Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич 2 стр.


– «А нам, казакам, в ту же нощь, с вечера в виде се всем виделось: по валу басурманскому, где их наряд стоял, ходили тут два мужа леты древны. На одном – одежда иерейская, а на другом – власяница мохнатая. А указывают нам на полки басурманские, а говорят нам: “Побежали, казаки, паши турецкие и крымский царь из табор. И пришла на них победа Христа, Сына Божия, с небес от силы Божия”».

Люди плакали потихоньку. И Дуня плакала, а Федосья ее за плечи держала, чтоб сердечко было в сестриной груди крепкое.

У есаула тоже голос взрыдывал, но глядел казак сурово, слез не ронял.

– «…Побито у них мурз и татар, янычар их, девяносто шесть тысящ, окроме мужика черного и охочих янычар. А нас всех казаков в осаде село в Азове только 7367 человек. А которые осталися мы, холопи государевы, и от осады той, то все переранены, нет у нас человека целова ни единого, кой бы не пролил крови своея, в Азове сидячи, за имя Божие и за веру христианскую…»

Тут двери в церковь вдруг распахнулись и вошли царские приставы. Велели есаулу идти с ними.

Люди московские, однако ж, все встали и загородили есаула. Священник сказал:

– Не трогайте казака. В его писаниях правда об Азове. Сами послушайте, а есаул пусть повесть дочитает.

И приставы смирились, сели на лавки.

Дочитал-таки свою книгу есаул Федор.

– «А буде государь нас, холопей своих дальних, не пожалует, не велит у нас принять с рук наших Азова-города, заплакав, нам ево покинути! Поднимем мы, грешные, икону Предтечеву да и пойдем с ним, святом, где нам он велит. Атамана своего пострижем у ево образа, тот у нас над нами будет игуменом. А есаула пострижем, тот у нас над нами будет строителем[1]. А мы, бедные, хотя дряхлые все, а не отступим от ево Предтечева образа, помрем все тут до единова. Будет во веки славна лавра Предтечева».

Закончилась повесть. Замолчал есаул, московские люди тоже молчали. Спросил кто-то:

– Какая же тебе награда за повесть твою, Федор-есаул?

– Есть награда, – ответил казак. – С 21 февраля по указу велено поденного корма мне, есаулу, не давать.

Помолились все и пошли из церкви. Есаул с приставами. Больше казак повести своей не читал ни в церквях московских, ни на площади у храма Василия Блаженного. Потом слух был: великий государь указал есаулу Федору идти в Сибирь.

Посол-то султана турецкого Мустафа Челебей доехал до Москвы. Москва посла не томила, сказала туркам: «Возьмите Азов, казаки своровали город. У великого государя на службе казаков-своевольников нет и не было».

Полгода небось прошло. Сказывали странники: «Трое суток стоял турецкий флот перед руинами Азова-крепости. На четвертый день войска высадились на берег, построились, пошли на приступ. А город травой зарос, кузнечики звенят».

Богородицкая трава

О казаках Москва повздыхала, но скоро явилась новая забота. Завлекательная.

Царевне Ирине Михайловне ловкий сват из немцев Петр Марселис нашел жениха в Датском королевстве. Вольдемар Христианусович мало того, что принц датский, он еще граф Шлезвиг-Голштинский. А это уже немецкая земля. Быть в родстве с немецкими королями, с датскими для русской царевны пристойно и пригоже.

Сначала для постоя принца царь указал дом думного дьяка Грамотина. Со двора навоз вывезли, щепу подсобрали. Но, подумавши, царь Михаил Федорович повелел обновить запустелый кремлевский двор царя Бориса.

Соковнину и его Приказу каменных дел великая честь государю порадеть, но хоромы пришлось строить деревянные, в три яруса, с переходами в царский дворец. И особо мыленку, чтоб иноземных бань превосходнее.

Прокопий Федорович ежедневно был при деле, а семейство его на лето переехало в имение.

Дорога не ахти какая дальняя, но жара, пыль. Федосью и Дуню разморило, в имении, однако, хозяев ждали. Полы были вымыты ключевой водой. От полов речкой пахнет. Дорожа прохладой, постелено тоже на полу. Нянюшки Федосью и Дуню раздели. Отдыхайте нам на радость.

Девицы легли. Простыни ласковые, в доме запах такой хороший, будто все грехи унесло, и с тела и те, что душу тяжелят. Смежи глаза – тотчас и полетишь.

– Это сон-трава? – спросила Дуня о запахе.

Ответила нянька:

– Богородицкая. Ее зовут еще неувяда, живучка, чабрец.

