На охоту выезд совершили торжественный, семейный. Впереди в красном платье с птицами скакали сокольники. За сокольниками попрыгивала веселенькая легкая карета государя. В карете сам Алексей Михайлович и Борис Иванович Морозов. За царской каретой верхом ехали стольник Афанасий Матюшкин и начальник над сокольниками Петр Семенович Хомяков. Следом двигалась карета царицы, запряженная двенадцатью лошадьми. С царицей ехали ее мать и ее сестра Анна. За царицыной каретой гарцевали верхами тридцать шесть девиц в красных юбках, белых шляпах с алыми шнурами, закинутыми на спину. За царицыной охраной катила новехонькая карета новехонького боярина Ильи Даниловича Милославского, а с ним ехал Федор Михайлович Ртищев, потом уж, сияя, как солнце, подминала дорогу серебряная карета боярина Морозова – свадебный подарок государя. Карета пустовала. За серебряной каретой двигалась огромная колымага царевен, а в ней Ирина Михайловна, Анна Михайловна и Татьяна Михайловна. За колымагой царевен ехало сорок дворян, а потом еще тридцать колымаг прислуги.
Село Коломенское было в шести верстах от Серпуховской заставы по Каширке. Выехали после обеда, чтоб провести вечер на Москве-реке, а утром скакать на охоту.
Из всех своих сел Коломенское Алексей Михайлович жаловал более других. Он велел сделать себе над рекою лавку, чтоб на реку глядеть.
Глядеть на реку – все равно что в младенческую протоку души своей. Вязкие берега жизни теснят протоку, а она, чистая до самого дна, хоть и петляет, но бежит, бежит изо всех сил, потому как остановиться нельзя – тотчас и затянет.
На лавке своей государь один любил сидеть. Даже в тот семейный приезд улучил минуту.
Дрожал островок мошки в теплом воздухе, и сам воздух над рекою вздрагивал – этак вздрагиваешь, покрывшись вдруг мурашками в тепле с пронзительного холода, – зима из тела земли вон выходила.
Река лилась, причмокивая, всхлипывая, как сладко присосавшийся к коровьему вымени теленок.
Тепло было раннее, но стойкое, и пахло уже поднятой сохами землей.
– Спать, государь, пора, – подошел к царевой лавке Петр Семенович Хомяков.
– Иду, Петр Семенович. – Царь встал, поглядел на молодые голые дубки, силившиеся подпирать теплое низкое небо. – Как бы дождь завтра не зарядил. В дождь птицы не полетят.
– За ночь весь выльется – небо синей будет.
Дождь и впрямь загулькал среди ночи.
– Ишь какой ласковый! – удивился Алексей Михайлович.
– В тебя, государюшко мой, – притуркнулась к мужу Мария Ильинична.
– Совсем меня захвалила, – довольный-предовольный Алексей Михайлович погладил жену по голове. – Охота бы не сорвалась.
– Как мы ехали нынче! – вспомянула Мария Ильинична.
– Да как же мы ехали? – забеспокоился Алексей Михайлович. – По чину ехали.
– На удивление всем ехали! Шведский посол, в щелочку я видела, и тот выбегал глядеть.
– Да уж какая у нас езда… – сказал государь и сам не понял: осудил, что ли?
– Аннушка, сестрица, уж больно радовалась. А на карету свою наглядеться не может.
– Вот и хорошо, что радуется. Лишь бы не завидовала.
* * *
Пустили соколов Беляя да Промышляя – двух дикомытов[3], пойманных уже после того, как успели перелинять на воле, птенцов высидеть.
Хорошо летели. Гораздо высоко.
– Не пора еще, рано на охоту выехали! – забеспокоился Хомяков. – Не слазят на уток.
– Давай холмогорских попробуем пустить, северных! – загорелся Алексей Михайлович.
– Разве что молодиков? Лихача да Бумара.
– Пускай!
Пустили.
Оба залетели безмерно высоко, и Бумар на охоту не пошел, а Лихач кинулся с неба на озерцо и напал сразу на два гнезда шилохвостей. Утки брызнули по озеру, хлопоча крыльями в беспокойстве, а Лихач ушел в небо, кинулся на гнездо чирков, согнал птиц с гнезда и снова ушел в небо, выбрал жертву, и погнал шилохвоста по озеру, и ударил по голове. Утка закрутилась, кувыркнулась и ушла под воду.
– Худо заразил! – крикнул государь. – Стрелять ее надо.
