История русской литературы XX века. Том I. 1890-е годы – 1953 год. В авторской редакции - Петелин Виктор Васильевич 7 стр.


Перед нами две нации. Одна старая, умная, видавшая на своём веку и счастье, и горе; нация, выработавшая прочные устои семейные, религиозные; нация, крепкая своей внутренней солидарностью и, если хотите, нравственной чистотой, да, я признаю это.

А с другой стороны наш народ, чуть-чуть зарождающийся, еле выходящий из пелён истории; народ, не только не переживший ничего, но ещё мало испробовавший; народ свежий, мягкий, без устоев и значительно ниже стоящий по многим нравственным качествам своим. Ни семейных, ни религиозных основ у него прочных нет ещё; вместо солидарности царит непонятная чисто детская вражда, взаимная с ненужным ухарством и бахвальством; цели народные не выяснены, миросозерцание не установлено…

И вот не угодно ли, – при встрече этих двух наций, – на чьей стороне может быть победа? Не надо быть особенным пророком и прозорливцем событий, чтобы предугадать печальный исход для слабой стороны.

Наш народ не выдержит борьбы и поддастся.

Он утонет в старом еврейском море и растворит в нём свою молодую, ещё мало жившую душу.

Вот что опасно и вот чего боится всякое честное, русское сердце, содрогающееся при мысли о возможной гибели. – Я знаю, вы мне скажете, что в этом ещё ничего страшного нет, что если еврейский народ чище и нравственнее русского, то кому от этого плохо будет, когда русский народ поддастся влиянию его и сам сделается чище и нравственнее. Я знаю это, но должен вам сказать, что народная жизнь ещё более щепетильна, чем жизнь отдельной личности, и не всякому приятно подражать. Русский народ желает шествовать по своему пути и на этом пути хотел бы избежать чьих бы то ни было влияний, а тем более еврейских.

Слушая пересказ этой речи Суворина, Лев Толстой сказал:

– Мысли этих книжных умников мало проникают в глубь народных интересов, как эти мелкие извилины ряби в водную толщу пруда.

Там, в высоких казармах душных городов, идёт у них борьба с измученным еврейством, и, жестокие, они думают втравить в эту борьбу и умный добрый народ наш, которому всегда были чужды злые чувства нетерпимости к другим. Эти желчные публицисты и слушающие их сухие, тощие, с сухими душами чиновники думают навеять страх на народ и пугают людей евреями, как грозной силой.

Они думают, что конкурирующий с ними еврей-адвокат или врач так же страшен для народа, как и для них, и что-то может сделать этой могучей твердыне; сильной и крепкой своим земельным трудом, как и сама земля.

Пусть идет сюда, в деревню, это истомленное тысячелетним гонением племя, для них хватит здесь и места, и ласки, и работы землепашца, и ничего, кроме горячего привета, они не увидят здесь от деревенских людей. Поверьте, я живу в деревне с малых лет, и живу в старой, коренной русской деревне, и никогда не наблюдал и не слышал, чтоб в ком-нибудь из деревенских клокотала ненависть к евреям за их веру или за их национальность. Напротив, о вере еврейской и преданности этой вере услышите от каждого крестьянина самые лучшие отзывы.

Здесь, в Ясной, жива ещё и до сих пор память об одном работавшем в деревне еврее, который по правилам религии своей совершал омовения на рассвете и зимой бегал для этого на пруд и окунался в прорубь.

Поговорите с нашими стариками о нём, спросите Прокофия, Степана Резунова, Егора, – и вы услышите, какую благоговейную память о себе оставил у них этот человек.

– «Вот израильтянин!» – говорят все. И это чувство совершенно искренно и отражает в себе чувства всего народа нашего.

Наши деревенские люди не могут представить себе душевного состояния людей, удерживающих целый народ в тисках городской жизни и не дающих ему возможности поселиться на земле и начать работать единственную, свойственную человеку земельную работу. Ведь это всё равно что не давать этому народу дышать воздухом.