– А почему богородицкая?

– Должно быть, растет в следочках Богородицы.

В дороге дремлется, но девочки сон перебороли. Леса, поля, речки… Хорошо глядеть на зеленую землю. А в горнице, да на полу прохладном, да вдыхая траву неувяду, заснули сладко и пробудились, проспавши день и ночь, на заре.

Федосья села, а сестричка смотрит, улыбается.

– Дуня! – шепнула старшая. – Пошли на луг, богородицкую траву поищем.

– Пошли! – просияла глазками Дуня. – А как мы ее найдем?

– Чудачка! – Федосья закрыла глаза и потянула ноздрями воздух.

– А-а-а! – обрадовалась Дуня и тоже головку откинула, зажмурилась.

На лугу-то она все-таки глазкам доверилась: искала следочки Божией Матери.

– Иди ко мне! – позвала старшая сестрица. – Вот она. По земле стелется.

Стали собирать травку.

А Дуня и спроси:

– Зачем нам много-то?

– По избам разнесем! Чтоб никто не болел. Чтоб от всех изб шел святой дух.

Целое лукошко набрали. Земляничку видели, но не трогали. Святой травою всю деревню одарить – слаще сладкого.

Отдыхали в березках, на моховитых пеньках. Дуня вдруг встрепенулась.

– Травка-то, говорили, в следочках растет! Давай подсмотрим Богородицу.

Федосья испугалась.

– Зачем ты говоришь так? За людьми грех подглядывать, а тут Матерь Христа!

У Дуни слезы покатились из глаз.

– Я же хотела… Я хотела увидеть Богородицу! Благодатную!

– Не кручинься! Мы не очень плохие. Помнишь, как вишенка зацвела?

Это было их чудо. В прошлом году весной холода стояли. Трава зеленела, а в садах ничего не цвело. Федосья придумала подышать на вишенку под окном у них. Они вышли на улицу, погрели ладошками веточки, подышали на вишенку. А из церкви, с вечерни, возвращались, поглядели, а вишенка вся в цвету.

– Ты чудо в сердце храни! – сказала старшая сестрица младшей.

– Я храню.

Федосья улыбнулась.

– Дуня! Давай о самом хорошем не словами говорить… А вот посмотрим друг другу в глаза и порадуемся.

– Давай! – согласилась Дуня. И тотчас посмотрела в глаза сестрице.

– Ты о батюшке и о матушке? – спросила Федосья.

– Правда! – просияла Дуня. – Они у нас самые добрые.

Доброе дело

Поднялись девицы-красавицы с воробьями. Воробьи в густом кусту закричали разом, приветствуя первую толику света, Федосья тотчас и поднялась. Дуня спала щечкой на ладошке. Посапывает, вздыхает.

А не разбудить нельзя: обидится.

Взяли они приготовленную с вечера траву, вышли во двор – звезда. Светлая, тихая. Небо еще сумеречное, а звезды уже погасли. Кроме этой, любимой.

Пошли, и звезда пошла. То ли хранила, то ли радовалась доброму делу.

Положили девочки по травяному пучку на порог избы. Прочитали «Отче наш» – и к другой избе. К третьей, к четвертой. И тут Федосью осенило:

– На все избы по два пучка класть – не хватит. И по одному не хватит.

Целый вечер собранную траву в пучки вязали. Выходит, напрасно.

– А я вот что подумала! – призналась Федосья. – Не дай господи, кто подумает, – на травке-де наговор? В печку бросят, в огонь.

Стали посыпать пороги. На крыльцо не поднимались: ступеньки заскрипят, хозяев разбудят. Небо-то совсем уж светлое. А звездочка горит, не гаснет.

Один ряд домов обошли.

Крайний дом большой, богатый. Травкой порог посыпали, головки подняли, а на них смотрит женщина с коромыслом. На коромысле два ведра молока. Коров доила.

– Доброе утро, госпожи! – Ведра на землю поставила, поклонилась. – Чабрецом пахнет. От болезней крестьян своих уберегаете?

Сестрички молчок, тайное стало явным.

– Вы, госпожи, народу угодные, – сказала женщина. – Травку вашу еще и богородицкой зовут. Божия помощь нынешним летом зело как надобна.

Показала руками на землю.

– Видите?

– Что? – спросила Федосья.

– Беду.

– Беду?! – изумились сестрицы в один голос.

– Кара Божия! Видите паутину?

Не увидели, но земля была в трещинках.

– Засуха, – сказала женщина, вздыхая. – Май был холодный, дождливый, но последний дождь шел на Иоанна Богослова. А после ни единой капли с неба.

