Атланты. Моя кругосветная жизнь - Александр Городницкий 4 стр.


Осень 1941 года тоже была сухой и погожей. Бомбежки становились все чаще, к ним добавился артиллерийский обстрел. Пайки урезались каждую неделю. К зиме вырубили все деревья на бульваре. Исчезли с улиц и дворов голуби, кошки и собаки. Располагавшийся неподалеку от нашего дома Андреевский рынок из праздничной выставки пищевого изобилия превратился в мрачную пустыню. По городу распространились упорные слухи, что детей воруют, убивают и продают потом на рынках в качестве телятины. Поэтому мать категорически запретила мне выходить на улицу. Отца отправили в Омск, куда была эвакуирована Картографическая фабрика для срочного выпуска военно-морских карт, и мы с матерью остались вдвоем. Началась бесконечная, черная и голодная блокадная зима.

Дом наш загорелся в январе 41-го года не от бомбы и не от снаряда. В квартире выше этажом умерла соседка и оставила непогашенной буржуйку, а гасить понемногу разгоравшийся пожар было нечем – воду тогда приходилось таскать из проруби на Неве. В апреле 42-го, через ладожскую Дорогу жизни, нас отправили в эвакуацию в Омск, где уже работал отец. Машины шли ночью, с погашенными фарами, чтобы, не дай бог, не заметили немцы. Многие из них гибли, проваливаясь под весенний лед. На восточном берегу Ладоги нас пересадили в товарные вагоны.

В Омске первый год отец почти все время был на казарменном положении – надо было срочно пустить фабрику. Мать сначала пошла работать вахтером (за это давали рабочую карточку), а к 44-му году освоила специальность сначала корректора, а потом технического редактора в Гидрографии, где и проработала до пенсии. Около двадцати пяти лет уже после войны она редактировала морские лоции, штурманские таблицы и наставления для мореплавателей. Вспоминаю, что уже через десятки лет, во время долгих плаваний на «Крузенштерне» и других гидрографических судах, открывая по ночам на вахте в штурманской рубке увесистые тома морских лоций, в выходных данных я не без гордости читал: «Технический редактор Р.М. Городницкая».

В эвакуации, в Омске, я пошел в школу сразу во второй класс. Время было голодное. Немногие носильные вещи, захваченные из Ленинграда, были довольно скоро обменяны на продукты. Спасала посаженная нами картошка, которая заменяла все. Там, в эвакуации, класса с третьего я пристрастился к чтению. В доме на Войсковой улице, где нас поселили, каким-то образом оказались подшивки старых журналов «Вокруг света», которые я перечитывал по многу раз, наивно мечтая о дальних путешествиях. Может быть, именно поэтому география стала моим любимым предметом.

Сюда же в Омск был эвакуирован из Москвы Театр имени Евгения Вахтангова, так что первый мой выход в драматический театр состоялся в Омске. Было это, кажется, уже в 43-м году. На сцене шел «Сирано де Бержерак» в переводе Щепкиной-Куперник. Мне посчастливилось месяца за два до этого прочесть однотомник Ростана, так что всего «Сирано» я знал почти наизусть. В конце первого акта, действие которого происходит в театре, король проходит со свитой через сцену и говорит: «Что сегодня было на ужин!» К всеобщей радости публики, актер, игравший короля, под сильным впечатлением от собственного ужина, а возможно, и в мечтах о нем, неожиданно сказал: «Что сегодня было на ужин – биточки!»

Однако основу культурной жизни в эвакуации составляло кино. Его крутили в клубе Гидрографии по два раза в неделю. И песни, впервые прозвучавшие с экрана, надолго овладевали зрителями. Помню, как поразил меня фильм «Большой вальс», как все мальчишки после фильма «Три мушкетера» постоянно распевали на пыльных омских улицах бодрую песенку д’Артаньяна: «Вар, вар, вар, вар, вара, я еду на коне», но более всего запомнился мне Марк Бернес в фильме «Два бойца» с его знаменитой песней «Темная ночь». Кинофильм этот был особенно близок мне еще и потому, что действие его проходило в недоступном для меня тогда Ленинграде.

