3
В считанные дни Алексей стал похож на бледную поганку. Истощенный новыми обстоятельствами, высушенный и сгорбленный, подобно бедному страннику пустыни, он хромал в строю до тех пор, пока мог всунуть ногу в сапог. Наконец, когда конечность распухла, как шар, стала водянисто-свинцовой, а на месте потертости образовалась зеленовато-серая дыра с непривычным и отвратительным гнойным запахом, он сдался. И добровольно перешел в презираемый всеми отряд больных, передвигающийся за строем в открытых солдатских тапочках. То была группа поистине отверженных. Одни от них шарахались, как от больных проказой, другие на них шикали, как на бродячих собак. Встречал и провожал их неизменно старшина роты. После каждого посещения столовой Мазуренко с монументально невозмутимым лицом выходил прямо на улицу перед казармой с маленькой дерматиновой упаковкой, которой страшились абсолютно все. Начиналось представление.
– Так, хромые, строиться в одну колонну. Спокойно, бубенчики, я – дипломированный медбрат, так что вылечу всех.
И после таких слов он раскатисто смеялся своим громогласным, демоническим смехом обличителя, отдававшимся тягучим гулом в ушах осужденных на пытки.
Может быть, Мазуренко и в самом деле получал квалификацию фельдшера, но роте своим отрешенным видом и решительными, часто резкими движениями он больше напоминал костолома. «Лечил» он с таким остервенением, что хромающие в сапогах курки четко видели свою перспективу в случае перехода в «тапочную» группу. Мазуренко нисколько не смущался, что впритык к казарме располагался лагерный медпункт и порой на крыльце даже мелькала прехорошенькая сестричка в коротком белоснежном халатике.
Кроме прочего, старшина орудовал инструментами так быстро и так неотвратимо, что в роте были случаи потери сознания от болевого шока. Он без предупреждения вскрывал любые нарывы, заливал кровавые раны йодом и лишь изредка пользовался какой-то вонючей мазью, запихивая ее ватными тампонами прямо в раны с таким наивным простодушием, как будто смазывал узлы боевой машины. Он никогда не бинтовал раны, приговаривая, что на свежем воздухе они быстрее затянутся. Его полевое искусство, к удивлению многих, оказалось действенным: только два или три человека, у которых заражение победило желание стать в строй, очутились в конце концов на больничных койках в санчасти. Остальные выздоравливали с такой феноменальной стремительностью, что это могло оправдывать медвежью терапию Мазуренко, приправленную грубыми шутками и плутовскими подковырками. Порой создавалось впечатление, что эти тиранические экзекуции приносили старшине какое-то особое удовлетворение, едва уловимое для остальных наслаждение, но не чужой болью, а чем-то иным, пока непостижимым. Сначала Алексей полагал, что это следствие невообразимой, абсолютной власти над ними. Но нет! Мазуренко был сильной, самодостаточной личностью, пусть и недалекой, но и без того властвующий над ними всеми и вследствие легитимного старшинства, и по праву грубой, ничем не сдерживаемой мужской силы, и даже просто в силу возраста. Тогда в чем же дело, недоумевал Алексей?
Обычно курсанты корчились, но молча переносили процедуры, каждая из которых длилась от сорока секунд до минуты. Один раз Алексей увидел, как Мазуренко виртуозным движением медицинских ножниц вскрыл нарыв на пятке впереди стоящего курсанта. Гной брызнул, как пивная пена, и Алексею стало дурно. Сначала курсант молча переносил боль, впившись пальцами обеих рук в свое бедро. Но доморощенному медику этого явно было мало, и он с силой сдавил воспаленное место вокруг раны медицинскими щипцами: из только что вскрытого места хлынула слизкая зеленоватая лава, а парень негодующе зарычал на старшину, очевидно не выдержав нестерпимую боль. До этого орудовавший с самодовольной улыбкой Мазуренко вдруг встал и взглядом коршуна, собирающегося выклевать глаза, впился в курсанта. Алексею, видевшему этот взгляд, стало жутко.
