Я сам себе дружина! - Прозоров Лев Рудольфович


Лев Прозоров

Мечеслав. «Я сам себе дружина!»

Часть первая

В лесных убежищах

Они селятся в лесах, у неудобопроходимых рек, болот и озер, устраивают в своих жилищах много выходов, вследствие случающихся с ними, что и естественно, опасностей. Необходимые для них вещи они зарывают в тайниках, ничем лишним открыто не владеют и ведут жизнь бродячую.

Сражаться со своими врагами они любят в местах, поросших густым лесом, в теснинах, на обрывах; с выгодой для себя пользуются засадами, внезапными атаками, хитростями, и днем и ночью, изобретая много разнообразных способов. Опытны они также и в переправе через реки, превосходя в этом отношении всех людей.

Маврикий Стратег, византийский император, о славянах. VII век от н.х.л.
Перед утренней зарею
Братья дружною толпою
Выезжают погулять,
Серых уток пострелять,
Руку правую потешить,
Сорочина в поле спешить,
Иль башку с широких плеч
У татарина отсечь,
Или вытравить из леса
Пятигорского черкеса.
А.С. Пушкин,«Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях»

От пишущего о прошлом – создающему Будущее Олегу Николаевичу Верещагину,

С «белой» завистью и уважением Посвящает эту книгу автор

Зачин

Кто не видел сам – не поверит, как скоро может скакать по лесу конный, да еще в туманном предрассветье. Чужак враз сгубит коня, а то и сам сгинет – долго ль свернуть шею, сверзившись, или разбить лоб крепким суком? Но и всадник, стиснувший бедрами конские бока, и невысокий скакун, еще не сменивший толком длинную, мышастую зимнюю шерсть на бурую, летнюю, были в лесу дома. Ноги коня помнили лесную тропу так же хорошо, как всадник – вылетающие временами из тумана навстречу толстые ветви. Кланялся загодя, как старому знакомцу, еще не увидав лица – узнав по шагу, по тысяче иных примет, что входят в память, минуя мысль. Так же хорошо помнил дорогу и несущийся у стремени пес. И пес, и конь были лесу пасынками, полукровками – в облике одного угадывалась волчья кровь, в другом – порода лесных коньков, чьих степных братьев кочевники называли звонким словом «тарпан» – «летящий во весь опор». Один был потомком домашней суки, привязанной, во благо породы, за околицей в студеный месяц волчьих свадеб. Пращуров другого жеребятами изловили на глубоком снегу, захлестывали шею и ноги волосяными веревками и уводили в теплые конюшни.

Оба они были полукровками, но не их хозяин, сидевший в седле. Не было в его роду связанных пленниц, с дрожью ждавших грубой ласки чужака. Никого из его предков не привели в дом на веревке. В его роду не знали кнута и никогда не кусали по указке псаря, отцеплявшего сворку.

Конь и собака принадлежали лесу наполовину. Человек – целиком.

Потому-то и был хозяином.

Наверное, не было нужды так спешить. Бессон, мальчишка-селянин, добравшийся до середины лесной тропы, по всему был единственным, ускользнувшим от неведомых чужаков. Иначе бы другие уже появились возле условного места – там, где лесная тропа становилась болотной, там, куда Село приходило к Лесу, ища справедливости и защиты. Рассказать о чужаках он тоже ничего не сумел. В подреберье он принес в лес стрелу – да и вырвал ее по дремучей селянской глупости, – ну откуда ж ему было знать, что так не делают? Тропинка, по которой пришел, пахла кровью. Он еще жил, когда, привлеченные суетливой перекличкой сорок, на него вышли дозорные. Сумел узнать нагнувшегося к нему Мечеслава, счастливо улыбнуться – дошел, успел… а на яростное, короткое, как удар: «Кто, Бессон?! Кто?!», уже не ответил. Сорвался в холодные воды Забыть-реки. Уплыл. Осталось тело – на узком белом лице черной рябью где веснушки, где брызги крови, не разберешь в свете летних звезд. Закатившиеся глаза. Рваная рубаха с дырою над почерневшей полой. Штаны, что шестилетка едва успел надеть, разодраны на левой ноге. Грязные, избитые лесными корнями босые ступни.

Надо было подождать – не утра, так слова старших. А он… а он скинул стынущего мальца на руки меньшим – «Деду расскажете!» – и вскочил в седло. «Я – разведать!». Разведчик сыскался… И обиднее всего, что все поймут – и дед, и дядья… что там, меньшие, женщины – и те догадаются, что взметнуло его в седло и погнало сквозь ночной лес к погибавшему, если не погибшему еще Селу.

