Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич 4 стр.


В иноземном путешествии лишних денег не бывает. Свои тоже надо иметь. Восточные ткани в Москве ценятся очень высоко, да и каменья драгоценные и жемчуг в Царьграде много дешевле, нежели в Москве. Речь не о выгоде, Марии Ильиничне приданое готовить самая пора.

Разговоры денежные у матерей долгие, а в молодых головах уже кутерьма весенняя.

Молодым дома скучно. Благовещенье – самый большой праздник у Бога, на Благовещенье грешников в аду не мучают. А тут еще дымком потянуло, сладким, хлебным.

– Дворовые люди зимние постели жгут! – улыбнулась Анисья Никитична.

– Матушка! Мы хотим пойти птичек на волю отпускать! – попросилась Федосья.

– Птички, которые волю получат, за весной слетают, приведут ее поскорее! – сказала радостная Дуня.

Аннушка Милославская тоже запросилась на птичий базар. Девиц отпустили.

Федосья, Анна, Дуня с дворовыми людьми пошли птиц на волю отпускать. Мария осталась за столом.

Возле храма, где шумел, кипел птичий рынок, встретили батюшку Дормидонта с матушкой Анфисой, с их чадами. Чада прямо-таки горох – шестнадцать душ. Старшей поповне было как раз шестнадцать, старшим поповичам тринадцать и двенадцать. Тройне девочек по девяти лет, двойне мальчиков – по семи, второй двойне, опять же мальчиков, – по шести, еще одной тройне – две девочки и братец – по пяти. А дальше мальчик-трехлеточка, младшей девочке – полтора года и последыш на руках матери, младенец.

Федосья считала денежки, чтоб купить птичек на всех: на батюшкину ребятню, Анне, Дуне, себе, но тут пошло в народе сильное движение, и к храму вышел наследник Алексей с сокольниками, а у сокольников клетки с птицами.

Увидавши кучу детишек-поповичей, царевич обрадовался, подошел, принялся раздавать птиц. И дворяночек наградил. Дуня получила кобчика, Анна – чижа.

– А нам осталось по зяблику! – сказал царевич, подавая птицу с атласными перышками Федосье. И обрадовался: – Я ведь тебя знаю!

А в глазах вопрос: не мог вспомнить, где виделись. Да как засмеется!

– Спас Нерукотворный?

– Чудотворный Спас! – просияла глазами Федосья.

Царевич подошел к отцу Дормидонту.

– Ради праздничка, батюшка, благослови!

– С Богом и к Богу! – Попу Дормидонту дали белого голубя, и у матушки был такой же белый.

Батюшка поднял руки, отпуская птицу. И тотчас в небо взлетела, радуя народ, счастливая стая вольных.

Кто-то в толпе сказал, вздохнувши:

– Вот бы этак крепостных мужиков отпускали!

Царевич глянул на толпу, но промолчал. Принялся дарить поповским детишкам монеты.

Когда ушел, матушка собрала царское подаяние. Трое старших получили по четверти ефимка, все остальные по алтыну. А вот меньшому, что спал у матушки на руках, был даден полный ефимок.

Тут Федосья хватилась кошелька с деньгами.

– Да где же он?

Поискали на земле.

– Ветра в поле ищешь! – сказал батюшка Дормидонт. – В Благовещенье воры заворовывают на счастье всего года.

– Порадоваться, что ли, за них? – спросила Федосья батюшку.

– Греховодники, – махнул рукой батюшка, – но Господь их не казнит. На земле есть место и овце, и волку.

– А ты где царевича видела? – спросила Анна.

– В Андроновском монастыре.

– Маша пожалеет, что не пошла с нами.

– Почему?

– Царевичу скоро шестнадцать. Через год или через два жену будет выбирать из девиц.

Лицо Марии Ильиничны и впрямь затуманилось, когда услышала о наследнике. А Катерина Федоровна даже руками всплеснула.

– Сами от счастья своего отворачиваемся. Господи, прости меня, грешную.

У Дуни в глазках звездочки сияли.

– Мне царевич дал грозную птицу – копчика. Я видела, мой копчик выше всех взлетел.

– А мне государь зяблика дал. У него тоже был зяблик! – простодушно улыбалась Федосья.

– Зяблики-певунчики! – сказала Анисья Никитична. – В лесу-то сладко свистят. Все лето не умолкают.

Украденных денег не пожалела.

– Деньги были птичьи. Вот и упорхнули. Какого-то ловкача порадуют. Ну и ладно!

Тяжкие думы

Он устал, поднимая руку до уровня глаз, дышал, как в гору шел. Пальцы растопырены, толстые, дутые, рука бесформенная.

– Как же я медведя-то на рожон посадил?

Лекари говорят: водянка. Тело немощно оттого, что много сидел.