– Ты что-то вякнул?! – пробасил он в ухо курсанту и вдруг могучей клешней вцепился курсанту в глотку так, что пальцы вонзились под челюсти. Курсант дрожал всем телом и молчал… – Сынок, ты тут скулишь от ранки, а ты видел станок от автоматического гранатомета, вбитый в грудину умирающего солдата?! – Тут Мазуренко сделал паузу, словно заглядывая в самое нутро молодого человека. В его огнем горящем взгляде было столько силищи и превосходства, что, казалось, он мог бы просто руками разорвать надвое этого курсанта. – А я видел. И вытаскивал его из тела, понял?! А ты думаешь, закончишь училище – и к папе в штаб?!
Старшина говорил тихо, с металлическим звуком выпуская слова в мир. Он близко, к своим глазам, притянул лицо курсанта и слегка наклонил его, потому что парень был повыше ростом на добрый десяток сантиметров. А затем слегка оттолкнул.
– А теперь пшел, вали отсюда. Разрешаю в санчасть сходить.
Но курок поплелся к месту, где обычно строилась группа больных, он так и не воспользовался возможностью посетить санчасть, а еще через три дня, когда спала опухоль, натянул сапоги. Наверное, что-то стимулирующее и жизнестойкое было в разрушительных порывах Мазуренко. Он балансировал на грани перехода в звериную плоскость, которая, кажется, была ближе его буйной натуре; он ненавидел, взрывался от самого вида человеческого несовершенства, болезненности или мягкотелости. Алексей в какой-то момент осознан, что этот железный солдат в универсальном панцире из собственных мышц, уже хлебнув настоящей войны, очень серьезно готовился к ее продолжению, потому и не допускал в предвоенное пространство симптомы человеческого: сострадание, милосердие или просто жалость. Война была его стихией, и он хотел, чтобы те, кто всей душой и со всей силой страсти не жаждет войны так, как он, ушли, отсеялись, исчезли. Пусть останутся только те, кто объят огнем вечного сражения, кто не видит себя иначе чем в бою. И в своем внезапно возникающем бешенстве, в волнах необъяснимой, изумляющей свирепости и непримиримости к малейшему проявлению слабости Шура Мазуренко был особенно страшен. И невооруженным взглядом легко было увидеть, как вирус стремления к уничтожению бушевал, клокотал, развивался внутри него. И еще страшнее было то, что он распространял инфекцию даже не будущей войны, а запаха бойни вокруг себя, как будто кормил всех окружающих сырым мясом, порождая запах крови и возвращения к животному состоянию всеобщей враждебности.
Когда Алексей подошел к старшине, взрыв агрессии у того уже улетучился, как будто несколько секунд назад и не было звериного рыка. Он, похоже, обладал феноменальной способностью доводить себя до состояния ярости за считанные мгновения, как в былые времена опытный шофер раскручивал мотор заглохшей машины несколькими резкими движениями специальной ручки. Но, выпустив из себя пар, становился еще спокойнее, чем до приступа.
– Хохол? – с несвойственной ему приветливостью спросил Мазуренко.
– Ну да, с Украины я, – уклончиво ответил Алексей.
– А чего несмело так? Раз хохол, так и скажи с гордостью: «Хохол». Ногу на носок ставь, чтобы пятку хорошо видно было, – приказал он, взяв ужасающего вида щипцы. Алексею представилось, что его сейчас будут пытать, и он отвернулся, до треска сжал челюсти, чтобы встретить эту боль.
– Сейчас больно будет, – мимоходом обронил старшина, обильно смазывая опухшее место зеленкой, – когда больно, ты что делаешь, чтобы терпеть?
Алексею показалось, что Мазуренко просто издевается над ним. Живодер-зубоскал, изучающий повадки подопытных людей, которым с любезным видом отрывает куски живого тела. В ответ он только пожал плечами и уже сцепил зубы, чтобы не вырвался предательский звук слабости. Но старшина почему-то не приступал к своей шаманской процедуре и смотрел на Алексея снизу вверх.