Верней сказать – женщины-то и догадаются. Первыми. И это, пожалуй, досаднее всего.

Но… Мечеслав знал, что делает то, что должен. Вот такая выходила странность – надо было одно. А должен он был делать другое. До сих пор «надо» и «должен» в его жизни не расходились, а этой ночью – разошлись. Об этом стоило подумать – когда-нибудь. Не этой ночью.

Глава I

Другая ночь

Женщина проснулась от голосов. Встала. Прошла мимо спящих золовок, свекрови и прочих свойственниц к двери, что вела в гридню. Там не спали, сквозь щель пробивался свет и слышались голоса, один из которых она узнала. Муж! Вернулся, радостно стукнуло сердце. Но почему ночью, почему не приехать утром, на рассвете, почему он вернулся в родной дом словно тайком?

Подошла тихо, босыми ногами по плахам пола.

– Так худо? – голос батюшки-свекра Воислава. И голос мужа в ответ:

– Надо б хуже, да некуда…

– Рассказывай. К нам придут не завтра. Время еще есть.

Скрипнула скамья – видно, муж приготовился рассказывать и впрямь долго.

– На вече громче всех кричали тешиличи, колты… из прочих торговых городов. Говорили, нам тут, на верху, терять нечего, а воевода хазарский…

– Каратель, – тихо, но твердо сказал свекор. – Каратель, сын. Воеводы водят воинов в битву, а не приказывают палачам. У хазар нет воевод, только каратели…

Она очень хорошо представила себе, как молча наклонил муж остриженную в кружок голову. Как, подняв лицо, вопросительно глянул на отца.

– Продолжай, – в лад ее мыслям раздалось из-за двери.

– Говорили, хазарин говорит разумные вещи и поклониться Итиль-Кагану… – муж замолк, словно переводил дыхание перед тем, как выговорить следующие слова, – что поклониться Итиль-Кагану не бесчестье.

Снова тишина, женщина слышала, как бьется ее сердце, и удивлялась, что там, за дверью, этого не слышат. Сама она слышала даже треск горящих лучин.

– Говорили, хазары переменились, они согласны брать дань серебром, а не девками, с ними, мол, можно иметь дело.

– Переменились… – В голосе свекра сухо хрустнула невеселая усмешка. – Змея шкуру каждый год меняет, а яд в зубах прежний держит. А те, что к Киеву тянут?

– Плохо в Киеве, отец, – тихо сказал муж. – Те, кто ездили, вернулись ни с чем и говорят недоброе. Князя убили.

– Какого?

– Великого князя. Сына Сокола.

– Вот как… – медленно выговорил свекор, и в его голосе она расслышала и морщину, пролегшую через лоб, и тяжко приспустившиеся веки. – Кто?

– Говорят, деревляне… только говорят такое, что ездившие ушам не поверили. Будто государь решил взять с Дерев вторую дань.

– Игорь?!

– Игорь, отец.

Теперь подало голос сиденье свекра – тот встал, прошелся по покою. Молвил глухо:

– Дальше.

– Будто его ближняя дружина уговорила. И государь поехал туда… с дружиной. Взял вторую дань, а потом еще захотел, большую дружину в Киев с данью отпустил, а с меньшей назад подался. И его убили. Его и всех, кто с ним был.

– Что… – свекор словно подавился словами. – Что за бред?!

– Так говорят, отец, – тихо пояснил муж. – Так говорят в Киеве.

Свекор помолчал, дыша тяжело и хрипло. Вздохнул, похрустел шеей.

– Дальше!

– Потом приехали люди из Дерев. Говорят, они приехали сватать государыню…

– Убив государя?!

Молчание, потом снова голос мужа:

– Их приняли в тереме с почетом. Но назад они не вышли, и это видели многие. А назавтра ударило било, и люди государыни рассказали… все то, что я тебе сейчас говорю, отец.

– А полянам не надо долго объяснять, что жители Дерев злодеи и убийцы… – свекор вновь невесело усмехнулся в усы. – Дальше, сын, дальше…

– Все так, отец. Все люди города стали кричать, что Дере́ву надо наказать, так наказать, чтоб навек запомнила. Княгиня собрала войско и ушла в Дерева. Говорят, пожгла главный город и перебила много людей.

