Восьмерка (сборник) - Захар Прилепин 6 стр.


Я и в ее подъезде чувствовал себя совершенно спокойно. Еще раз предпринял попытку себя припугнуть: может, это замануха? может, ее Буц подговорил позвонить? – но сразу же вспомнил, что Гланька в гости меня не звала – я сам напросился.

Да и голос у нее был такой… Я же слышал, что за голос у нее был. Никакая это не подстава.

Она открыла дверь. Еле-еле накрашенная, будто невыспавшаяся, волосы собраны на затылке и перевязаны обычной резинкой – я заметил это, когда Гланька, едва кивнув, сразу развернулась и прошла на кухню.

Она была босиком – верней сказать, в колготках. И в стареньких разлохматившихся джинсах. Маечка на ней тоже была поношенная, великоватая, словно с чужого плеча – ничего под ней не разглядишь.

Я с удовольствием побродил бы по квартире – посмотрел бы, где она спит, под каким одеялком, на какой подушке, что за книги стоят в Гланькином шкафу, чья фотография висит над кроватью, бардак на столике ее или нет.

Но она сидела на кухне, с большой, желтой, будто неумытой чашкой, видимо, остывшего чая, и в этот чай смотрела.

Лицо у нее было такое, словно Гланька недавно и очень долго играла в песочнице или, скажем, чистила картошку – и часто смахивала прядь кистью руки, от чего на лбу и щеках остались еле видные подсохшие разводы.

Сама квартира тоже была темная, нигде не горел свет. Полы Гланька явно мыть не любила. На вешалках виднелось очень много разнообразной, спутавшейся, старой одежды, будто в доме когда-то принимали гостей – но все пришедшие странным образом растворились и сгинули – а вещи их так и остались висеть, никому не нужные, никем не надеваемые.

Обувь на полу лежала вповалку, зимняя вместе с летней, калоши, туфли, тапки, башмаки – и все потерявшие пары. Смотреть на это было грустно.

Я свои ботинки поставил отдельно, поближе к Гланькиным сапожкам, тоже находившимся поодаль от всей остальной обуви, и немного полюбовался на то, как моя и ее обувь смотрятся вместе.

После еще чуть постоял в коридоре, прислушиваясь.

«Забавно будет, если сейчас выйдет из спальни Буц в трусах», – подумал.

Но в квартире, похоже, никого не было.

«Интересно, она к нему ездит или он тут зависает?» – попытался я понять.

– Заходи, – сказала Гланька усталым голосом. Ей, кажется, не нравилось, что я там озираюсь.

Кухня была освещена большим и прямым светом из окна, смутно-белым и противным, как старая простыня. Я с трудом сдержался, чтоб не задернуть шторы, а потом включить электричество.

Поднял глаза на лампочку – нет, и лампочка была такая, что лучше ее не включать, – даже по виду квелая и липкая, как обсосанный леденец. Включишь ее – и она с треском лопнет над самой головой.

– Чего ты? – спросила Гланька, не поднимая глаза от чайной чашки, будто я там отражался со всеми своими сомнениями.

Она сидела в углу кухни, спиной к окошку.

– Как дела? – ответил я вопросом на вопрос.

Она в ответ чуть дрогнула щекою, это означало: какие еще дела, нет никаких дел.

– Хочешь чаю? – спросила в свою очередь.

– Что-нибудь случилось? – спросил и я, глядя на чайник, переживший, судя по виду, смертельные пытки огнем и водой.

На кухне помимо табуретки, на которой расположилась Гланька, стояло почему-то еще кресло. Едва я уселся в него, Гланя тут же, с неожиданной для ее осыпавшегося самочувствия ловкостью, перепрыгнула на подоконник. Мне даже показалось, что ей было неприятно сидеть рядом со мной, но она тут же положила ножку на спинку моего кресла.

Я подумал, что это со смыслом, поэтому повернулся к Глане и погладил ее лодыжку левой рукой. Но она сразу убрала ногу.

Что ж поделать. Ничего не поделать.

Гланя молча протянула ладонь – и одну секунду думал, что для поцелуя, но потом догадался: она показывала на чашку с чаем. Хорошо, что не поцеловал.

Подал ей чашку – чай и правда был едва теплый.

На стене висела черно-белая фотография, изображающая танцующую девочку в русском наряде.

– Ты? – кивнул я на фото.

