Весь длинный путь до дома он прошел пешком.
«Почему я не сказал Кириллу, что собираюсь вернуться туда? – думал он. – Ведь мы всегда были откровенны друг с другом. Люда пришла на балкон, поэтому я и не сказал. Эх… если бы я написал ей хоть одно письмо с Севера, может быть, все было бы иначе. Глупости, ничего не могло быть иначе. Раз что-то произошло, значит, иначе и не могло быть. Герка стал бандитом и сидит в тюрьме, а Глеб – передовик производства, студент-заочник и Танин муж… Сашка Зеленин – ученый-хирург. Разве могло быть иначе? Кирилл – журналист, очеркист, оптимист и муж Люды. Все изменилось, и дело вовсе не в должностях. А я? Что со мной стало? Перешагнул ли я через барьер?»
Он пришел домой, открыл дверь своим ключом и, сняв ботинки, бесшумно, как кошка…
– Мишенька, что ты там уронил? – крикнула мама.
…прошел к себе. Повалился на диван. Раскрытый чемодан так и стоял возле дивана. Старая записная книжка лежала на столе. Михаил сунул руку в чемодан и вытащил блокнот, исписанный от корки до корки там, на Севере.
Сопки без конца. С самолета все это выглядит как бесчисленное стадо верблюдов.
Ни дня без строчки. Стендаль.
Маркшейдер Иванов, обогатители Петров, Сидоров, экскаваторщик Бурокобылин взяли на себя обязательства…
В обстановке огромного трудового подъема горняки прииска «Золотистый»…
Я называю героями не тех, кто велик мыслью или силой, но только тех, кто велик сердцем.
…Где нет великого характера, там нет великого человека, там только идолы, изваянные для низкой толпы. Ромен Роллан.
Сколько можно заседать, Женька? Терпенье лопается.
Не устраивай истерики. Лучше выступи сам и дай им жизни.
А что! Сейчас выступлю. (Половина листочка оторвана.)
Может ли вегетарианец полюбить женщину? Ответ: может, если женщина ни рыба ни мясо.
Отвечая на благородный почин тружеников Индигирского управления, коллектив прииска «Буранный»… Я лопну от злости из-за этого языка. А напишешь иначе о том же – режут!
Я никогда не вел дневника и никогда не буду вести. Это первая и последняя запись, что бы там ни было. Почему меня сейчас потянуло к карандашу? Потому что я еще жив, черт побери! Игоря уже не потянет к карандашу. Да его, собственно, и никогда к нему не тянуло. Его тянуло к спирту и к знаменитой красавице «Машке с бензоколонки». Интересно, подумал ли он о ней в последний момент? Боже мой, я никогда этого не забуду! Да разве сможет кто-нибудь из тех, кто выберется отсюда, забыть это? Раз в Ленинграде мы зажгли свечи и стали трепаться о том, кто какой выбрал бы способ переселения в мир иной. Я сказал «авиационная катастрофа», и все со мной согласились. Потому что это захватывающе! Дурачье! Что мы знали об авиационных катастрофах? Но я видел это, видел – и пока еще жив, вот ведь удача!
Я сидел рядом с Игорем. Мы словно висели в вате. Ребятам в фюзеляже было наплевать на туман. Они слышали шум моторов и знали, что машину ведет Игорь. Валялись на мешках. Кто спал, а кто трепался. Не знаю, случилось ли что с приборами или что-то случилось с Игорем, но вдруг прямо по носу появилось и мирно надвинулось на нас что-то серое и огромное. Я увидел рот Игоря и его бешеные глаза. Он притянул меня вплотную и проорал: «Влопались! Беги в хвост, Мишка!» – и вышвырнул из рубки. Когда я покатился по мешкам, ребята чертыхались. Самолет чуть ли не встал на попа. Мы все кучей ворочались в хвосте, и я видел только чей-то вылупленный глаз и рот с пломбированным зубом. В последний момент соседа вырвало прямо мне в лицо.
Игорь сделал все, что мог, но он уже ничего не мог сделать. Теперь, когда остатки проклятого тумана, словно клочки шерсти, висят кое-где на вершинах сопок, я вижу, куда мы тогда попали. Мы прошли по коридору прямо в котел. Как это случилось? Друг Игорь, спи спокойно – следователю теперь до тебя не добраться.