– Короче, – перебил свекор решительным и злым голосом, – князя нет, лучших его воинов и воевод нет, киевское войско устало после похода, да и поворачиваться надолго спиною к Дере́вам Киев теперь не решается, так?

– Можно сказать, что так, отец. Хотя… хотя все хуже. Наших просто не пустили на киевскую Гору.

– Что?! – вновь было начавший расхаживать по покою свекор остановился, словно ударился о стену. – Почему?

– Им не объяснили, – угрюмо ответил муж. – Долго держали на Подоле у Почайны. А потом пришел бирич, бирич Синко, ученик старого Стемира, сказал, что княгиня не будет их принимать. Он помнил Домагостя и Пересвета по греческому походу… но ничего не мог поделать.

– Я его тоже помню, – проговорил свекор. – А сыновья Игоря? Что с ними?

– Старший, княжич Володислав, погиб с отцом. Младший, Глеб, сейчас с матерью, с Ольгой. Где средний… где средний, никто не знает. Говорят, отец отдал его в воспитание сыну Ольга Вещего, Ясмунду.

– Если так, – вздохнул свекор, – я за него спокоен. Я не спокоен за нас… Они, те, кто ездили, – они ведь рассказали на вече о том, что видели в Киеве?

Муж только вздохнул в ответ. Вздыхали они похоже – непривычный и пугливый человек мог испугаться, услышав. Да и непугливые вздрагивали – похоже было на короткий глухой взрык спящего медведя в берлоге.

– Как утаить… рассказали.

– А может, и стоило утаить! – упрямо рыкнул свекор. – Может, и стоило. Уж лучше с напрасной надеждой в бою лечь, чем без всякой под ярмо пойти… ладно. Рассказывай.

– Что рассказывать… – хмуро проговорил в ответ муж. – Вече приговорило: идти под каганову руку, пока добром зовут. Русам не до нас, а мы второй Бадеевой рати не выдюжим…

Мужчины говорили о чем-то еще, о том, что снова отстроят Казарь, о болотных убежищах, о том, что опять придется уходить в леса, но она уже не слышала.

Бадеева рать.

Вторая Бадеева рать.

О первой все никак не могли забыть старики, хотя минуло уже за сто лет. Память о ней нависала над землею детей Вятко каждую ночь – полосу из звездного серебра по черному бархату неба тут многие называли не Трояновой тропою, как те, что живут на закате, а Бадеевой дорогой. Будто навеки застыли в небе искры бесчисленных пожаров, горящих городов и весок, вставших на пути царя Бадея[1], утверждавшего в хазарской державе новую веру.

Веру, по которой только исповедующие ее были людьми.

Это тогда подчистую лег весь род князя Вятко, что привел пращуров в леса из далеких вечерних мест, лег от мала до велика – кто не пал в бою, до того дотянулись наемные душегубы. В крае не осталось князей, кончилось княжение вятичей. Непросто далась лесная земля – сложил в той войне голову и сам царь Бадей, и сын его, и внук… но слишком велика была цена. А уцелевшие… одни склонили головы, готовые каждый год отдавать по девке из каждого рода, лишь бы пришедшая с полудня нелюдь перестала убивать и жечь. Другие – как ее предки – уходили в леса, на долгие десятилетия прощаясь с мирной жизнью, превратившись в ночные стаи хищных зверей.

Семьдесят лет. Семьдесят долгих лет прошло, семьдесят девушек с каждого рода стали рабынями, пока не пришел с полуночи под знаменем с Соколом Ольг-Освободитель.

Значит, снова. Снова тысячи купленных или пригнанных из-под палки убийц стоят у границ ее края. Они снова готовы жечь города, вырезая до младенцев в люльках, до старцев на завалинках, до собак на дворах и скота в стойлах, все, что дышит.

Женщина – освоившиеся в темноте глаза уже различали белеющую на стене руку – поглядела на свои тонкие пальцы почти с отвращением. Лапой бы когтистой быть этой руке, ей самой – стригой бы хищною летать в свите Трехликого. Обрушиваться с ночного неба на рабов кагана, рвать их мясо, пить их кровь – их, пришедших покуситься на свободу и честь ее народа, уже отнявших их у него! Лютым криком гнать, загонять в подпечки, за бабьи подолы трусов, неспособных понять, – вот с этими, с теми, что творили все это, – договариваться нельзя! Никак! Ни о чем! Ногти прочертили по бревнам стены бледные полосы, живот скрутило вдруг, и дом поплыл вокруг нее, накреняясь, будто ладья на речной волне, и пятнадцатилетняя женщина уже успела подумать, наполовину с испугом, наполовину с восторгом, что Бог Войн услышал ее и призвал, что сейчас дом распахнется в ночное небо и вскинутся за спиною черные крылья… когда поняла, что все проще, знакомей – и радостней. Что-то шевельнулось, ерзая крохотным злым волчонком внизу живота, желудок прыгнул едва ли не к самым губам.