– Песню надо петь или стихи читать, – сказал он вдруг совершенно серьезно. – Ну, хоть вот так:
Алексей остолбенел от косноязычной, непривычно звучащей старшинской лирики. Мазуренко же заговорщицки подмигнул и, предупредив коротким «терпи», впился щипцами в опухшее место. У Алексея потемнело в глазах от боли, он увидел, как из маленького отверстия ранки сочится кроваво-гнойная сукровица. Старшина же, сосредоточенно глядя на ногу, безжалостно давил до тех пор, пока не пошла чистая, без всякой примеси, гранатового цвета, кровь. Алексей только чудом не закричал и очнулся лишь тогда, когда старшина не без иронии проронил: «Все, будешь жить, боец. Следующий!» И Алексей поковылял куда-то в сторону курилки, отчаянно моргая глазами, боясь только одного, чтобы от нестерпимой боли не выступили слезы. В голове же у него почему-то отдавались строки Леси Украинки в комично-трагическом исполнении старшины-инквизитора, прошедшего через кровавую грязь афганской войны и не забывшего звуки родной земли.
И все-таки Алексей был в это время удручен и бесконечно подавлен. Он недоумевал, как такое простое дело, такая мелочь, как наворачивание портянки, внезапно перевернуло его жизнь, сделало немощным. Его, всегда сильного, считавшего себя лучшим, лидером и победителем… Терпеть физическую боль было тяжело, но еще тяжелее было чувствовать себя выбитым из строя, не таким, как все, а физическим изгоем. В его собственном представлении это было уродство, инвалидность. Когда он шагал в тапочках, жалея свою разодранную ногу, ему мерещилось, что все вокруг смеются над ним, что всем давно опостылела его болячка, отягощающая жизнь взвода. От этого он стал дичиться окружающих, нырнул в глубины собственного «Я», еще с большим пристрастием анализируя себя и содрогаясь от отвращения к нелепой пародии на воина, которой он теперь стал.
В один из таких моментов к нему подошел Игорь.
– Закурим? – спросил он, улыбаясь своей немного кроткой и открытой улыбкой, тотчас располагающей к себе.
– Не-ет, я завязал, – решительно замотал головой Алексей, – я завязал.
– Да ладно. По одной – для настроения. И потом все. Я тоже с этой пачкой буду бросать, просто удалось в магазин сбегать, – объяснил он, и от его бесхитростности, невозмутимой открытости и простоты Алексею стало легче, в душе стал рассеиваться мрак. И его осенило: сейчас необходимо забыть все, что раньше служило нектаром для души, нужно огрубеть, сузить круг своих потребностей и желаний. Вот Игорь, простой сельский парень, с каким он на гражданке вряд ли стал бы дружить… ведь разве с таким неуклюжим парнем пойдешь на дискотеку или обсудишь с ним только что прочитанную книгу? Но сейчас как раз и нужна спасительная узость кругозора, умение смотреть только перед собой, не заглядывая в завтра и тем более в послезавтра.
– Ты чего хмурый такой? Как в сказке про Иванушку.
– Да так, – отмахнулся Алексей. Все-таки ему безумно хотелось выговориться, с кем-нибудь поделиться своими сомнениями. Ведь дальше так жить невозможно, когда нет согласия между тем, что ощущаешь внутри, и тем, что происходит снаружи.
– Из-за тапочек переживаешь? – понимающе кивнул земляк. – А зря. Через это почти все проходят. Посмотри, в тапочках оказались те, кто в городе жил и сапог в глаза не видел. Ноги скоро привыкнут, если думать о другом.
– О чем же?
– О том, что скоро присяга и все мы станем стопроцентными курками. Нам тельники дадут и береты! Ради этого стоит терпеть. А потом еще каких-то пять месяцев – и отпуск. Домой приедешь в тельнике, настоящий десантник! У меня от одной мысли дух захватывает.
«Все так просто, – подумал Алексей. – Может, и в самом деле все так просто?»
– Понимаешь, я не из-за этих мозолей чертовых! Я вообще… Я всегда знал, чего хочу, и гордился этим знанием. Я всегда достигал того, чего хочу. А сейчас какой-то сбой программы. Я так в училище поступил: захотел – и поступил! А сейчас у меня уверенность выкипает, как вода в кастрюле. Уверенность, что я хочу подчиняться кому-нибудь всю жизнь.