– В лугах зелено, – сказала Федосья.

– Роса, слава богу, выпадала. Но рожь без дождя квелая. – Посмотрела на девиц с улыбкой. – Госпожи, молочка парного не желаете?

Дуня испугалась, а Федосья подошла к ведру, опустилась на колени, отпила молочка. Дуня за сестрицей.

– А ты, госпожа, из другого ведра отпей! – попросила хозяйка. – На счастье нашей семье.

Сестрицы поблагодарили за парное молочко, взялись за руки, чтоб убежать, но Федосья медлила: ей хотелось попросить хозяйку дома о важном, а та сама сказала:

– Не беспокойтесь, госпожи! Ваш добрый секрет останется секретом.

Горести доброго дела

Солнце большое, да каравай мал. Не то что ржи, соломы не уродилось. Голод крестьян в мир гонит, но где он хлебный мир, когда вся Русская земля в немочи. Пахари да сеятели тянут руки, как нищие.

Прокопий Федорович и Анисья Никитична пожаловали своим крестьянам по два мешка ржи да по две меры круп – зиму пережить. Соковнины владели селом, тремя деревнями, лесом, лугом, болотом. В соседях у судьи Каменного приказа служилые люди. Деревеньки – у кого пять изб, у кого десять, а у старика полковника пустошь да изба. Половина избы – дворянская, другая половина – его крестьян. А крестьян этих – старик со старухой, и сын у них, вдовый мужик. Вот и вся собственность.

Долго томилась Федосья, а все же набралась храбрости. Пала батюшке и матушке в ноги, просила позволения раздать крестьянам малых деревенек хлебушек.

Прокопий Федорович нахмурился.

– Разве ты, доченька, не знаешь: мы с матерью твоей, с Анисьей Никитичной, хлеб и крупы пожаловали нашим крестьянам. Два амбара стоят пустые. А последний амбар – семье, дворне. Господь милостив, но засуха может повториться. Хоть какой, а запас нужно иметь.

– Батюшка! Матушка! Я прошу позволения на свои деньги и на свои перстеньки купить хлеб. У меня шуба кунья, а мне и в лисьей тепло.

Дуня тоже сняла ожерелье с платья, в камешках.

– И мое возьми!

Раздавать хлеб голодным – дело непростое. Анисья Никитична поехала с дочерьми в закрытой кибитке, на запятки взяла двух холопов, еще один сидел с кучером. В кибитке везли ружье.

Чтобы пыль не глотать, обогнали возы. Возов два. В первом четыре куля белой пшеничной муки да пять мешков ржи. Во втором пять кулей пшена, три мешка гречи, мешок ячменя.

Вот и деревенька. Семь изб. Давали по три меры на избу. В мешке пять пудов. В мере меньше пуда. Первый воз полегчал на четыре с половиной мешка. Избам, где много детей, была прибавка.

Через версту еще деревня. Четыре избы. Со второй подводы сгрузили куль пшена да мешок гречи. Как раз вышло: в куле семь пудов с половиной.

В третьей деревне избы стояли в два ряда. Всего двенадцать. Подарили по две меры на семью. Еще три куля долой и полмешка в придачу.

Через полторы версты наехали на одинокую избу дворянина. У дворянина жена, пятеро детей и ни единого работника. Земли тридцать десятин, да на жаре поля окаменели.

Неловко дворянину меры мерить. Дали куль пшеничной муки, мешок гречи.

Весело затарахтели возы колесами. Переехали высохшую речку. Вода осталась в омутах. Странно было смотреть на мельницу. Плотина есть, а воды нет. А в деревне семнадцать изб.

– Давать будем по одному пуду, – решила Анисья Никитична.

Ушло два куля белой муки. Половина мешка ячменя.

В первой подводе остался куль с пшеничной мукой да треть мешка ржи. Во второй – куль пшена, мешок гречи, полмешка крупы ячменной.

А впереди село. Церковь на горе.

– Помолимся, – сказала дочерям Анисья Никитична.

Возле церкви дом священника. Детишек две дюжины. Смотрят и молчат.

– Они голодные, – шепнула Анисья Никитична Федосье. – Слава богу, не все роздали.

Куль белой муки, куль пшена, мешок гречи – большому семейству.

– Как с неба манна! – воскликнул счастливый батюшка. – Теперь переживем немочь земли. Я и с нищими поделюсь.

– Своих корми! – сурово сказала Анисья Никитична. – Ишь сколько матушка тебе принесла.

– Плодовита горлица моя! – просиял батюшка.

