Электронная совесть (сборник) - Варшавский Илья Иосифович 4 стр.


Корреспондент поежился.

– Жестокий эксперимент. Разве можно такое пробовать на людях?

– На людях может и не стоит, но ведь это – игра на машине. Здесь не люди, а их модели. Итак, следующий метр пленки. Обоим вводится понятие о съедобности яблок.

– Готово! – сказал Вычислитель.

– В мозг Евы вводится дерево с одним-единственным яблоком. Адам этого дерева не видит. Что делает Ева?

– Сейчас посмотрим, – Вычислитель снова склонился над лентой. – Ева ест яблоко.

– Вот видите! – Психолог радостно потер руки. – Что и требовалось доказать! Все как предполагалось, торжествует первозданный эгоизм! Итак, задача решена в примитиве. Сейчас мы ее усложним. Пожалуйста, следующую бобину, а пока я познакомлю телезрителей…

– Погодите! – перебил Вычислитель. Некоторое время он еще изучал перфоленту, затем потянулся к пульту и нажал красную клавишу. На многочисленных табло появились нули. – Эксперимент закончен!

– Переходим к следующему, – сказал Психолог.

– Следующего не будет. Я стер из машинной памяти всю информацию об этих двух людях.

Психолог побледнел.

– Вы это серьезно?!

– Абсолютно серьезно. Вот видите, нули. Машинная память чиста, как ласт бумаги.

– Да какое вы имели право?! Сорвать такой эксперимент! Опыт должен быть многократно повторен во все усложняющихся условиях. Ведь это было только шуточное начало!

– Опыт не будет повторен, – спокойно сказал Вычислитель, снимая халат. – В этом просто нет необходимости. Эта женщина… Ева… Она отдала ему половину яблока. Понимаете? Отдала половину! Думаю, что вы получили достаточно ясный ответ не все ваше вопросы.

– А вы, – он повернулся к Корреспонденту, – если хотите, можете пускать видеозапись в эфир.

Теоретик

Мы сидели на лужайке после сытного воскресного обеда и мирно беседовали. Веселый гомон птиц мешался со звонкими голосами ребятишек, гонявших мяч. Только мелькавшие рядом силуэты автомобилей, мчавшихся по шоссе, напоминали о существовании города, куда мы оба должны были вернуться в понедельник.

Не помню, почему мы, вдруг, заговорили о Фрейде. Кажется, я сказал, что чтение многих современных американских рассказов оставляет неприятный осадок, потому что в них чувствуется фрейдистский душок.

– Терпеть не могу, – сказал мой собеседник, – когда люди, знающие об учении Фрейда понаслышке, шельмуют его только за то, что он откровеннее других показывает нам человеческую сущность. Я считаю Фрейда самым тонким психологом и лучшим знатоком человеческих душ. Какие бы усилия не прилагало общество к воспитанию людей, оно никогда не сможет вытравить из сферы подсознательного заложенных в ней ужасных инстинктов. Посмотрите на этих ребятишек. Они вам кажутся очаровательными, но попробуйте разрешить им помучить кошку, и вы увидите, с каким наслаждением они это будут проделывать.

– Чепуха! – возразил я. – Вы просто плохо знаете детей. Конечно, дурным воспитанием можно испортить любого ребенка, но тупая жестокость никогда не была свойственна детям.

– По существу говоря, – продолжал он, – воспитание вообще не имеет никакого значения. Самое лучшее воспитание может только глубже загнать в область подсознательного то, что мы собой представляем на самом деле, но как тонка эта защитная броня от дремлющего в нас зверя. Достаточно легкого запаха крови, чтобы он вырвался наружу. Почитайте описание битвы быков у Хемингуэя. Просто не верится, чтобы человек, написавший «Старик и Море», мог так смаковать предсмертные судороги.

Я снова вынужден был запротестовать.

– Мне кажется, что в битве быков большинство людей ценят единоборство человека с превосходящим его по силе противником. Все же это спорт, пусть жестокий, но спорт, где у противников одинаковые шансы быть поверженным.