И, в самом деле, кому может быть от этого плохо, кто может пострадать от того, что евреи поселятся в деревнях и заживут чисто трудовой жизнью, о которой, вероятно, уже истосковался этот старый, умный и прекрасный народ, этот великий непротивленец мира и мученик за веру.

Да, за веру, и только за неё. Пусть не скрывают этого лицемеры наших дней, вроде публициста, приезжавшего сюда, – пусть не заворачивают они гонения евреев в тряпки разных вымыслов и дутых ужасов. Евреев гонят только за веру. Ибо стоит еврею сложить три пальца (Л.Н. сделал известный знак), и ему предоставляются все права, в том числе и право селиться на земле и заниматься работой.

И до тех пор, покуда это будет так, останется невытравленным чёрное пятно религиозного гонения, которым омрачили себя люди, к сожалению называющие себя христианами.

Религиозное гонение?! – Было ли когда-нибудь более кощунственное, чем это в основе своей глубоко противоречивое выражение? Религия исключает ненависть и гонения, потому что первое движение души человека, в котором проснулось религиозное чувство, – это сознание власти над собой высокой силы, призвавшей его к жизни и желавшей и желающей блага всему живому. Как же может эта религиозная душа иметь в себе ненависть и воздвигать гонения из-за этой ненависти, т. е. делать дело как раз обратное тому, чего требует от нас Бог? Очевидно, что этого не должно быть, и люди, делающие это, мертвы ещё и не родились к вере. – Нет! От всей души хотелось бы сказать людям, что, создавая еврейский вопрос, они совершают огромный грех. В народных спорах, в особенности по отношению к зависимому народу, следует прежде всего убрать с дороги всякие давления угнетения и всевозможные лишения прав.

Это прежде всего!..» (Толстой Л.Н. О евреях. СПб., 1908. С. 10–16).


Но политика политикой, разговоры разговорами, а прежде всего он писатель, и он брался то за одну тему, то за другую, то за третью…

У Льва Толстого в замыслах было много интересных тем. Ещё в работе у него был роман «Воскресение», а возник новый замысел написать о Хаджи-Мурате. 19 июля 1896 года Л.Н. Толстой сделал запись в дневнике: «Вчера иду по передвоенному чернозёмному пару. Пока глаз окинет, ничего кроме чёрной земли – ни одной зелёной травки. И вот на краю серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязнённый цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, чёрный, стебель надломлен и загрязнён; третий отросток торчит вбок, тоже чёрный от пыли, но всё ещё жив и в серединке краснеется. – Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь да отстоял её» (Полн. собр. соч. Т. 53. С. 99—100). В три дня написал набросок «Репей». Почти через год Толстой ещё оставил запись в дневнике: «Очень захотелось написать, писать Хаджи-Мурата и как-то хорошо обдумалось – умилительно» (Там же. С. 143). И снова повесть не пошла, хотя интерес к ней не остыл, хотя иной раз ему кажется, что писать о Хаджи-Мурате его не влечёт, «это баловство и глупость, но начато и хочется кончить». В мае 1903 года Лев Толстой подробнее высказывает своё отношение к замыслу написать историческую повесть о Хаджи-Мурате: «Пересматривал Хаджи-Мурата. Не хочется оставить со всеми промахами и слабостями, а заниматься на краю гроба, особенно, когда в голове более подхо дящие к этому положению мысли, совестно. Буду делать от себя потихоньку» (Там же. Т. 74. С. 124). «Совестно» Льву Толстому заниматься далёкими историческими делами, собирать документы о той эпохе, он теперь пишет обращение к рабочему народу, сердце его полно антиправительственных настроений, он вникает в международную обстановку, а потому ему кажется заниматься образом Хаджи-Му рата – «это баловство и глупость». Но образ этот крепко засел в его голове и сердце.