Гланя скосилась на свое изображение:

– Да. Десять лет в танцевальной школе. Потом травма, три месяца в больнице… Отец мне сказал тогда: дочка, танцы – это всерьез, это – работа, подумай.

Гланька сжимала руками чашку так, словно о нее можно было согреться. Даже со стороны было заметно, что кисти у нее холодные, почти ледяные – с серым оттенком кожи, с голубыми прожилками…

Я поспешно отогнал от себя мысль о том, что ж такого особенного делает этими руками Гланька, чтоб так их измучить…

– …после разговора с отцом, – сказала Гланя шепотом, – я подумала – и оставила все это.

Мы некоторое время молчали.

В ее словах была какая-то не совсем понятная мне, показавшаяся нарочитой мука. Ну, танцы, ну, не смогла танцевать – зачем это все? Лучше бы опять ножку положила мне на спинку кресла.

– Отец ведь тоже был танцором… Потом ему это очень помогло по дипломатической линии, – еле слышно улыбнулась Гланька.

Впрочем, и об отце она говорила так, словно он давно умер.

Отцовская фотография висела на стене рядом с Гланькиной, вдруг догадался я. На фотографии был изображен чернявый молодой тип, одетый то ли в молдаванский, то ли в румынский костюм – не очень знаю, чем они отличаются. Этот молдавский румын тоже танцевал, на лице его была чудесная улыбка, я с детства ненавижу таких улыбчивых парней.

От Гланькиной квартиры исходило твердое ощущение, что постоянный мужик тут сто лет не живет, а те, кто заходят, – не остаются надолго. Об этом вопило все, что я видел: вешалки, линолеум, батареи, шкафы, краны. И то, что какие-то очень отдельные вещи были починены, а какие-то развинчены вдрызг, – лишь подтверждало мои наблюдения.

Я порыскал глазами в поисках изящных безделиц, которые отец из своих дипломатических путешествий мог бы присылать дочери, – но ничего такого не было. То ли карьера его пошла на спад, то ли он не славился щедростью к своей печальной, забывшей танцы девочке.

Хотя черт бы с этим отцом, откуда мне знать, зачем Гланька про него заговорила.

Но она, замолчав об отце, никаких иных тем вовсе не захотела обсуждать.

Мы странно разговаривали еще, быть может, час, а может, и два – не произнося и двух слов кряду.

Ставили чай – и даже разливали его, – но никто не пил, и чумазые кружки, числом три, полные, остывали на столе.

Долго, мешая друг другу, открывали балконную дверь, собираясь покурить, но, открыв, выяснили, что сигарет нет ни у нее, ни у меня. (На балконе было холодней, чем на улице, и ужасный бардак.)

Я просил дать посмотреть альбом с фотографиями – мне страшно хотелось увидеть, какой Гланька была в школе, – но она наотрез отказывалась и, когда я просил, морщилась с таким видом, словно я перетягивал ей ледяной палец тонкой ниткой.

В конце концов, я сам уже расхотел смотреть альбомы, курить, пить чай, гладить по недоступной лодыжке, заглядывать в ее черные глаза, улыбаться болезненной улыбкой, устал, устал, устал – и даже не вспомню в итоге, как исчез из ее дома.

Наверное, тем же способом, что и все остальные Гланькины гости, чья одежда чернела на вешалках, – без поцелуя в прихожей, незримо, неслышно и невозвратно.

Хотя, возможно, там, среди вороха чужих одежд, до сих пор висит моя куртка с прожженным локтем.


Отработав дневную смену и переодевшись в гражданку, в ночь мы вернулись к «Джоги» – проверить, как там дела: ждут нас или не очень.

Въехали на то место, где парковался Буц, как на свое. Похохатывая, пошли в клуб.

На выходе попался диджей в очках – и напугался так, словно мы пришли за ним. Он встал, вытянувшись во фронт, но его никто из пацанов даже не узнал. Все прошли мимо, я двигался последним и поправил указательным пальцем очки у него на переносице.

Ненавижу себя за такие жесты. Если б это сделал Грех – было бы все в порядке, но я…

Пацаны тем временем поймали какого-то малолетку, что в прошлый раз здоровался с буцевскими, и Грех вывел его за ухо на улицу. Тот даже не сопротивлялся, шел с таким видом, будто это обычное дело.

Навстречу мне опять попался диджей, увидев нас, снял очки и тут же близоруко сшиб чей-то стул.

