Мама мыла раму - Татьяна Булатова 5 стр.


– Иди-иди, – уговаривал Горлач, увлекая за собой переставшую сопротивляться разомлевшую Самохвалову. – Иди-иди…

В полумраке гаража пахло сыростью и еще чем-то странным: словно подгнившей картошкой. За стеллажом с консервацией под грудой солдатских одеял скрывалось несвежее, пропахшее потом прапорщицкое ложе. Горлач толкнул Антонину вперед, притянул к себе и обеими руками полез под юбку. Самохвалова потеряла равновесие и уткнулась лицом в заскорузлые окаменевшие одеяла. Ее чуть не вырвало от омерзения. «Это что это я?!» – возмутилась Антонина Ивановна и перевернулась на спину. Горлач воспринял ее движение как демонстрацию полной готовности к процессу, рванул штаны и тут же получил коленкой по яйцам.

Пока Ходок корчился от боли в своих затертых потными телами одеялах, растрепавшаяся, в задранной юбке, Самохвалова вскочила на ноги и рвущимся голосом проорала:

– Под трибунал пойдешь, сволочь!

– Не пугай, не страшно, – осклабился прапорщик.

– Я в политотдел! – пригрозила Антонина.

– Давай, дуй. И не забудь там сказать, что сама пришла.

– Га-а-ад! – завизжала Антонина.

– На х… пошла! – устало выдохнул Горлач и перевернулся на спину.

– Что-о-о-о? – опешила Самохвалова.

– Что слышала… А Верке хоть слово скажешь, убью!

Антонина, прихватив упавшую в дверях косынку, выскользнула из гаража и стремительно подалась по злополучной тропе в сторону стоявших на высоком берегу реки многоэтажных домов.

«Эх и дура! Эх и идиотка! – ругала она себя за произошедшее. – Курица безмозглая! А если кто видел?!» Скорее всего, Антонину Ивановну в это время никто видеть не мог. У жителей многоэтажки косогор, покрытый разноцветными крышами гаражей, пользовался дурной славой, поэтому без нужды там никто не шлялся. Если только большой компанией подростков, ищущей укромных мест, чтобы спокойно покурить и пообниматься.

Самохвалова, оправляя на ходу блузку, ускорила шаг и практически побежала: прочь-прочь от проклятого места! Добравшись до новостроек, остановилась и зашла в магазин, прозванный местными аборигенами «На бережке». Вообще, район, где имела честь проживать Антонина Ивановна, городской шпаной почтительно именовался «офицерье» не случайно. Большую его часть занимали дома, входившие в ведомство КЭЧ, а значит, заселенные военнослужащими. Для удобства защитников родины и их семей руководство гарнизона отстроило детский сад, школу, ателье пошива одежды, магазин-военторг и, разумеется, кафе под традиционным названием «Звездочка». Именно к нему и направлялась растерзанная Антонина. По мере приближения к главному маячку «офицерского» района шаг ее становился все более и более степенным, а осанка все более и более величавой.

– Антонина Ивановна! – радостно поприветствовал ее майор Алеев, сбежавший по ступеням крыльца офицерского кафе. – Какими судьбами?

– Добрый вечер, Фаттых Гайнулович, – поприветствовала его Самохвалова. – Вот решила прогуляться – с работы пешочком.

– Это через гаражи? – изумился майор, распространяя вокруг себя устойчивое амбре винных паров и одеколона «Спортклуб». – Рисковая вы женщина, Антонина Ивановна!

– Да я уж и сама не рада, – пожаловалась Самохвалова. – Ни души – одни собаки, да и тех по пальцам пересчитать.

Алеев галантно подхватил Антонину Ивановну под локоток и повел по направлению к дому, у подъезда которого стоял неприкаянный Петр Алексеевич Солодовников с тремя гвоздиками и в дерматиновом пальто нараспашку. Увидев свою Тонечку в сопровождении бравого майора связи, Петр Алексеевич стушевался и от волнения сделал два шага вперед, три назад. Фаттых Гайнулович быстро сориентировался и галантно подвел Антонину Ивановну к приплясывавшему Солодовникову. Склонив голову, майор по-восточному витиевато произнес:

– Передаю вам вашу красавицу. Завидую, так сказать, одновременно.

Опешивший от татарской велеречивости Солодовников протянул Алееву руку и твердо, по-мужски, представился:

– Петр. Очень рад.

– Фаттых Гайнулович, – объявила Самохвалова.

– По-вашему Федя, – уточнил Алеев и плавно проскользнул в подъезд.