«О чем это я, – подумал Алексей, – ведь не поймет. Еще, чего доброго, подумает, что я раскис, слюни распустил».
Но реакция Игоря оказалась неожиданной.
– Ну ты дурак! Это подчинение – для того, чтобы понять, как командовать. Не научишься подчиняться, никогда не сможешь командовать. Меня так отец учил, а он-то в этом деле собаку съел.
– Рота, строиться на вечернюю поверку, – возвестил дневальный о конце разговора и о скором окончании еще одного дня, такого же тяжелого, крестьянского или, хуже, бурлацкого дня, в течение которого они тянули службу, как груженую баржу по Волге. Сколько еще таких дней впереди? Непредсказуемых, неизвестных, напряженных? Но Алексею после слов Игоря стало легче, уверенность вернулась к нему, потому что появилось простое объяснение происходящему. Реальность приведет к лучшему, лучезарному будущему, и ради этого можно и нужно терпеть. «Тянуть лямку», – приказал он себе, со злостью глядя на ногу.
В тот же вечер, когда они расправляли портянки на табуретных планках – все в черных пятнах от стирающейся внутренней полости новых сапог, Алексей с изумлением заметил на портянках товарища еще и пятна крови. Почти такие же, как у него, – темно-красные, деревенеющие после высыхания за ночь до неприятной, впивающейся в кожу бурой корки. В казарме быстро распространялся едкий и кислый запах новых сапог и ношеных потных портянок, к которому все быстро привыкли и даже не удивлялись, не морщились, как первые дни. А когда они мыли ноги перед отбоем, Алексей случайно оказался в очереди за Игорем. И опять удивился. Он заметил, что на обеих ногах у его товарища большие незаживающие раны, но Игорь, в отличие от него, бережно омывающего свои разорванные мозоли до тех пор, пока сзади не начинали шипеть стоящие в очереди, управлялся быстро и без нежностей к себе. Шлепая по деревянному скрипучему полу утлой казармы, которая, наверное, знала еще небритых, покрытых пылью Гражданской войны красноармейцев в буденновках, Алексей четко приказал себе: «Изменить отношение к себе! Искоренить жалость к себе! Уничтожить стремление к радостям! Забыть о существовании еще чего бы то ни было, помимо этого простого и грубого мира!»
«Я выиграю армреслинг с судьбой, обязательно выиграю! Я всегда выигрывал, значит, выиграю и сейчас», – повторил он себе, мгновенно засыпая, как только голова коснулась жесткой солдатской подушки.
Глава четвертая
(Учебный центр Сельцы, 55 км от Рязани, сентябрь 1985 года)
1
Курс молодого бойца подходил к концу, и почти каждый обитатель военного лагеря в Сельцах сделал для себя очень четкие выводы в отношении своего будущего. Алексей чувствовал, что два с половиной месяца КМБ заметно изменили его, сделали взрослее на два с половиной года. Он стал сдержанным, терпеливым, сосредоточенным. Теперь из него выплескивалось меньше эмоций, зато всегда присутствовал жестокий самоконтроль.
Алексей натянул на себя сапоги через день после того, как увидел изуродованные ноги своего товарища. После каждого одевания он ковылял только первые пять минут, испытывая при каждом шаге нестерпимо острую боль, как будто пятки протыкали острыми спицами. Но потом раны размякали в сапоге, пускали немного сукровицы и, пристав к портянке, создавали мягкую, пропитанную кровью прослойку между ногой и одеревенелым сапогом. И все же при каждой возможности, а таких было шесть-восемь на день, Алексей неизменно стаскивал сапоги, корчась от боли, и затем резким решительным движением отрывал портянку вместе с запекшейся кровью. Потом мылил раны и долго отмывал их под холодной проточной водой. Он больше всего боялся заражения, потому что тогда ноги опухнут и ему придется опять натянуть тапочки, выпасть из строя, стать некондиционным патроном, не попавшим в обойму. Хуже этого не могло быть, и чтобы такого не случилось, он готов был бороться, зубами цепляться за любую, самую малую возможность выиграть. Что означало прежде всего победить самого себя.