Утка вынырнула, подплыла к берегу, и все увидали, что у нее не только голова побита, но и живот распорот – кишки вон. Шилохвост выбрался на берег, и тут небо для него закрылось. Это Лихач сел на добычу.
– Скачет! Скачет! Братец скачет! – кричала царевна Татьяна Михайловна, хлопая в ладоши.
Алексей Михайлович подскакал, соскочил с лошади.
– Вот, государыни! Первая добыча! – И передал Марии Ильиничне шилохвоста. – Лихач добыл, молодик холмогорский.
– С почином тебя, государь! – Царица поцеловала мужа троекратно, и сестры облобызались с ним, и мать Марии Ильиничны. Шагнула было и Анна Ильинична, да вспыхнула: положено ли ей? Алексей Михайлович сам подошел, поцеловал в губы, и губки те дрогнули обидчиво, и глаза как бы пеленой подернулись. Надо же ведь! Увидала в тот миг, как царь ее целовал, своего суженого. Тоже ехал на женский холм, ехал, сидя тяжело, боком, словно снизу его то ли кололо, то ли припекало.
– Борис Иванович! – полетел воспитателю навстречу Алексей Михайлович. – Как Лихач шилохвоста заразил! Любо-дорого! Так заразил, что кишки вон!
Морозов понимающе кивал, но было видно, что другим его мысли заняты.
– Великий государь, гонец от Никиты Ивановича Одоевского. Казачий запорожский полковник Хмель с чернью и татарами на украйны идет.
– Эти гонцы всегда не вовремя! Когда я в радости, пусть на другой день являются.
– Великий государь, в Москву меня отпусти! Нужно объявить службу всей земле… Не то страшно, что татары идут, – не впервой! Страшно, что полковник чернь увлек. Наши-то холопы как кинулись к тебе на Вербное с челобитьем! Пока весть о Хмеле до народа не дошла, нужно казнить челобитчиков. Чтоб другие знали свое место.
– Делай как знаешь, Борис Иванович, а я потешусь! Сначала-то пустили дикомытов, а они на уток не слазят. Петр Семенович испугался: рано, мол, с охотой затеялись. А молодиков пустили – другое дело.
– Ни пуха тебе ни пера, государь!
– К черту! – засмеялся Алексей Михайлович и ускакал в поле.
Казнь холопов
Базары в Москве бывали по средам и пятницам. Зимой торговцы устраивались у Кремля, на льду Москвы-реки. Летом – у Василия Блаженного.
Москва жила по-прежнему.
Неделю назад, 22 апреля, царь объявил «службу всей земле». Одним дворянам надлежало ехать в Яблонов, Белгород, Ново-Царёв. Другим без мешканья – в столицу.
Указ города не переполошил. О татарском набеге и не судачили почти: то ли будет, то ли нет, а коли будет, остановят, не допустят до Москвы. Судачили о Петре Тихоновиче Траханиотове. Он 23 апреля справил новоселье. Такие палаты отгрохал – боярам иным на завидки.
Челобитные дождем сыпались. Траханиотов забирал половину жалованья у подьячих своего Пушкарского приказа, не платил пушкарям. Плещеев грабил купцов, забирая меха и все, что стоило дорого.
На пиру в палатах Траханиотова Анна Ильинична была. На женской половине. Жена Петра Тихоновича – сестра Бориса Ивановича. Траханиотовы стали родней Милославских.
На пирах еда и питье Анну не радовали. Ее сажают рядом с хозяйкой – сестра царицы, жена правителя. Слово скажешь – ловят. Улыбнешься – смотрят, кому эта улыбка. Кто-то уже в обиде, не поглядела, не приласкала вопросом о здоровье.
Но вот будни. Борис Иванович при делах. Нынче у него с капитаном Иноземного приказа разговоры. Капитан Вынброк прибыл из Англии, бежал от Кромвеля, от тирана. О Кромвеле Борис Иванович хотел знать, каков он и что от него ждать.
Дом Бориса Ивановича – диво дивное, но старый ревнивец заставляет служанок смотреть за каждым шагом своей молодой жены. С холопами наедине чтоб ни на минуту без пригляда не оставалась.
Анна Ильинична решила Федосье Соковниной поплакаться.
Выехала через Спасские ворота, на Красной площади толпа, не проехать и уже не развернешься.
– Что стряслось? – спросила Анна Ильинична своего начальника стражи.
– Холопы Москвы подали царю челобитную: просят дать им волю.
– А ведь он тоже холоп! – ахнула про себя Анна.
Толпа гудела, как развороченный медведем улей.