– Где Буц? – спросил Лыков малолетку на ступенях.

Малолетка чуть двинул головой, намекая, что пока его держат за ухо – ему говорить неудобно.

Грех разжал пальцы.

– Я не видел, – ответил малолетка, тут же скрыв ухо ладонью.

Грех опять сделал движенье, чтобы прихватить его за другое ухо, малолетка даже присел:

– Бля буду, не было Буца, – запричитал он. – И команда его не приезжала! Я спросил у одного, придут они сегодня – он ничего не сказал…

– Зассали, что ли они? – спросил Лыков удивленно.

– Не знаю, – сказал, встав в полный рост малолетка, впрочем, ухо не открывая. – Вообще, похоже на то.

Лыков не смог скрыть радости.

– Ты смотри, что творится, – сказал, открывая машину и нагибая правое кресло. – Боятся!

Мы с Шорохом опять вползли вглубь салона. Грех вернул переднее сиденье в прежнее положение и уселся последним.

– А ты сам не боишься? – ехидно поинтересовался Грех у Лыкова, захлопнув дверь.

Лыков повернул свою ухмыляющуюся татарскую рожу – всем своим видом вопрошая: чего боятся?

– Замочат тебя в подъезде: мамка огорчится твоя, – сказал Грех все с той же ехидцей.

– Дурак, что ли, – засмеялся Лыков. Смех у него был такой, словно на него накатила бешеная икота, и он не в состоянии ее сдержать.

Мы закатились в другой клуб – «Вирус», – там тоже не было ни Буца, ни его придурков.

– Прогуливают, – сказал Шорох, ласково глядя на выходящих из клуба девушек.

Я вышел на улицу вслед за ним и скосился на своего товарища. Если меня тешила радость, что Буц отсутствует, то Шороху вообще было все равно: есть так есть, нет так нет.

Ситуация с Грехом оставалось непонятной – он любил разные заварухи, но ему, думаю, нужно было пребывать в уверенности, что все хорошо закончится. А тут еще нависал вопрос, к чему дело идет.

Зато Лыкову вся эта история явно нравилась. Он и дрался нисколько не волнуясь – и даже как бы ликуя. Его мужество выглядело столь замечательно, что мне приходилось убеждать себя, будто Лыкову отбили голову, когда он боксировал в юности, и с тех пор в нем поломались отдельные важные инстинкты. Его ленивое, улыбчивое мужеское превосходство надо мной выглядело слишком очевидным.

Пока я размышлял обо всем этом, из клуба вышла Гланька и быстро зацокала в сторону такси.

Шорох ее узнал и застыл.

Я побежал – ну, почти побежал, – следом за ней, нагнал, когда она уже садилась – на сиденье рядом с водителем. Дверь захлопнулась прямо передо мной – догадываюсь, что выглядел я глуповато в глазах Шороха. Мало того, она меня то ли не видела, то ли нарочно не замечала – хорошо хоть водитель приметил. Гланька что-то сказала ему, быть может, поинтересовалась, почему стоим, – он тогда кивнул на меня. Она, чуть сощурившись, взглянула, кто это тут.

Не сразу решила, что делать, – сначала убрала сумочку, вроде бы решив выйти, но потом раздумала, просто приспустила стекло.

Молча кивнула.

– Домой уже? – спросил я.

Она еще раз кивнула.

– Буц где? – вдруг спросил я.

Она посмотрела на меня внимательно, потом отвернулась и ответила негромко:

– Не знаю.

– Он тебе не звонил?

– Я звонила ему. Он пьяный. Слушай, ну, пока.

Гланька закрыла дверь, заведенная машина тут же тронулась и поехала.

«Похоже, Буц реально обломался с нами», – с удивлением думал я. Никак не ожидалось, что все это случится так просто.

Я все не решался поднять глаз, – казалось, что Шорох смотрит на меня иронично, – а как еще ему смотреть на товарища, бегающего за машиной такси.

Но все обошлось – ребята мои, все трое, резвились, играя в какую-то непонятную игру у выхода.

Подойдя ближе, я понял в чем дело: откуда-то выскочила мышь, и три моих бродяги прыгали по мартовским ломким лужам, пытаясь ее затоптать. Может, это и получилось бы у любого из них – но пацаны мешали друг другу, толкаясь и хохоча.