Мы все переломали кости, и нас разбросало по склону. У меня, кажется, сломана только нога. К утру сползлось к обломкам самолета восемь человек. Потом мы с Костей приволокли Сидорова и грузина, не знаю, как его зовут. Кажется, он уже готов. Нет, пошевелился. Сколько народу погибло сразу, я до сих пор не знаю. Видел только Игоря и радиста. Ну, а мы, оставшиеся? Мы съели почти все, что у нас было. Связи нет. Жечь уже нечего. Лежим кучей в шалаше из обломков самолета. Четвертый день. А солнце как горит над этой белой страной! Нет, я не проклинаю эту страну. Я люблю ее, хоть… она и переломала мне кости.
Все-таки я что-то делал здесь, я, Мишка-корреспондент, известный всем шоферам колымской трассы. Я видел здесь настоящих людей и писал о них дубовым языком дубовые заметки, но все-таки писал о них. И если я останусь жив, я буду писать о них, но не так, как раньше. А если нет? Сейчас я буду писать, пока не подохну. А летом, когда эта сопка зарастет брусникой… Нет, мы будем живы, ребята! Сейчас я всех вас растолкаю и покажу – смотрите, там, по руслу замерзшего ручья, бегут две собачьи упряжки.
Костя стреляет в воздух.
Это орочи, я узнаю их по одежде…
1959
С утра до темноты
Иногда меня охватывает отчаяние. Иногда мне становятся противны мои любимые мыши, кролики и даже обезьянка Стелла. Видеть я не могу в такие дни свои суперфильтры и сверхсовременные термостаты.
Мне хочется хватить кулаком по столу, выйти из лаборатории, насвистывая: «Лечу я, ого!» – распахнуть дверь в кабинет шефа, крикнуть «Гуд бай, пузанчик!» – потом спуститься вниз, в отдел кадров, хватить кулаком по столу, забрать свою трудовую книжку и выйти на волю.
Где-то люди занимаются парусным спортом и подводной охотой, и снимаются в кино, и поднимают вверх самолеты, и играют на саксофонах. Масса парней моего возраста занимается великолепными делами, а я… А я бесконечно вожусь с мышами, с кроликами, с обезьянкой Стеллой, колю их иглой, некоторых убиваю, дрожу над жизнью других, делаю срезы, записываю показания приборов.
А Степка Черкасов, которого выгнали за академическую задолженность еще с четвертого курса, сейчас играет в футбольной команде мастеров. Изъездил весь Союз, был в Англии и в Италии. Одет как дипломат.
Ну хорошо, мне все понятно. Как говорит шеф на собрании научных сотрудников института: «Задача, равной которой по благородству нет, стоит перед нами. Человечество ждет, друзья!»
Это верно, человечество чего-то ждет от нашего шефа. Но ждет ли оно чего-нибудь от меня? Я титрую мышей и фильтрую культуру и каждую неделю отношу результаты – даже не самому шефу, а одному из его заместителей. Правда, через месяц мне обещают дать тему диссертации, но что это будет за диссертация?! «Наблюдения над некоторыми изменениями некой субстанции при некоторых условиях». Добросовестная компиляция, список проштудированной литературы, какой-нибудь жалкий опыт. Сдвинется ли с места воз хотя бы на микрон от всех моих трудов? С таким же успехом на моем месте мог бы сидеть Степка Черкасов, а я, думаю, был бы неплох на его месте инсайда.
Говорят, эпоха гениальных одиночек прошла. Нельзя, просидев сто ночей взаперти, отрастив бороду и обовшивев, изобрести космический корабль. Тысячи людей в нормальных условиях, охраняемые профсоюзом, трудятся и, как видно, добиваются неплохих результатов. Так же, говорят, обстоит дело и с нашей проблемой. Только нам нечем похвастаться.
Но мне почему-то кажется, что воз сдвинет с места какой-нибудь гений. Может быть, он уже ходит где-нибудь, тихий и незаметный, а может быть, еще не родился.
Но уж я-то не гений, это точно. Не похож я на гения. Это будет, наверное, мозговик марсианского типа с большим черепом и хилым телом. А я не такой. Я какой-то уж чересчур нормальный.
– Юра, вас к телефону! – кричат мне из коридора. Я встаю и потягиваюсь так, что хрустят плечевые суставы. Вижу в окне, как Кешка, шофер нашего шефа, ходит вокруг машины и поливает ее из шланга. Кешка похож сейчас на китайского фокусника. Голый по пояс, бронзовотелый, он играет с тяжелой ослепительной струей, которая кажется мне каким-то чудом природы.
Я рад, что меня позвали к телефону. Работа не клеится. Не клеится она у меня в такие погожие дни.