Вместе с тем, когда я думаю об истоках авторской песни в нашей стране, я полагаю, что ее зачинателями были не только Булат Окуджава и другие авторы начала 60-х. Их предтечей в военные годы был и Марк Бернес с гитарой в руках, который среди грохота бомб и снарядов «ревущих сороковых» впервые открыл для нас ее задушевную интонацию. И если именно интонация, негромкий, но проникающий в самое сердце голос – отличительная особенность этого жанра, то Марка Бернеса можно с уверенностью относить к одному из его основателей. И это в те времена, когда гитара еще обличалась как символ мещанства. Не случайно песня «Темная ночь», сразу же выделившись на гремящем фоне грозных и бравых военных песен, за несколько недель облетела всю страну, стала любимой на фронте и в тылу, породила массу веселых и грустных пародий типа: «Ты меня ждешь, а сама с офицером живешь и от детской кроватки тайком ты в ДК убегаешь».

Открыв для себя Бернеса на этой песне, я стал буквально отслеживать все его роли. Оказалось, что удивительная и точная интонация его негромкого речитатива звучит во всех песнях, которые он поет, – и в кинофильме «Истребители» («В далекий край товарищ улетает»), и в фильме «Антоша Рыбкин» («Там ждет меня далекая подруга синеокая, девушка любимая моя»), и даже в не слишком удачной песне о Ленинграде («Слушай, Ленинград, я тебе спою задушевную песню мою»). Все песни он пел так, как будто сам их написал. При этом задушевность исполнения совершенно не зависела от сопровождающего инструмента – это могла быть гитара («Темная ночь»), рояль («В далекий край товарищ улетает») и даже гармошка («Тучи над городом встали»).

В Омске я впервые понял, что песня может не только радовать, но вызывать чувство обиды и стыда. Еще в 48-м, в начале эвакуации, словоохотливые омские мальчишки в нашем дворе, обозвав меня жиденком, популярно объяснили мне, что это значит. Хорошо помню растерянные лица родителей, к которым я кинулся за поддержкой. Помню, как долго плакал и ни за что не хотел быть евреем, хотел быть как все вокруг. В связи с этим на долгие годы запомнилась мне весьма популярная в то время антисемитская песенка, распевавшаяся дразнившими меня мальчишками на мотив песни «В кейптаунском порту» и начинавшаяся строчками: «Старушка не спеша дорожку перешла – ее остановил милиционер». До сих пор, когда я вспоминаю ее, сердце сжимается от жгучего чувства детской обиды. Уже значительно позднее я узнал о настоящих нацистских песнях, распевавшихся в гитлеровской Германии, и понял, какой страшной может быть песня, призывающая к убийству и погромам.

Пару лет назад, работая над автобиографическим фильмом «Атланты держат небо…», я со съемочной группой побывал в Омске. Надо сказать, что в огромном современном промышленном городе я не узнал того Омска военных лет, где прожил четыре года эвакуации. Пытался найти наш омский дом, но, видимо, он уже не существует. А проблемы того времени существуют до сих пор.

Из всех дней, проведенных в Омске, отчетливо всплывает в памяти самое радостное событие – День Победы в 1945 году. Город был на военном положении, но школы и госпитали работали вовсю. Помню, что, когда я учился во втором и третьем классах, мы читали стихи раненым. Время было очень тяжелое, голодное. Первые диктанты писались в самодельных тетрадках из оберточной бумаги. Но борьба с общим врагом и наша общая Победа над ним объединяли людей.

В сентябре 45-го мы возвратились в родной Ленинград. Поскольку дом наш на Васильевском сгорел, отцу выписали ордер на комнату, разрушенную попаданием снаряда, в большом доме на углу Мойки и Фонарного переулка. На время ремонта нас почти на три месяца приютила семья Карцевых, с которыми мои родители познакомились в начале эвакуации, в товарном вагоне эшелона, идущего в Омск. Глава семьи Георгий Николаевич был старым «морским волком» и еще до войны много лет проработал в Главсевморпути. Только в конце ноября мы с родителями наконец-то перебрались в собственную комнату в большой коммунальной квартире на Мойке, 82, где я прожил более десяти лет.