Антонина Ивановна посмотрела на часы и поинтересовалась:

– Давно стоишь?

– Да часа два, не меньше.

– А чего ж не поднялся?

– Поднялся. Катя не открыла.

– Как не открыла?

– Сказала: мамы дома нету – впускать никого не велено.

– Ну я этой Кате! – возмутилась Самохвалова и решительно направилась к подъезду.

– Подожди, – замялся Солодовников. – Давай присядем.

Присели.

– Ну чего ты, Петр Алексеевич?

– Тонь… – Солодовников запнулся. – Может, уж хватит: ты – здесь, я – там. Я ведь помогать тебе буду. И Катюшку я люблю. Опять же, и получаю я ничего, и пенсия у меня достойная…

– Опять ты за свое, Петр Алексеич? – устало выдохнула Антонина.

– Я и квартиру свою, если что, на Катюшку запишу…

– С чего это вдруг? – оживилась Самохвалова.

– А как же, Тонь? Я уж не мальчик вроде. Да и ты… опять же… вдовая…

– Я на жизнь не жалуюсь, – запротестовала Антонина Ивановна.

– Да при чем тут «на жизнь не жалуюсь»? – разволновался Солодовников. – Нам вроде ж неплохо-то вместе?

Антонина потупилась – перед глазами пронеслись события сегодняшнего дня: курсант Аргуэйо, сердитая Адрова, рыжий Горлач с расстегнутыми штанами… Теперь вот – покрывшийся пятнами Солодовников с потрепанными гвоздиками в руках. Утомившаяся от ожидания Катька.

Самохвалова выдохнула, огладила на коленках юбку и тяжело поднялась:

– Да ладно, Петр Алексеич. Чего уж там… И мне одной ведь несладко…

Солодовников не поверил своим ушам:

– Так, значит, это ж что? Что ж это?

– Да ладно уже, – кокетливо встряхнула кудрявой головой Антонина Ивановна. – Поднимайся. Домой пойдем.

* * *

Ненавижу! Ненавижу ЕГО! И ЕЕ тоже ненавижу! К тете Еве меня отправила: занимайся, Котенька, математикой. Зачем мне математика?! Себе, главное, мужа завела, а мне собаку нельзя.

И эта Ева! Замучила уже: бат, Котя, доченька моя… Какая я тебе доченька?! Вот роди себе доченьку и называй ее. Как хочешь. Хоть крокодилом.

У всех матери как матери. А эта… «Петр Алексеич! Петр Алексеич!» А у твоего Петра Алексеича ногти на ногах желтые и торчат. В трусах ходит. Хоть бы штаны надел на свои ноги дурацкие… И спрашивает все время: «Ты уроки сделала?» Какое тебе дело?! И ЭТА тоже: «Не груби отцу». А сама целует его в лысину и смеется. Гадость какая!


Известие о том, что «Петр Алексеевич будет жить с нами», Катька приняла внешне равнодушно: «Ну, с нами так с нами». Со свадьбой решили повременить, невзирая на горячие уговоры Солодовникова: тот хотел официально, чтобы «без всяких яких», чтобы в загс, «как положено», и в ресторан узким кругом.

– Ну, предположим, узким кругом мы и дома соберемся, – отрезала Антонина. – Чего на всякое баловство деньги тратить?

– Ну, как же, Тонечка, – волновался Петр Алексеич. – Второго же раза не будет!

«И без первого можно обойтись», – злобствовала про себя Катя Самохвалова, наблюдая за дебатами взрослых.

– Я что, по-твоему, фату должна на седую голову нацепить? – издевательским тоном задавала вопрос Антонина Ивановна.

– Никакая не седая! – сопротивлялся Солодовников и от волнения потирал черепаховые руки.

– Да уж… не седа-а-а-я! – парировала Самохвалова и махала на жениха рукой.

Вызвонили Еву. Чтобы пришла и сказала, как есть. По-честному. По-дружески то есть. Поджав губы, она строго посмотрела на наряженного в белую рубашку с галстуком Петра Алексеевича, осталась недовольна и сухо проронила:

– Чего людей смешить?