– Юрик, это ты? – слышу я в трубке взволнованный женский голос.
– Лена? – Я изумлен.
Лена в моем сознании всегда связана с вечерами, с нарядной толпой возле метро, с неоновыми вывесками, с какими-то джазовыми аккордами. Никогда она не звонила мне в такое время. Никогда в это время я не думаю о ней.
– Юра, мне нужно срочно тебя увидеть.
И тут я обнаруживаю, что говорю с ней по внутреннему телефону.
– Ты что, у нас внизу?
– Да. Спускайся скорей.
– Женщины! Сколько ученых вы погубили! – говорю я.
– Довольно! Спускайся скорей!
Она должна была прибавить «ученый балбес» или что-то в этом роде, но не прибавила.
Я бегом спускаюсь по лестнице и вижу Лену.
– Откуда ты, прелестное дитя? – кричу я.
Это последняя попытка. Я уже понял, что что-то случилось, но мне не хочется этого. Не люблю, когда жизнь приоткрывает свой трагический лик. Живешь, смеешься, ссоришься, и вдруг – на тебе – что-то случается.
– Что с тобой, Ленка?
– Юра, я пришла к тебе как к врачу.
– Я не врач, а младший научный сотрудник. Что случилось, говори скорее, а то мне кисло становится.
– Понимаешь, три дня назад папа пришел с работы на три часа раньше…
– Заболел?
– И да, и нет.
– Что же тогда?
– У них было какое-то поголовное обследование, смотрели на рентгене, и у папы в легких обнаружили затемнение. Предполагают туберкулез.
– Вот тебе раз!
– Он никогда ни на что не жаловался… никогда ни на что, – говорит Лена и начинает плакать.
– Ну-ну, собери и проглоти все свои слезинки. Это ведь только так страшно звучит – туберкулез. Сейчас он полностью излечивается.
– Правда?
– Ну конечно. Дай бог, чтоб у твоего отца был туберкулез.
– А что может быть еще?
– Ну… Значит, чувствует он себя хорошо?
– Что может быть, кроме туберкулеза, Юрий?
– Ну, мало ли что.
– Неужели может быть это?
– Исключено.
Я вынимаю сигарету, закуриваю и повторяю с металлической нотой:
– Исключено.
А Лена заглядывает мне в глаза так, как это бывает в кино.
– Юра, я имею право просить твоей помощи?
– Что за дикий вопрос? Кто же, если не ты…
– Помоги устроить папу в какую-нибудь хорошую клинику. У тебя, наверное, есть знакомые.
– Попробую. Подожди немного.
Я звоню по телефону в институт туберкулеза. Там учится в аспирантуре мой однокашник.
– А, это ты, старик, – говорит Борис. – Как жизнь?
– Прекрасно, – отвечаю я. – Слушай, – говорю я ему. – Знаешь, что мне от тебя нужно?
– Денег нет, – хохочет Борис.
– Боже мой, – вздыхаю я, – как тупеют люди после первого года аспирантуры.
Рассказываю ему обо всем. Человек быстрых решений, Борис кричит, чтобы я немедленно вез «старикашку» к ним в консультационное отделение, так как там сейчас будет принимать сам Метелицын.
– Подожди, Лена, – говорю я и бегу наверх. Отпрашиваюсь у шефа, излагая ему суть дела, причем Лена фигурирует в рассказе как двоюродная сестра.
– Это та девушка, что приходила к нам на первомайский вечер? – вдруг спрашивает «пузанчик».
– Да, – по-дурацки отвечаю я.
– Кузина! Знаем мы этих кузин. Старый и вечно юный треп. Идите, Юра. Может быть, написать записку Метелицыну?
Я бегу вниз, хватаю за руку Лену, бежим через вестибюль и вылетаем из подъезда. Солнце и ветер ударяют мне в лицо. Я ничего не вижу и вдруг осознаю, что чертовски рад оттого, что вырвался на свежий воздух, что держу за руку Лену. В первый раз мы вместе не вечером, а днем, впервые вместе под солнцем. Невероятно, но факт. И это не так уж плохо. Но я вспоминаю причину и приструниваю себя.
Начинаю различать дома на улице, по которой мы быстро идем, вижу впереди сквер и вижу, что именно туда и тянет меня Лена. Там, на скамейке у входа, сидит и читает «Огонек» замечательный старик. Бритый, жилистый и сильный, он похож на старого спортсмена, на тренера по теннису, на чемпиона Санкт-Петербурга по конькам или на бывшего летчика. Я сразу его узнаю. Я был у Лены, когда ее родители уехали на дачу, и мельком видел семейный портрет на стене.