Война для меня закончилась. Но ее отзвуки еще не раз возникали в моей жизни. Моя мать умерла в 1981 году от очередного инфаркта. Сама она за всю свою жизнь, кроме повседневной работы и забот по дому, ничего не видела и, уж конечно, за границей не бывала и по морям не плавала. Последние годы мать мучили постоянные страхи за меня и за отца, превращавшиеся в нервную болезнь. Она боялась взять телефонную трубку, открыть дверь на внезапный ночной звонок. Когда я задерживался вечером в городе, она могла часами стоять у окна, с тревогой вглядываясь в темноту. При этом к моим многомесячным экспедициям в Арктику и дальние моря она относилась спокойно, даже зная о риске во время погружений на подводных аппаратах. Все это происходило как бы вне ее реальной жизни и не вызывало такого беспокойства, как мои вечерние опоздания.

Все невзгоды нашей семьи ложились на хрупкие мамины плечи. Ее любили, кажется, все вокруг – и домочадцы, и соседи. Каждого вошедшего в дом она старалась прежде всего накормить, хорошо помня черные военные годы. Более всего боялась обременить кого-нибудь собой, причинить неудобство. Терпеть не могла долгов и внушила эту нетерпимость мне. В доме, несмотря на нужду, всегда поддерживала медицинскую чистоту. Она и умерла оттого, что, почувствовав себя плохо и уже вызвав врача, вдруг решила вытереть пол, показавшийся ей недостаточно чистым.

Ее внезапная смерть в ноябре 81-го года, по существу, сломала отца. Он потерял интерес к жизни, хотя был человеком любознательным и общительным. В январе 1985 года у него обнаружили рак легких, к сожалению, неоперабельный. Летом того же года мы с женой не без труда уговорили его переехать к нам в Москву (он долго сопротивлялся этому переезду, не желая уезжать от могилы матери). Скрывая от него смертельный диагноз и стараясь отвлечь от размышлений о болезни, я предложил ему написать воспоминания о его детстве и юности. Будучи человеком, приученным к порядку и каждодневному труду, он завел конторскую книгу и начал аккуратно записывать туда свои воспоминания. Работал он, к несчастью, недолго. 6 мая 1986 года он умер на моих руках от горлового кровотечения.

Когда я думаю о счастливых семейных парах, в наше время достаточно редких и нетипичных, то всегда вспоминаю своих родителей. Сейчас они лежат рядом под одним надгробным камнем на Казанском кладбище в Царском Селе, и я рано или поздно надеюсь к ним присоединиться.

Каждый раз по приезде в Питер навещая их могилу, расположенную в конце еврейского участка, я прохожу мимо древнего покосившегося и заросшего мхом могильного камня с изображением могендовида и надписями золочеными буквами по-русски и на иврите. Здесь похоронен в 1896 году лейб-гвардии фельдфебель Шимон Черкасский, видимо, выходец из кантонистов, отдавший жизнь за обретенную им негостеприимную Родину. Заброшенная эта могила поневоле заставляет задуматься о собственной судьбе.

Что же касается «Эха войны», то оно еще немало лет возвращалось ко мне. Дождливым сентябрьским днем 2000 года мне довелось принимать участие в официальной церемонии открытия немецкого военного кладбища в деревне Сологубовке под Мгой, неподалеку от Синявинских высот, для немецких солдат, погибших под Ленинградом в годы войны. Здесь в 1941–1944 годах, когда немецкие войска полностью блокировали Ленинград, неподалеку от ладожской Дороги жизни шли самые жестокие бои, в которых погибли десятки тысяч солдат Красной Армии и Вермахта. Именно здесь, на ладожском направлении, в топких синявинских болотах воевал и был ранен в 42-м молодой лейтенант Александр Межиров, написавший прекрасные стихи «Воспоминание о пехоте»:

Здесь же неподалеку находится деревушка Лодва, где отбивал упорные атаки наседавших немцев юный солдат-разведчик Давид Самойлов:

Здесь в деревне Сологубовке было решено открыть военное кладбище для немецких солдат. История этого кладбища была непростой. Во время войны на территории Ленинградской области было захоронено около четырехсот тысяч солдат Вермахта. После 1945 года, в точном соответствии с директивой ЦК КПСС, все немецкие воинские кладбища были стерты с лица земли. Под Петербургом сохранилось одно-единственное немецкое военное кладбище, под Сестрорецком. С 1992 года, когда впервые было подписано российско-германское соглашение по уходу за воинскими захоронениями, в Петербург и в Ленинградскую область стали приезжать с туристскими группами и поодиночке немецкие ветераны и родственники тех, чья жизнь оборвалась в годы войны на ленинградской земле. Мало-помалу сам собой сложился традиционный маршрут, который приезжавшие немцы по собственной инициативе обязательно начинали с возложения венков на Пискаревском кладбище. Как сказал Генеральный консул Германии в Санкт-Петербурге Дитер Боден: «Каждый житель Германии, посещающий Петербург, должен воспринимать его не только как сокровищницу мировой культуры, но и как трагическую страничку немецкой истории».

Писатель Даниил Гранин, бывший фронтовик, выступил в «Литературной газете» с инициативой установить на Пулковских высотах Крест примирения, чтобы его «простой ясный знак осенил память жертв при наступлении Юденича, сражений белых и красных, русских и немцев». В 1993 году в Питере возник центр международного сотрудничества «Примирение». Его председатель Юрий Лебедев сказал: «Почему именно «примирение»? Слово «мир» нравится мне меньше. С этим словом за тысячелетия беспрерывных конфликтов произошла ужасная вещь: оно все чаще используется политиками для развязывания войн… Само понятие примирения подразумевает четырехступенчатый процесс: сначала нужно познакомиться, затем понять друг друга, примириться и в конце концов подружиться». Лебедев припомнил известные слова Альберта Швейцера: «Отношение к военным могилам свидетельствует о культуре нации».

Были и другие мнения. Так, известный телерепортер Александр Невзоров в свойственной ему манере представил попытку немцев установить памятный знак в районе Красного Села как «очередную оргию фашиствующих молодчиков».

На открытии кладбища в Сологубовке молодые женщины, восстанавливавшие немецкие могилы, жаловались мне, что в деревне им вслед кричали: «Подстилки немецкие! Вас всех повесить надо!» Кстати, под Ленинградом воевали не только немцы. Здесь, в районе Стрельны, Красного Села, Пушкина, воевали солдаты испанской «Голубой дивизии», норвежского, голландского, бельгийского легионов, сотни поляков, латышей, эстонцев. Были даже французы из Эльзас-Лотарингии, которые ни слова не знали по-немецки.

Теперь, спустя более полувека, бывшие враги разыскивают на многострадальной ленинградской земле, начиненной осколками, своих погибших родственников. Оказалось, что в иностранных архивах сохранились фотографии каждого военного кладбища, каждой немецкой могилы. «Когда родственники погибших немецких солдат привозят с собой эти документы, просят разыскать места захоронений своих родных, становится стыдно, – пишет Юрий Лебедев. – Стыдно, когда видишь, как варварски обошлись с этими местами… Когда на этом месте устраивается свалка, когда кости разбрасываются по округе мародерами, а мальчишки «стреляют» камнями по черепам, становится жутко».

В 1996 году Народный союз Германии по уходу за военными захоронениями приступил к строительству в деревне Сологубовке под Мгой крупнейшего немецкого кладбища. На церемонии открытия мне рассказывали, что наших русских ветеранов, которые не всегда однозначно реагировали на строительство кладбища, пригласили в Германию и показали, как ухожены там военные кладбища советских солдат. Это сразу же убедило.

Назад Дальше