Отслужил молебен. Поехали дарители домой короткой дорогой.

А весть о щедротах Соковниных уж облетела округу.

Вдоль дороги мужики, бабы с детишками. Все на коленях, поклоны бьют.

– Ржи маленько осталось да ячменю полмешка. Пусть сами делят.

Мешки возчики сняли. И давай настегивать лошадей.

А через четыре версты – опять народ, на дороге дети.

– Что будем делать? – спросила Анисья Никитична кучера.

– У меня для лошадей овес. Полмешка.

– Сыпь им в руки, а проедем – гони.

– Подставляй у кого что есть! – закричали холопы.

Промчались остаток дороги, в пыль кутаясь. Пыль глаза застилала.

Во двор вкатили – и все без сил. Поглядела Анисья на дочерей, а Дуня дрожит как осиновый лист, но Федосья спокойна. Поцеловала сестричку в глазки.

– У нас на всех хлеба нет. Но ты вспомни, скольких мы накормили. Батюшкиных детишек вспомни!

– Конна-конна-па-па-тенькие! – выговорила длинное слово Дуня, а слезы так и текут по личику.

Анисья Никитична вздохнула, крестясь.

– Вот как дела-то добрые делать. Втайне надобно! Не то себе дороже.

Заморский принц

Московская зима для сказок – и для праздников, а в 1644 году праздник получился долгий.

21 января Москва встретила датского королевича Вольдемара Христианусовича. Весь народ вышел почтить и повеличать желанного заморского жениха. Царь Михаил Федорович был с боярами, с окольничими, с думными дьяками. Патриарх Иосиф с митрополитами, с игуменами московских и окрестных монастырей. И все это ради царевны Ирины Михайловны, невесты. Нашей. Московской!

25 января царь Михаил Федорович пришел к датскому принцу как раз переходами, по-родственному. Обнимал, называл сыном.

Через три дня жениха и его свиту пригласили в Грановитую палату к столу великого государя. Ели, пили, радовались друг другу, а Михаил Федорович дарил жениху серебряные кубки, а иные весом были в девятнадцать фунтов. По полпуда!

Прокопий Федорович рассказывал о царских пирах Анисье Никитичне, Анисья Никитична дочерям.

Федосья и Дуня радовались за царевну Ирину Михайловну. Много чего было удивительного. Датский принц отдарился щедро. Поднес царевичу Алексею запону в алмазах. Прокопий Федорович рассказывал: запону оценили мастера Золотой палаты в 6722 рубля! В гнездах запоны поместилось пятьдесят четыре алмаза больших и малых да еще вислых тридцать два.

Все ждали обручения, дело было за принцем, за его согласием креститься в православие. И на тебе! Датчанин вдруг заупрямился, и Москва обмерла.

На мученика Власия февраля в одиннадцатый день к Соковниным приехала в гости Катерина Федоровна Милославская с дочерьми Марией и Аннушкой. Мария-то уж сама в невестах – двадцать лет, а смугляночка-сестрица – совсем еще подросточек, не намного старше двенадцатилетней Федосьи.

Милославские для Москвы люди малоприметные, с Катериной Федоровной Анисья Никитична в родстве, но сами-то Соковнины – служилые людишки. Чин окольничего Прокопию Федоровичу даже во сне присниться не может. Породы нет.

У Милославских была опора, но вся вышла. Бывший печатник, думный дьяк Иван Тарасович Грамотин отошел ко Господу шесть лет тому назад.

Слава Грамотина была велика, а жизнь его – черный омут. Не свой природный царь, но Лжедмитрий возвел его в думные дьяки Посольского приказа. Лжедмитрий величал служивших ему за ум, за книжность, за дерзкое сердце. Царя Василия Ивановича Шуйского Грамотин предал, ушел к Тушинскому вору. Не надолго! Польский король Сигизмунд почтил Ивана Тарасовича своим королевским доверием и отдал ему в управление Посольский приказ, наградил чином печатника. Съездил Грамотин в Польшу ради скорейшего воцарения королевича Владислава. С королем Сигизмундом ходил в поход на Москву. Король посылал его в Троице-Сергиев монастырь уговаривать монахов сложить оружие перед польским воеводою Сапегой. Потом была жизнь в польском плену, где печатник сдружился с патриархом Филаретом. Воротился вместе с ним в Москву, сохранил звание печатника и до 1626 года управлял Посольским приказом. Свалил Грамотина сам Филарет, отправил интригана в Алатырь, в ссылку, но в 1634 году патриарх преставился, и царь Михаил вернул опального в Москву, держал при себе советчиком.

Назад Дальше