После смерти Льва Толстого опубликовали его размышления о повести «Хаджи-Мурат»: «Меня здесь занимает не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи – Шамиля и Николая, представляющих как бы два полюса властного абсолютизма – азиатского и европейского» (Русская мысль. 1911. Кн. 2. Отд. 13. С. 69).

И действительно, Толстой вместил в эту короткую историческую повесть не только яркий образ Хаджи-Мурата и его близких сподвижников, но и широкую панораму русских деятелей той поры, начиная с Николая I и его придворных, круг наместника Кавказа графа Воронцова в Тифлисе, показал солдат, офицеров, командиров среднего звена – графа Воронцова-младшего, сына наместника, генерала Меллер-Закомельского и др., солдата Авдеева, его деревню, саклю горцев, их быт и нравы.

Беспощаден зоркий глаз Льва Толстого при создании образа императора Николая. Уже к тому времени, когда Толстой начал повесть, появилось множество воспоминаний бывших царедворцев императора, которые чаще всего представляли объективный портрет императора, но Льву Толстому нужно было внести элемент сатирического описания, а потому эти черты и подчёркнуты. Николай I принимает военного министра графа Чернышёва и его товарища князя Василия Долгорукого, которые должны доложить о кавказских событиях, о выходе Хаджи-Мурата и его желании служить «белому царю»: «Николай, в чёрном сюртуке без эполет, с полупогончиками, сидел у стола, откинув свой огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан, и неподвижно своим безжизненным взглядом смотрел на входивших. Длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из приглаженных височков, искусно соединённых с париком, закрывавшим лысину, было сегодня особенно холодно и неподвижно. Глаза его, всегда тусклые, смотрели тусклее обыкновенного, сжатые губы из-под загнутых кверху усов, и подпёртые высоким воротником ожиревшие свежевыбритые щёки с оставленными правильными колбасками бакенбард, и прижимаемый к воротнику подбородок придавали его лицу выражение недовольства и даже гнева. Причиной этого настроения была усталость…» А усталость возникла оттого, что на облюбованном месте императора, когда он с маской, подхваченной во время бала, вошёл туда, там уже был уланский офицер и молоденькая «домино». Вечер был испорчен, «вместо обычных свиданий Николая с женщинами», Николай провёл со своей дамой больше часа, а оттого – и усталость. Приняв Чернышёва, «Николай уставился на него своими безжизненными глазами». Лев Толстой не любил Николая I и не скрывал своих чувств при воссоздании его портрета и при описании «стратегических способностей», которых, как знал сам император, у него не было. Но не преминул отметить, что Николай I не забыл зайти к министру двора Волконскому и «поручил выдавать из своих особенных сумм ежегодную пенсию матери вчерашней девицы».

Критики и исследователи в прошлом и в наши дни дали многогранный анализ повести «Хаджи-Мурат», и сейчас нет необходимости во всех подробностях анализировать образ Николая и его царедворцев и образ Шамиля и его приближённых. Лишь несколько слов хочется сказать о Хаджи-Мурате, которого Лев Толстой дал во всём его природном уме, такте, отваге и бесстрашии. При всём лаконизме и простоте художественных средств образ Хаджи-Мурата получился ярким и бескомпромиссным как в борьбе с «белым царём», так и с имамом Шамилем. Деспотизм как того, так и другого он резко отрицает, он свободен и погиб как свободный человек, его нукеры сдались в плен, а он под выстрелами недругов встал и пошёл на них, зная заранее о своей погибели. Не раз Лев Толстой покажет, как по-детски улыбается Хаджи-Мурат, и, прощаясь с Марьей Дмитриевной, он «ласково встретился взглядом» с ней, он подружился с Бутлером, они проводили бесконечные разговоры. А перед Хаджи-Муратом был только один вопрос: как спасти семью, мать, двух жён, пятерых детей и восемнадцатилетнего красавца сына. «Остаться здесь? Покорить русскому царю Кавказ, заслужить славу, чины, богатство? – размышлял Хаджи-Мурат. – Это можно…» Или: «Что делать? Поверить Шамилю и вернуться к нему?.. Он лисица – обманет. Если же бы он и не обманул, то покориться ему, рыжему обманщику, нельзя было. Нельзя было потому, что он теперь, после того, как я побывал у русских, уже не поверит мне». Так вот оказался Хаджи-Мурат в кольце двух деспотических режимов, а значит, прощай свобода горца, свобода жить по тысячелетним традициям горского народа. И он решил ворваться с преданными аварцами в Ведено и освободить семью от плена и гнёта Шамиля. Он не хотел войны, он хотел мира, но обстоятельства так повернулись, что он оказался в трагическом кольце и против Шамиля, и против русских, которые доверились ему. Лев Толстой, по всему чувствовалось, полюбил этого отважного горца, гордого, смелого, независимого, для которого семья стала выше всех ценностей в мире, в том числе карьерных, религиозных и политических. Полюбил и высоко оценил его подвиг.