– Ну, а охота на зайцев тоже по-вашему спорт, где у противников одинаковые шансы? Гуманист Тургенев был страстным охотником. Не было ли это просто средством дать выход жажде убийства, скованного тысячами ограничений, накладываемых обществом? Вы не представляете себе, как быстро человек освобождается от всех условностей, когда к этому представляется возможность. Особенно если ему дадут право мучить и убивать людей. Не дай бог, если к тому же еще примешаются сексуальные мотивы. Вот тогда наша подсознательная сущность проявляется во всем ее блеске. Выродки, орудовавшие в гитлеровских застенках, совсем незадолго до этого были благовоспитанными фрицами и гансами, помогавшими старушке перейти улицу. А посмотрите, что делается с человеком на войне. Взгляните на его лицо, когда он колет штыком уже упавшего врага.

– Вы забываете, – возразил я, – что кроме палачей в гестапо были еще и жертвы, стойко сносящие самые ужасные пытки ради верности идее дружбы, долга, словом, во имя всего того, что не имеет ничего общего с вашим подсознательным зверем. А разве на фронте не было героев, закрывавших своим телом амбразуру вражеского дота? Что ж они, по-вашему, тоже руководствовались при этом сексуальными инстинктами и жаждой убийства?

– Мужество отчаяния, – засмеялся он, – страх и отчаяние, доводящие до самоубийства. Вспомните скорпиона, окруженного кольцом пламени. Он сам себе наносит смертельный удар. Самопожертвование никогда не было свойственно человеку, за исключением материнского инстинкта, но также и раненная утка старается отвлечь охотника от гнезда со своими птенцами.

– То, что вы говорите, мерзко и бесчеловечно, – сказал я, поднимаясь на ноги, чтобы закончить этот неприятный разговор. – Нельзя жить на свете с такими мыслями, даже если они идут из области подсознательного, которому вы придаете чрезмерное значение!

Дальше все происходило с молниеносной быстротой.

В клубах пыли, ломая кусты, на лужайку ворвался огромный грузовик. Он мчался прямо на застывшего от ужаса мальчугана лет шести. Я успел только подумать о том, что вероятно лопнула тяга управления. Одним прыжком мой собеседник оказался перед колесами автомобиля. Он успел отбросить мальчика в сторону, перед тем как был сбит с ног.

Со всех сторон к месту происшествия бежали люди…

– Я восхищен вашей смелостью, – сказал я спустя несколько минут, помогая ему добраться до дачи, – еще мгновение и вы оба были бы под колесами.

– Не знаю, – ответил он, вытирая кровь с лица, – откровенно говоря, я действовал совершенно подсознательно.

Трус

Ежедневно, с десяти утра Борис Линьков околачивался В комнате секретарши, поджидая прихода рассыльной с почтой. Он придумывал ненужные разговоры по телефону и подолгу рылся в пропыленных папках с перепиской прошлых лет. Секретарша, женщина немолодая и опытная в сердечных делах, млела в присутствии этого красивого геолога, приписывая его регулярные посещения внезапно вспыхнувшей стрости. В перерывах между телефонными звонками и вызовами к начальству она рассказывала Линькову о своей неудавшейся семейной жизни, намекая, что причиной развода была недостаточная мужественность ее избранника. Линьков внимательно ее слушал, иногда вставлял сочувственные замечания, но стоило появиться на столе пачке писем, он, как бы невзначай, начинал перебирать ее дрожащими пальцами и, если среди конвертов с разнообразными служебными штампами обнаруживал маленькую белую повестку, незаметно комкал ее и торопился уйти. Секретарша вздыхала, сетуя на робость нынешних молодых людей, и до конца дня предавалась любовным грезам.

О повестках Линьков никому не говорил, а когда наступало время, изобретал какой-нибудь предлог, чтобы отлучиться с работы.

Хотя Линьков проходил по делу всего лишь как свидетель, он тщательно скрывал ото всех свою тайну, потому что дело это было тягостное и постыдное, постыдное для самого Линькова.

Случилось это осенью, три месяца назад. В тот вечер Линьков оказался в незнакомой компании на студенческой вечеринке.