Еве Соломоновне были недоступны женские радости: сморщенные сухие губы никогда не знали страстных поцелуев, даже климакс и тот пришел незаметно и естественно, как будто и был всегда. Этой женщине можно было дать и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят. Причем и Антонина Ивановна, и Катя единодушно считали, что Ева с годами не меняется, разве только становится чуть полнее: все те же усики над губой, все та же камея на блузке и перстни, перстни… Перстни Ева Соломоновна Шенкель любила, сохраняя им верность на протяжении всей своей самостоятельной жизни. Разумеется, речь не шла о ширпотребе, выложенном на витринах государственных ювелирных магазинов. Речь шла о тех изделиях, рассмотреть которые можно было исключительного с заднего хода: в кабинетах заведующих магазином и главных товароведов. Но гораздо чаще Ева Соломоновна приобретала очередное кольцо у ювелира Александра Абрамовича Пташника (и отнюдь не всегда – с тисненой пробой).

– Е-э-э-вачка, де-э-э-этка, – скрипел в телефонной трубке голос дяди Шуры. – Пора тебе зайти к старому поклоннику – кое-что у меня для тебя имеется, дитя мое. Твой папа был бы доволен…

Пока Ева рассматривала через лупу очередной сапфир (бриллиант, изумруд), Пташник значительно покряхтывал, пританцовывал и глухо бормотал ругательства, адресованные советскому Ювелирторгу. Если перстень удовлетворял запросам Евы Соломоновны, она отказывалась от покупки, ссылаясь на дороговизну. Пташник обижался, призывал в свидетели покойных родителей Евы – дядю Соломона и тетю Эсфирь – и грозил отлучить от дома «бестолковую Евку».

Тогда Ева Соломоновна обещала подумать, и в любительском спектакле наступал антракт. Во время временного перемирия участники торгов ностальгически вспоминали старые добрые времена, когда «ты, Евка, еще пускала слюни на подбородок», а «вы, дядя Шура, с папой играли в шахматы».

– Думал ли я, девочка моя, что ты будешь чистая тетя Эсфирь?! – смахивал слезу с глаз Пташник.

И Ева Шенкель с готовностью подтверждала означенное сходство, поэтому грозила пальцем и обвиняла Александра Абрамовича в отступничестве. Пташник в возмущении вскакивал со своего вертящегося кресла и просил «негодную девочку» удалиться. Тогда Ева признавалась в любви своему ювелиру и, оскорбленная, направлялась к выходу.

В дверях «эта дурная Евка» и Александр Абрамович наскакивали друг на друга в последний раз, после чего Пташник объявлял о снижении цены на десять процентов.

– Сколько?! – переспрашивала Ева Соломоновна, «не веря своим ушам», потому что «это чистый грабеж».

– Десять, – повторял Александр Абрамович, не глядя на покупательницу.

– Нет, – говорила Ева и начинала застегивать: зимой – шубу, весной и осенью – пальто, плащ, кофту, а летом – что получится.

– Стой! – кричал Пташник. – Дурная Евка!

Ева Соломоновна презрительно смотрела на старого еврея:

– И что вы мне хотите сказать?

– Ты режешь меня без ножа… – стонал ювелир.

– Ну-у-у? – топала ногой Ева Соломоновна.

– Двадцать… – выдыхал Пташник.

– Двадцать? – удовлетворенно переспрашивала Ева Соломоновна Шенкель.

– Двадцать. Но это, Ева, только ради дяди Соломона и тети Эсфирь.

Память о родителях неоднократно освещала дорогу одинокой Евы Шенкель, по которой она брела со своей шкатулкой драгоценностей в сторону Небесных врат. По пути ей попадались разные люди. Некоторых из них Ева Соломоновна брала с собой прямо из еврейского общества, а некоторых, не знавших Торы, подбирала на обочине жизни. К числу последних принадлежали мать и дочь Самохваловы. На них было составлено Евино завещание. А уж кто и знал толк в этих завещаниях, то это нотариус – сама Ева Соломоновна Шенкель. Поэтому стоит ли удивляться, что идею официальной регистрации Главная Подруга Семьи подняла на смех? Кому, как не ей, было знать о существовании трагических обстоятельств, дальних родственников и сожителей, дающих показания в самый неподходящий момент?! Нет, Ева Соломоновна хотела передать свое имущество в надежные, верные руки в обмен на уход за немощной старушкой Евочкой (так ласково себя она называла). Не желая знать, как впоследствии распорядятся назначенные ею «потомки» коллекцией драгоценностей, нотариус Шенкель, отходя ко сну, просила у Бога внезапной смерти: «Чтобы р-р-р-аз – и не проснуться». Но при этом в собственном доме никогда не ходила разутой и не ложилась спать ногами к дверям, то есть собиралась жить как можно дольше.

Замужество Антонины Ивановны не входило в далеко идущие Евины планы, и Катя Самохвалова интуитивно это чувствовала, поэтому исподволь косилась на тетю Еву, морщившую нос от резкого запаха столового уксуса, который Петр Алексеевич на правах будущего хозяина дома подливал в скукоженные на тарелке бузы.