– Воибуда? – свекор с мужем окликают ее в один голос, и только потом он распадается надвое.

– Что ты тут делаешь?

– Что с тобою?!

– Прости… – заглотив, загнав внутрь дурноту, она снизу вверх, с колен, смотрит в наклонившиеся к ней лица, сперва в рассерженные глаза свекра, потом во встревоженные – мужа. – Прости, свекор-батюшка… и ты прости… Кажется, будет мальчик…

Глава II

У истоков

Руки. Он еще не знает, что это женские руки. Он пока не знал иных, да и эти-то только недавно почувствовал под собою. Он еще ничего не знает в этом мире, а на касание холодного и твердого к мягкому красному животику откликается сердитым криком.

– Я не завещаю тебе ничего, кроме этого меча, – звучат слова, которых он еще не понимает. – Остальное добудешь им.

– Это не наш обряд. Это обряд руси, – роняет женщина с тяжелыми руками, стоящая рядом. Роняет без выражения, и глаза, смотрящие на мужчину с мечом в упор, не живее, чем семипалые ладошки височных колец, растопырившиеся с очелья. Очелья в скорбном вдовьем шитье. Женам помогают рожать вдовы – так повелось. Кручина потеряла мужа пять лет назад. И тела не привезли, не с кем было взойти на костер… С тех пор ее глаза оживали лишь на время родин. В прочие дни были они безразлично-спокойны. Как сейчас.

Мужчина выдерживает этот взор – привык.

– Обычай руси не плох и для нас. Как я погляжу, на них Боги войны смотрят веселее, – вмешивается третий голос, тоже мужской, только его обладатель выглядит лет на пятнадцать старше человека с мечом, и русые усы, у человека с мечом едва проклюнувшиеся, у старшего уже пометила седина. Кручина пожимает плечами, поворачивается, унося в банную пахучую тьму негодующе голосящего младенца… Женщинам – женское, мужчинам – мужское. Обряды с мечами, чужие племена – мужское дело. Дело женщин – чтоб было кому держать в руках мечи и ходить с ними к чужакам.

– Наречешься ты – Мечеслав.

…Он ползет по чему-то белому мягкому и глубокому, утопая, сердито пыхтя. По грудь в воде или в снегу, сказал бы взрослый, но слов еще нет, и воду он знал только в материнской ладони, а снег – в ладони отца. Отец стоит над ним, наблюдая, чуть улыбаясь краями губ, а он не видит, ползет, тянется к чему-то столь же влекущему и желанному, как грудь матери – только совсем по-другому. Он сердито сопит, гневаясь на белую помеху, но упорно продолжает путь, изо всех сил поддерживая голову над белыми волнами, чтобы видеть цель – длинную, темную. От двери приходит порыв свежего воздуха, и сразу же материнское оханье, но отец, не оглядываясь, только поднимает руку – не мешай. И, наконец, улыбается, глядя на сына, лежащего посреди огромной шкуры зимнего волка, вцепившись ручонками в ременную оплеть на топорище боевого чекана.

…Ходить он учился, цепляясь за шерсть огромного косматого Хвата. Зверь, приученный сходиться грудь в грудь с ненавистным лесным родичем-волком, рядом с человеком-господином не пугаться вепря и медведя, подныривать под вражеский щит или прыгать на бедро конному, безжалостно вгрызаясь под край кольчуги, осторожно косился на человеческого щенка, обдавал жарким дыханием из пасти, вставал – сперва с тщетной надеждою увернуться от докуки. Потом понял игру, и когда маленький господин подползал, хватался одною рукою за шерсть, а другой хлопал по серому боку, сердито кричал, понукая, Хват поднимался на ноги, неторопливо шагал к выходу из дома, а за ним перебирал ногами и маленький человек. Человек довольно сопел, серый зверь улыбался, приоткрывая страшную врагам пасть.

Дальше