Пригласила его туда студентка университета Оля, с которой у него начиналось что-то вроде романа. Неожиданно для Линькова вечер прошел очень интересно. Не было нм водки с обязательными салатами и селедкой, ни танцев под магнитофон. Пили сухое вино с жареным миндалем, читали стихи и много разговаривали. И то ли потому, что Линьков был на пять лет старше всех этих желторотых птенцов, то ли потому, что был он красив той особенной мужественной красотой джеклондоновских героев, которая всегда вызывает к человеку симпатию, но вскоре случилось так, что говорил он один, и все слушали его с напряженным вниманием.

Говорил он легко, умно и весело. Рассказывал про экспедицию в Саяны, когда неожиданно перевернулся плот, и утонуло все снаряжение и продовольствие. Как две недели добирались они до ближайшего жилья, питаясь ягодами и прошлогодними орехами, рассказывал о своей встрече на лесной тропе с медведем, о верном псе, который собачьим чутьем вывел их к людям. В этих рассказах чувствовалась ирония очень храброго человека, умеющего самые смелые свои поступки представить в смешном виде, не стыдящегося признаться, что и страшновато иногда бывает, всегда готового переоценивать поведение друзей и скромно говорить о себе.

Линькову было приятно, что он нашел верный тон, приятно было находиться в центре внимания своих новых приятелей, приятно было, что Оля несколько раз под столом нежно погладила его руку, но больше всего были ему приятны горящие глаза Сурена Папавы, совсем еще мальчика, студента консерватории, про которого говорили, что это пианист-виртуоз, будущее светило.

В половине двенадцатого Линьков стал прощаться.

– Останься, – шепнула ему Оля, – скоро они разойдутся, посидим еще вдвоем, хорошо?

– Боюсь, что я уже и так всем надоел, – усмехнулся Линьков.

– Лучше я тебе позвоню на днях, и мы встретимся.

Папава тоже стал одеваться.

– Мама не любит, когда я задерживаюсь, – пояснил он, краснея, как девушка.

Вышли они вместе.

– Ох, Боря, – сказал Папава, когда они спускались по лестнице, – вы не предоставляете, до чего я вам завидую!

– Завидуете? – удивился Линьков. – Вам ли мне завидовать? Вы скоро будете знаменитостью, объездите весь свет, а я – всего лишь обыкновенный рядовой геолог. К сорока годам, с грехом пополам я защищу диссертацию, обзаведусь семьей и буду до самой смерти марать бумагу в институте. Право, тут завидовать нечему.

– Нет, не так! – горячо возразил Папава. – Вы сильный, ловкий, удачливый. Ваша жизнь полна приключений. А у меня руки пианиста. С самого детства только и слышу: «Этого нельзя, того нельзя, береги пальцы, надень меховые варежки». Вот и сейчас приду домой, ванночка для рук. Мама каждый вечер делает мне массаж. Ведь мой отец… Ну, словом, я один у мамы, и для нее в моей будущности весь смысл жизни.

– Вам что, не нравится ваша профессия? – спросил Линьков.

Нет, очень нравится. Музыка – это особый, удивительный мир чувств и мыслей. Но ведь это отражение чужих мыслей и чувств, Нельзя всегда довольствоваться отражением, Не можете же вы любить отражение женщины в зеркале, хотя это ее точная копия. Вам нужна живая плоть. Не знаю, понятно ли я говорю. Ну, в общем, мысли и чувства только тогда имеют настоящую цену, когда ты сам все это прочувствовал и продумал, а для этого нужно звать жизнь. Все испытать самому. Вас не раздражает моя болтовня?

– Нет, отчего же? – сказал Линьков. – Вам куда?

– К Политехническому. А вам?

– Примерно туда же. Если не возражаете, пройдем парком.

– С удовольствием! – просиял Папава. – А по дороге еще поговорим. Ладно?

В парке было сыро и нехорошо. Порывы ветра кружили вокруг оголенных стволов кучи опавших листьев. Линьков застегнул до верха пальто, а Папава поднял воротник и сунул в карманы озябшие руки.