Подьячие на все четыре стороны читали в толпу царский указ: семьдесят холопов-челобитчиков были помилованы, смертную казнь государь заменял им ссылкой в Сибирь. Но шестерых заводчиков поставили на Лобное место.
Место казни было оцеплено драгунами.
Казнили холопов поодиночке. Покатилась первая голова, вторая…
– За что?! – крикнули в толпе.
– Христопродавцы!
– Царя! Пусть царь выйдет!
В мертвое пространство между Лобным местом и толпой выскочил на коне Плещеев, погрозил плетью.
– Погоди, Плещей! И твоя голова так-то вот попрыгает! – звонко крикнули из толпы.
– Гони! Бей! – приказал Плещеев, и его люди принялись буравить людское море.
Толпа шатнулась, наперла, цепочка стрельцов лопнула.
– Плетьми! – крикнул Плещеев.
Толпу погнали.
– Что вы стоите? Хватайте зачинщиков! – орал Плещеев.
– У меня такого приказа нет! – ответил драгунский полковник, и его драгуны с места не тронулись.
Анна Ильинична сидела в каретке, забившись в уголок. Наконец толпу разогнали.
Поехали.
– Ты что такая бледная? – перепугалась Федосья, глядя на Анну Ильиничну.
– Как снег станешь! – Супруга всесильного боярина всплакнула наконец. – До смерти напугали!
Рассказала о казни челобитчиков, о бунтующей толпе, о Плещееве. А потом обняла, расцеловала Дуню.
– Прости меня, голубок! Мне с Федосьей посекретничать надо.
Остались с глазу на глаз, и Анна расплакалась без удержу.
– Несчастнее меня в Москве нет никого! Погляди на молодуху, погляди, глаз не пряча. Бедра любого молодца на грех наведут. Талия-то какая! Грудь невелика, да тоже на загляденье. Очи, губы, ланиты! Федосья, разве я нехороша?
– Хороша, – сказала Федосья, смущенная странным разговором.
– Скажи! Разве не моложе я сестры моей, но царю ее красота легла на душу. И слава богу! Мне большой боярин достался. Как он скажет, так и будет на Русской земле. А я на холопов глазами стреляю. Бабу во мне разбудили, и голодна я теперь любовью, как лютый волк на Святки! – Повисла на Федосье. – Бога ради, не выходи замуж за старого.
Поиграла бусами, покрутила руками в перстнях.
– Вон какие огни камешки пускают. Но сниму и останусь ни с чем, золото само по себе, а вот любовь – это жизнь. И ничья-нибудь – твоя.
Утешая Анну, Федосья перебирала ей волосы, и Анна вдруг заснула. Коротко, но сладко.
Потом ходили в девичью, смотрели вышивки.
Пообедали.
И вдруг приехал Борис Иванович.
Федосье показалось: ближний боярин обрадовался, что Анна Ильинична у Соковниных.
Уезжать не торопился. Заговорил с Федосьей, увидевши на окне польскую книгу.
– Кто это у вас читает?
– Я читаю, – сказала Федосья. – Это жарты польские или факеции. Смешные рассказы. Тут о Диогене, о Сократе, об Аристиппе – философе царя Александра.
Борис Иванович удивился.
– Ты знаешь философов?
– Знаю, что они были, – ответила Федосья.
– Ну и что пишут о Диогене?
– Здесь только смешное. Спросили Диогена, в кое время подобает обедать и вечеряти? Диоген ответил: «Богатый ест, когда захочет, убогий, когда имеет еду».
– Мудро! – улыбнулся Борис Иванович. – А это, я вижу, рукописная книга.
– Из «Римских деяний» списывала.
– Ну а скажи мне, кто из великих царей тебе более всего поразителен.
– Александр Македонский, – сказала Федосья.
– Ты даже не задумалась. Чем же он привлек тебя? – Глаза у Бориса Ивановича стали злые. – Тем, что он был молод?
– Нет, не потому, что он был молод, – сказала Федосья. – То, что он был в Египте, в Персии, в Индии. Где был, там стало его царство.
– Умер, и Греция стала маленькой Грецией.
– Вина молодости, – изумила Федосья Бориса Ивановича.
– Это почему же?
– Страны, где был Александр, видели в нем завоевателя. Если бы Господь дал ему долгую жизнь, то все народы познали бы добрую волю полководца. Увидели бы выгоду большого царства перед малым. Малое – лакомый кусок для сильного.
Борис Иванович даже руками всплеснул.
– Как жалко, что уезжать пора! На вечерню скоро.