– И что в этом смешного, позвольте вас спросить? – с обидой интересовался жених.

– Сколько вам лет? – бесцеремонно уточняла Ева, подспудно чувствуя Катькину поддержку.

– Е-э-э-ва… – умоляюще запела Антонина Ивановна, – ну какое это имеет значение?

– Самое прямое, – настаивала на своем Главная Подруга.

– Ну, предположим, шестьдесят, – с вызовом пускал пузыри в компот Солодовников.

– Вы разведены?

– Нет, я вдов, – загрустил Петр Алексеевич.

– Дети?

– Моим детям нет до меня никакого дела, – признался жених.

– Это пока… – многообещающе проронила Ева. – В общем, так: как человек опытный я бы не рекомендовала вам оформлять отношения официально, пока вы не заручитесь согласием родственников, ибо может возникнуть…

– Я квартиру на Катюшку оформлю, – заторопился Солодовников.

– Это пожалуйста. Ваше право…

– Знаешь что, Ева, – обиженно поджала губы Антонина Ивановна. – Мы с Петей здесь как-нибудь сами разберемся…

Главная Подруга Семьи Самохваловых осеклась, почувствовав по интонации Антонины, что перегнула палку.

– Ой, – пискнула тетя Ева, хотя обычно разговаривала зычным голосом. – Простите меня…

– Что вы, что вы, Ева Соломоновна, – заволновался Солодовников и плеснул очередную порцию уксуса в остывшие бузы, покрывшиеся восковыми капельками жира.

– Бестактна… Стара… – пригорюнилась Главная Подруга и ткнула вилкой в окаменевшее кушанье.

– Не ешь! – коршуном взвилась Антонина и выхватила тарелку из-под носа. – Потом поджелудкой страдать будешь: они холодные и уксуса много.

– Не буду, – согласилась Ева и засобиралась.

Впервые ее никто не останавливал. Антонина – потому, что ей было чем заняться сегодняшним вечером, Катя – потому, что тетя Ева не оправдала ее надежд, Петр Алексеевич – потому что не знал, принято ли в доме Самохваловых бросаться грудью на амбразуру, чтобы гости задержались еще на время. В его доме гостей вообще не было. В смысле – друзей. Только родственники. Покойная жена, царствие ей небесное, суеты не любила. Столы там и все такое прочее. По дому ходила в ситцевом халате и в кожаных тапках со смятыми задниками. И когда она шла из комнаты в комнату, тапки звонко били ее по сухим потрескавшимся пяткам. Студенистая и унылая, она могла часами сидеть у кухонного окна или же, задрав голову, на покрытом красным плюшем диване. Солодовникову всегда казалось, что жена спит. А она тихонечко уходила из жизни, потому что ей все сразу как-то стало неинтересно. Родственники жены подозревали Петра Алексеевича в тайных изменах, в наличии семьи на стороне, в сексуальных извращениях и даже в рукоприкладстве. Ничего этого не было: он честно любил свою Наташу. Как мог… И, когда та лежала в гробу в платье мышиного цвета с беленькой косынкой на голове, Солодовников плакал и по-бабьи раскачивался из стороны в сторону, сморкаясь и тиская мокрый платок.

Вернувшись с кладбища, Петр Алексеевич не заметил затянутых простынями зеркал и заснул как убитый. А когда проснулся, ему показалось, что Наташа жива, потому что в доме было так же тихо, как и при ней. Через месяц после смерти жены Солодовников включил радио и удивился, как громко оно играет. Еще через месяц купил новый телевизор. А когда со дня смерти жены миновал год, уехал по путевке в волжский санаторий «Утес», где в очереди на микроклизмы и познакомился со своей Антониной.

Мог ли он тогда предполагать, что эта женщина с мелко завитыми медными волосами, напоминающими жесткую проволоку, с выдающимися вперед скулами, с покрытым гибельным перламутром ртом откинет для него со своей двуспальной кровати стеганое атласное одеяло цвета зари?!

«Заря новой жизни» – поэтически называл Петр Алексеевич символическую встречу в коридоре санатория. И даже пытался писать стихи, посвящая их возлюбленной. Лирика Солодовникова была откровенно графоманской, но искренней. И Петру Алексеевичу казалось, что иначе говорить невозможно. Одним словом, Солодовников убедился, что рожден поэтом, просто этот дар дремал в нем ровно шестьдесят лет.

Назад Дальше