– Вот вы сказали: «объездить весь свет», – продолжал он. – А что это за свет? Отели и концертные залы, а в перерывах между концертами изнурительная работа. Тут и света не увидишь. Нет, я мечтаю не об этом.

– О чем же? – с притворным участием спросил Линьков. Ему хотелось спать, да и прогулка оказалась не такой уж приятной.

– О чем? Пожалуй, больше всего о море. Романтике южных морей. Гавайские острова, девушки с венками из экзотических цветов, портовые кабачки, а в штормовые ночи – мокрый парус, рвущийся из рук где-нибудь на бом-брам-рее.

– Ну, знаете ли, – усмехнулся Линьков, – это уже вы загнули, девушки и кабачки – конечно неплохо, но при чем тут бом-брам-реи? Все это уже анахронизм, детские бредни.

– Конечно, – согласился Папава. – Всякая мечта – бредни. Что делать, когда мы живем в век реактивных лайнеров. Но мне кажется, что в человеке всегда…

Закончить ему не удалось. Из боковой аллеи вышли двое и преградили им дорогу.

– Закурить не найдется?

– Сам бы закурил, да все вышли, – ответил Линьков. Дальше все вышло неожиданно глупо. Деревья парка предстали перед ним в совершенно новом ракурсе, а сам он, ощущая тупую боль в подбородке, оказался лежащим на спине.

Линьков засмеялся. Его рассмешило, что он, спортсмен и землепроходец, попался на такой примитивный трюк. Он согнул колени, готовясь вскочить и обрушить на противника сокрушительный оперкот, чтобы навсегда отбить охоту к подобным развлечениям.

И в этот момент над его головой навис огромный ботинок, закрыв собой полнеба. Он почувствовал хруст ломающихся зубов и на мгновение перестал что-либо соображать. Когда же он снова открыл глаза, то ничего не увидел, кроме поднятой ноги, нацеленной для второго удара.

Линькову не раз приходилось драться, но это всегда была игра, подчиненная каким-то неписанным правилам, в ней не били лежачего и довольствовались капитуляцией противника. Здесь же, в этом ботинке, было что-то злобное и изуверское. Желание изуродовать, убить ни в чем неповинного человека, воспользовавшись его беззащитным состоянием. Через несколько секунд он, Линьков, будет лежать здесь с проломленным носом и выбитым глазом, а ботинок будет наносить все новые и новые удары по лицу и голове…

Не страх смерти, а угроза остаться навсегда уродом и калекой так ужаснула Линькова, что, сжавшись в комок, а затем, разогнувшись, как пружина, он вскочил на ноги и бросился в кусты.

Пока он выплевывал кровь с обломками зубов, до него доносился топот, приглушенные ругательства и звуки ударов. Потом раздался протяжный крик, вправо метнулась чья-то тень, и Линьков услышал взволнованный голос Папавы:

– Боря! Тут случилось черт те что! Я нагнулся, а он ножом прямо в своего дружка. Помогите мне, может не насмерть. Где вы, Боря?!

И тут случилось то, что потом Линьков не мог объяснить не только следователю, но и самому себе. Ступая с превеликой осторожностью, чтобы не хрустнула какая-нибудь ветка, он выбрался на дорогу и зашагал к дому.

Весь воскресный день Линьков лежал на диване, прикладывая к лицу холодные компрессы, а в понедельник явился в институт с распухшей губой и огромным кровоподтеком на щеке. Сослуживцам он рассказал, что, возвращаясь из гостей, подвергся нападению двух хулиганов и так их проучил, что долго будут помнить.

– Линьков может! – восхищенно сказала чертежница Соня своей подружке. – Это настоящий мужчина.

На следующий день ему позвонила Оля.

– Ты знаешь, – сказала она прерывающимся от слез голосом, – Папава арестован по обвинению в убийстве! Чушь какая-то! Говорят, в субботу в парке. Вы ведь вместе вышли. Тебе ничего не известно?

– В парке? – переспросил Линьков. – Не знаю, я с ним не был в парке. Мы расстались у Ланской.

– О, господи! Мать просто с ума сходит. Мы все пытаемся что-нибудь сделать. Позвони мне завтра, может, я узнаю поподробнее.

Назад Дальше