Праздник поломал какой-то тип в кожанке, сначала окликавший пацанов, чтоб обратили на него внимание, а потом вдруг резко схвативший Греха за куртку на спине. Я даже поперхнулся, когда это увидел.

Грех в первую секунду подумал, что это кто-то из своих, – Шорох или я, – оглянулся с раскрытым и радостным ртом, и увидел перед собой постороннее лицо. Лицо оказалось на полбашки выше Греха – хотя в самом Грехе было под метр девяносто.

– Чего такое? – спросил Грех, физиономия его из счастливой в одно мгновение стала свирепой, хотя, казалось бы: те же глаза, тот же нос, те же губы…

– Вы обрызгали мою подругу, – сказало лицо, кивнув головой. Грех даже не посмотрел, куда ему кивают.

Неподалеку действительно стояла отлично приодетая девица и в явном раздражении оттирала ладонью красивый плащ.

– Может, ты сам обрызгал свою подругу? – спросил Грех. – Чтоб она не залетела?

Не затягивая разговор, Грех тут же попробовал правый боковой, но противник оказался быстр – удар пришелся по воздуху. Зато Греху тут же вернулось по лбу так, что он укатился к самому выходу.

У выхода стояли две лопаты – деревянная и железный совок.

Это я еще успел заметить, а все, что происходило потом, – посыпалось невпопад, наперекосяк и в разные стороны.

Лицо оказалось из северной группировки – той самой, что делила город с Буцем. На помощь лицу выпрыгнуло еще пятеро из клуба, потом присоединились двое из подъехавшего такси – но они, к счастью, не вписались за северных, а больше успокаивали их, не забывая кричать нам про то, что «…вам теперь смерть, псы! вас положат!».

Нас действительно могли бы положить, по крайней мере, Шороха сразу загнали в угол двое здоровых кабанов, а я от третьего пропустил хороший удар по зубам, и следом сразу в висок, едва не вырубился, и дальше старался держать противника подальше, работая ногами.

– Чего ты лягаешься, бык? – орал он. – Иди сюда!

Тут еще набежало восхитительно много девок – словно у каждого из северных было по две голосистых весенних подруги, – они, вскрикивая и жутко матерясь, сновали туда-сюда, сразу растрепавшиеся и мокрые, как половые тряпки, а некоторые почему-то еще и в крови. Одна потеряла то ли кулон, то ли серьгу и ползала по ступеням в поиске.

Я схватил одну из девок, толкнул к своему противнику, он поймал ее в охапку, отвлекся. Тут-то я, наконец, попал ему ровно куда хотел.

– Бык, бля, – ревел он, сидя на заднице, и пытаясь раскрыть покалеченный глаз.

Раздался визг – причем визжала явно не одна девка, а несколько, – я огляделся и понял, в чем дело: Грех, наконец, обнаружил лопаты и теперь ловко работал сразу двумя – благо у него руки длинные, а деревянная тут же обломилась по самый черенок о хребет того самого лица, у которого обрызгали подругу.

Железной лопатой Грех с яростью оходил тех двоих, что загнали Шороха в угол.

Одновременно Лыков справился с доставшимися ему сам.

Только здесь мы, наконец, поняли, что драться больше не с кем.

Остались одни девки – я отбегал от них, потому что не имею привычки обижать женщин, Лыков тоже не знал, как себя вести, будто танцуя меж этих истеричек, зато Грех махнул пару раз лопатой вокруг себя, и они отстали, не рискуя приближаться, но лишь продолжая орать что-то обидное. Голова кружилась от этого ора.

Лишь та, которую обрызгали, молча стояла на том же самом месте, мало того – по-прежнему оттирала свой плащ.

– Обрызгал я тебя? – спросил Грех. – Сейчас замоем.

Он подхватил лопатой мерзлой грязной жижи из ближайшей лужи – получилось густо – и плеснул. Если б она случайно опрокинула себе блюдо баланды на плащ, и то не вышло б так мерзотно.

Тут я обратил внимания на сам совок – он был так жутко выгнут, будто по нему проехала гусеничная машина.

«Это ж с какой силой нужно бить…» – подивился я и с некоторым сомнением осмотрел северных – живы ли, целы ли. Все они, вроде бы, пошевеливались.

– Ты посмотри на лопату, – сказал я Греху, застегивая расстегнувшиеся часы на руке.

– Эх, ты, ни хера, – удивился он сам, крутя совком. – Об кого ж я его так…

Назад Дальше