В 1905 году Лев Толстой закончил работу над рассказом «Божеское и человеческое» и отослал В.Г. Черткову в издательство «Свободное слово». В России рассказ был опубликован в «Посреднике» в 1906 году.

Как всегда, замысел возник давно. Он хорошо знал о гибели трёх революционеров: Лизогуба, Чубарова и Давиденко, обвинённых в покушении на убийство Александра II и повешенных в Одессе. Познакомился Толстой и с книгой С.М. Степняка-Кравчинского «Подпольная Россия», вышедшей в Лондоне в 1893 году. Но замысел рассказа «Казнь в Одессе», или «Ещё три смерти», все время откладывался из-за перегруженности. Приступил к работе над рассказом только в декабре 1903 года, а закончил в мае 1904 года, но не раз к нему возвращался, переделывая и дорабатывая его.

«Это было в 70-х годах в России, в самый разгар борьбы революционеров с правительством» – так начинал Лев Толстой свой рассказ. И затем следует почти сатирический портрет генерал-губернатора Южного края, который подписывает смертный приговор через повешение кандидата Новороссийского университета Анатолия Светлогуба «за участие в заговоре, имеющем целью низвержение существующего правительства». У него – «холодный взгляд и безвыразительное лицо», у него – «сморщенные от старости и мыла, выхоленные пальцы», у него – «чувство подобострастного умиления» императору, у него на минутку возникло сомнение: «Воротить? Не воротить?» бумаги управителю дел со страшным решением о казни, но у него с перебоями забилось сердце, и он окончательно решил: «Я исполнитель чужой воли и должен стоять выше таких соображений». И – не воротил, «чувство подобострастного умиления» взяло верх в его размышлениях о судьбе богатого дворянина: у Светлогуба нашли динамит, только накануне подброшенный ему, «динамит ещё не доказывает его преступного намерения», говорил генерал-губернатор, но его помощник заверил его, что Светлогуб – «глава шайки», должен быть повешен. Так и случилось в августе 1879 года в Одессе.

Лев Толстой не пощадил генерал-губернатора Южного края генерал-адъютанта Тотлебена, прославленного героя Севастопольской обороны и гениального сапера, взявшего Плевну во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, и белый крест Тотлебен получил за Севастополь.

Совсем в ином свете представлена судьба Анатолия Светлогуба. Он получил от отца богатое наследство, а кругом крестьяне, старики, женщины, дети жили в бедности, не знали тех радостей, которые были доступны ему. «Он чувствовал, что все это было не то, и хуже, чем не то: тут было что-то дурное, нравственно-нечистое», – писал Лев Толстой. Но самое страшное и непонятное – правительство мешало ему создавать для крестьян более благоприятные условия, чем были. Товарищ по университету подсказал ему, что нужно просвещать народ, нужно объединять народ, чтобы он сам добивался своего освобождения «от власти землевладельцев и правительства».

Назад Дальше