздохнул. Обо всем надо говорить словами. Да, в начале была формула, было число. Но потом Господь, если это была его работа, все-таки произнес слово. Значит…
«Из приведенных расчетов, – написал он, медленно отстукивая буквы, – с очевидностью следует, что в безразмерных величинах значение плотности темной энергии в наблюдаемой части Вселенной тождественно равно критическому значению космологической постоянной. Следовательно, решение не зависит от времени. Следовательно, разрыв пространства-времени может произойти в любой момент. И этот момент станет последним в существовании Вселенной».
«Нет нужды говорить, – отстукивал он, – о скорости света как максимуме скоростей, поскольку указанный процесс не имеет ничего общего с движением материальных тел – речь идет о разрыве самого пространства-времени.
Как будет выглядеть разрыв (иными словами – гибель Вселенной) для внешнего наблюдателя, если таковой существует? По-видимому, точно так же, как мы сейчас описываем Большой взрыв: рождение новой физической структуры, для которой пространство-время может и не являться необходимым атрибутом. В рамках современных физических теорий не представляется возможным описать будущую вселенную, как нет у нас возможности описать вселенную прошлую»…
Это понятно. Это должно быть понятно каждому специалисту.
А для не специалистов он дописал:
«И чтобы все поняли: каждую секунду, в любое мгновение мир, в котором мы живем, может исчезнуть. Не взорваться, не схлопнуться в сингулярность, а именно исчезнуть: из вакуума мы родились и в вакуум вернемся».
Из праха мы…
Страх смерти. Невозможно жить, зная, что любой миг – этот или следующий, а может, через десять лет или через сто, или через миллион, – может стать последним не только в твоей жизни, но и в жизни Дженни, которая уверена, что доживет с ним до старости и родит ему трех детей, двух девчонок и мальчишку, и в жизни Кэрролл, его первой жены, бросившей его накануне защиты и уехавшей куда-то (в Германию, кажется) с любовником, о существовании которого он узнал из ее прощального письма. Он не желал Кэрролл ничего дурного, он действительно оказался плохим мужем, и мысль о том, что сейчас или завтра Кэрролл тоже может отправиться в небытие… это была неправильная мысль, он не хотел думать об этом, но ведь думай или нет…
Человек – даже не пылинка в этом мире. Человек – ничто, живущее на планете, абсолютно не выделенной среди прочих. Если исчезнет Вселенная, если кто-то снаружи сможет наблюдать ее гибель, разве этот гипотетический наблюдатель поймет, что вместе с мирозданием исчезло человечество, так долго шедшее к процветанию, что по дороге забыло о цели своего пути?
Профессор Чейни, кстати, тоже исчезнет. Кто тогда должен будет съесть свою шляпу? Вот ведь закавыка: странное получилось, на самом-то деле, пари. Он докладывал о возможном (тогда – еще только возможном, но совсем не обязательном) разрыве пространства-времени, и Чейни в обычной своей пренебрежительно-высокомерной манере сказал с места: «Мечник, вы всегда торопитесь с выводами. Если у вас противоречие с Эйнштейном, то подумайте все же, кто, скорее всего, не прав!» «Профессор, – не выдержал он, стоя у доски и от волнения рисуя на ней фломастером кривые треугольники, – послушайте, в уравнениях нет ошибок, с этим вы согласны? Да? Разрыв пространства не является передачей информации, при чем здесь постулат Эйнштейна? Вы же не спорите с Линде, когда он говорит о том, что после Большого взрыва Вселенная за микросекунды раздулась до размеров в десятки миллионов миль!» «Вы не понимаете, Мечник, что это разные вещи? – Чейни не потрудился встать, чтобы его реплику услышали присутствовавшие в зале, а не только докладчик. – С вами невозможно дискутировать, любое возражение вы воспринимаете, как личный выпад. Хорошо, давайте и я по-вашему. Так вот: я готов съесть свою шляпу, если ваша математика – совершенно правильная, не спорю! – имеет какое-то отношение к реальности». «Хорошо, – сказал он, – позвольте, я сам выберу вам шляпу и подберу гарнир».
Если он прав (а он прав!), то, когда это случится, профессор не успеет узнать о том, что оказался побежден в споре.
Пусть все думают, что мир просуществует еще миллиарды лет. Пусть все думают, что…
Невозможно жить, зная, что каждое мгновение…
Но разве не живем мы именно так? Разве не каждое мгновение на голову может упасть кирпич с крыши или самолет с неба? «Человек не просто смертен, но смертен внезапно». Он прочитал это в романе одного русского автора. Мы живем, понимая, что каждый миг может стать последним, и разве мы об этом задумываемся?
Что изменится от того, что к бытовому знанию добавится чисто абстрактное представление о том, что и Вселенная смертна так же внезапно, и что в любое мгновение, которое станет последним в отсчете времени, исчезнем не только мы, но и эта планета, и звезды в небе, и галактики, и само небо?