Прощаясь, Анна шепнула Федосье:
– Он умный, а мне не ум надобен. Я хочу ребенка.
Битая к празднику
17 мая 1648 года Алексей Михайлович и царица Мария Ильинична отправились в Троице-Сергиеву лавру на богомолье по случаю Троицы, а также испросить благополучия чаду во чреве, ибо царица была тяжела.
Перед отъездом оружейничий Григорий Гаврилович Пушкин показывал царю чеканные оклады на образ Алексея – человека божьего и на образ Марии Египетской. Государь заказал эти оклады в тот же день, как узнал, что царица понесла.
Москва готовилась к Троице. Люди наряжали дома зелеными ветками.
Федосья и Дуня в комнатах сами устанавливали березки, посыпали полы травой, с чабрецом, с веточками смородины, со стеблями мяты, душицы.
Дуня прилаживала березки по бокам голанки в зеленых изразцах.
Получалось красиво.
Федосья на сестру засмотрелась.
– А ты уже не Дуня. Ты у нас Евдокия.
Дуня смотрела на Федосью, морща лоб – не поняла сестру.
– У тебя в руках березки-девочки, но сама ты уже белая березонька.
– Это ты березонька! – Дуня любила сестру. – Тебе уже шестнадцать.
Федосья засмеялась.
– Нашла чему позавидовать. Тебе до шестнадцати целых три года. Столько чудес насмотришься!
– Это ты чудес насмотришься! – не согласилась Дуня. – Тебя к царице раньше возьмут.
Федосья вздохнула.
– Я другие чудеса люблю. Помнишь, в Переславль ездили? Какие перекаты! Не земля, а море. Все волны, волны. А собаку… В Переславле я ночью во двор выходила. Звезда упала. Летела, искрами сыпала.
– А меня не позвала!
– Так это же звезда. Я желанье не успела загадать! – Подняла руку. – Кто-то приехал.
И быстрые шаги: Анна Ильинична. С порога тянула руки к Федосье, плакала взахлеб.
Сели на лавку под окном.
– Дуня, воды! – послала сестрицу Федосья.
Анна воду пила, но плакала еще горше.
– Он меня ремнем отстегал!
– Да как же так? – растерялась Федосья: отстегать ремнем боярыню, сестру царицы мог разве что муж. А муж-то Борис Иванович.
– Еще чего принести? – спросила Дуня.
– Вина хочу! – сказала вдруг Анна Ильинична.
Дуня пошла к матери приготовить угощенье. Понимала: Анне Ильиничне надо душу излить.
– Он меня ремнем отстегал! – снова сказала боярыня, и глаза у нее стали сухие.
Спросить, что стряслось, Федосья не могла, а гостье, видимо, очень хотелось услышать вопрос: за что муж учил? Федосья гладила Анну по височку.
– Складная у тебя рука! – Анна повернулась, смотрела в глаза Федосье. – У меня полюбовник. Я все изведала!
Анна глаз не отводила.
– Напугала?..
– Не знаю. – Федосья опустила веки.
– Полюбовника моего Борис Иванович в леса послал, поташные ямы устраивать. Может, кто и спихнет в огонь… Но со мной ничего уже не поделаешь. Я бабьего счастья сполна вкусила! – Рассмеялась весело, легко. – Я опять заведу. Десятерых заведу!
Федосья потянулась к иконам, Анна тоже смотрела на Богородицу, на Христа.
– Не меня надо наказывать. На мне грех вот такусенький, – показала щепоть. – А тот, кто молодую, будучи стариком, женой назвал, согрешил перед Богом непростительно. Меня Господь пожалеет, за меня Богородица заступится, а ему будет худо… Мои слезки отольются!
Пришла Анисья Никитична, слуги накрыли стол, поставили осетра. Вино нашлось фряжское.
Анна Ильинична пила за здоровье царя, царицы, Прокопия Федоровича, Анисьи Никитичны, Федосьи, Дуни и свое.
Анисья Никитична подняла было чару заздравную за Бориса Ивановича, но Анна Ильинична показала шиш.
– За кучера выпьем, за лошадей. За каждую лошадку, а у меня их восемь.
Царя и царицу возили десять лошадей, Борис Иванович равнять себя с государем не смел, брал породой. Его лошади все заморские, каждая – чудо.
После застолья Анну Ильиничну положили отдохнуть, проспаться. А домой она поехала с Федосьей и Дуней, чтоб Борису Ивановичу не пришло на ум злое.
Но Борису Ивановичу о своих горестях пришлось забыть.