– Юра, вот мой папа, – говорит Лена. – Знакомьтесь.
– Я вас сразу узнал, – говорю я.
– Простите, каким образом? – удивляется он.
– По портрету.
Лена тихонько стукает меня по спине, но я упорно поясняю:
– Ваш большой семейный портрет. В столовой, кажется, он висит.
– Да, в столовой, – говорит он и смотрит на Лену.
– Папа, Юра обещал помочь нам. Сейчас мы поедем на консультацию к профессору Метелицыну.
– Объясните ей, пожалуйста, что вся эта паника напрасна, – говорит отец Лены. – Туберкулез сейчас полностью излечивается. Правда ведь?
– Конечно. Несколько месяцев лечения, и все в порядке. Я уже объяснял.
Мне кажется, что Лена немного успокоилась. Она даже улыбается и шепчет мне:
– Ты с ума сошел! Он же ничего не знает.
Это про мое посещение их квартиры.
Мы выходим на улицу и берем такси. И Лена снова начинаем волноваться. А старику хоть бы что. Он сидит совершенно спокойный.
Профессор Метелицын идет по коридору. На лоб падает седая челка, в руках он несет горящую папиросу. Это особый профессорский шик – ходить по лечебному учреждению с папиросой. Профессор худой и длинный, как и отец Лены. Я думаю, что они составили бы вполне приличную пару на теннисном корте.
За профессором – обычная свита. И Борька тоже там. Я оставляю Лену с отцом на диване и, салютуя, подхожу к Борьке.
– И где ты только откапываешь таких девочек? – спрашивает он, заглядывая мне через плечо. – Можно позавидовать. Ну ладно. Снимки и анализы есть у старика? Порядок.
Он достает мне халат, и мы входим в обширнейший кабинет, где за столом возле негатоскопа восседает Метелицын, а вокруг человек двадцать врачей. Они по очереди читают истории болезней, ставят на негатоскоп снимки. Метелицын курит, кивает головой, смотрит на снимки. Иногда он коротко бросает диагноз, а иногда предлагает коллегам «порассуждать сообща».
Наступает наша очередь. Борис рассказывает профессору про отца Лены, показывает анализы, ставит один за другим снимки.
Метелицын долго молчит, очень внимательно смотрит на прямой снимок, и мы все смотрим на четкое, круглое, величиной с детский кулачок, пятно в правом легком.
– Страшная штука, – говорит профессор, снимает очки, и я вижу, что у него очень усталое лицо.
– Вы считаете, Антон Петрович, что здесь?.. – спрашивает Борис и бросает на меня испуганный взгляд.
– Да, конечно, это рак. Неоперабельный центральный рак.
Я ошеломлен. Это была моя первая мысль, когда Лена сказала, что у отца что-то нашли, но потом я произнес железным тоном глупое слово «исключено» и сам уверовал в это. Я подумал, что эти страшные мысли появляются у меня из-за моей работы, и даже в глубине души посмеялся над собой.
Профессор долго рассказывает аудитории о рентгенологическом диагнозе рака, о том, как на это дело смотрят в Америке, говорит, что, разумеется, необходимо дополнительное обследование, чтобы диагноз стал бесспорным, что данного больного он возьмет к себе в диагностическое отделение и, ну да, ну да, применит к нему курс рентгенотерапии, – и все это он говорит обычным ровным тоном.
Но я уже видел его лицо, когда с него вместе с очками съехала обычная маска третейского судьи. Я понял, что он устал, что ему тяжело выносить приговоры.
– Пойдемте в рентгеновский кабинет. Я хочу осмотреть больного под экраном.
Толпа врачей с грохотом приподнимается со стульев. Я первым выскакиваю в коридор. Что-то в нем изменилось. Вероятно, это лица больных, уставившихся на меня.
А отец Лены спокойно читает еженедельный иллюстрированный журнал «Огонек». Торчит его сухое колено, обтянутое хорошей серой тканью, и покачивается великолепный черный ботинок.
Лена беседует с какой-то женщиной.
Все это в высшей степени странно.
Я подхожу и слышу голос Лены.
– И вы совершенно выздоровели? – спрашивает она женщину.
– Да, совершенно, – отвечает та.
– Профессор хочет посмотреть вас, – говорю я.
Старик отдает Лене журнал и встает.