– Тридцать лет с годом сидел, – сказал Михаил Федорович немцам-докторам, хотя их не было в опочивальне. – В царях я сидел.

Мало кто поймет, что это такое – сидеть в царях тридцать лет с годом. В России!

Жить Михаилу Федоровичу стало уж очень тяжко, но помирать нельзя. Коли в царях, помирать не ко времени. Дочь замуж не в силах выдать.

Услышал шаги, уронил руку.

– Кто?

– Твой раб, государь. Борятко Морозов. Лекарство пора пить.

Борис Иванович был дворецким у Алексея, но Михаилу Федоровичу без Бориса Ивановича совсем лихо. Чуткий человек, все знает, и знает хорошо. На Бориса Ивановича оставить царство не страшно. За Алексея не страшно. Алеша уж очень молод. Когда самого-то на престол посадили, рядом такого, как Борис Иванович, не имелось. Отец был жив, но отца держали в плену, в Польше.

Лекарство принес врач, отпил глоток, дал отведать Борису Ивановичу. Дошла и до царя очередь. Полечился.

Поменяли подушку. Прохладная.

– Борис Иванович, принеси письмо графа! – С этого самого письма государь взялся именовать королевича Вольдемара графом. Он и вправду граф – первого января. Дерзил бесстрашно.

Борис Иванович принес письмо.

– Читай! – повелел великий государь.

Прочитал.

Граф свою злобу в вежливые слова не изволил прятать. Я-де царского рода, а потому тебе, русский царь, не холоп! И слуги мои – мои слуги, они-де тоже тебе не холопы, царь Московский. Но хоть ты царь и называешь себя православным, а поступаешь, как неверные турки и татары. Так знай же! Свою свободу я буду отстаивать силой, хотя бы пришлось голову потерять.

– Будем отвечать-то?

– Сто раз ему все сказано, великий государь.

– Сто раз, – согласился Михаил Федорович. – Я ему в глаза говорил: «Отпустить тебя, граф, невозможно. Твой отец, его величество король Христиан, прислал тебя состоять в нашей царской воле и быть нашим сыном. Но свадьбы совершить нельзя, покуда ты останешься в своей вере». – Царь замолчал, задохнулся. – Помнишь, как он ответил?

– Помню, ваше величество. Резанул, как саблей: «Лучше я окрещусь в собственной крови».

– А мы ему Суздаль подарили…

– И Ярославль, и Ростов. Приданого за государыней-царевной обещано триста тысяч рублей.

Царь смотрел в потолок.

– По порядку будем думать. Лихачева с тайным словом к графу мы посылали…

– Посылали, великий государь. Сказывал, что в Москву мчит гонец польского короля, хочет царевну Ирину сватать.

– Не напугали графа. Мне говорили, очень он смеялся Лихачеву в глаза.

– По молодости, – обронил Борис Иванович. – По молодости. Однако ж…

– По порядку пойдем, – напомнил царь. – Посол польского короля говорил с графом, что веру православную принять ему зело выгодно. Говорил, что я даю в придачу к Суздалю, к Ярославлю, к Ростову – Новгород и Псков? Говорил посол графу, что, коли будет упираться, пошлю войско на помощь Швеции против Дании, а самого его в Сибирь сошлю.

– Великий государь! Великий государь!

Борис Иванович заплакал.

– А я не плачу, – сказал Михаил Федорович. – Жить не хочу. Что теперь-то?..

– На четвертое июля будет спор о вере.

– Спорили, – Царь глаза закрыл. – Пастор Матвей Фильхабер будет свое говорить, нашего не слушая. Ключарь Наседка да князь Дмитрий Далматский наше станут хвалить.

– Наше-то – от Бога! – воскликнул Борис Иванович.

– Если от Бога, значит, спорщики никудышные. Пастор дело говорил: когда царское величество заведет в своем государстве школы и академию, тогда вы узнаете, что значит быть ученым и неученым…

– Принесло их в дверь, вынесет в трубу! – в сердцах вырвалось у Бориса Ивановича.

Сказал и обомлел, но царь молчал. Собрался дворецкий с духом, глянул, а Михаил Федорович спит, все морщины на лице разгладились.

«Что-то он решил окончательное», – подумалось дворецкому.

Весна в сердце

Зеленое, нежное до сладкой слезы разлилось по земле, достигая окоемов. Окоемы-то – сказка синяя, леса нехоженые. Лес и древность – одно слово, а вот зелень лугов, счастливые зеленя полей, пережившие зиму, были уж так молоды – сама весна.

У Федосьи, забредшей в пойму, складные слова с губ слетели:

– Буду я красна, как сестрица-весна!

Засмеялась. Уж очень просто с весной породнилась.

И вдруг сердце сжало, да крепко. Не лапой, не когтями, а будто тьмой. Подняла голову. Тьма и есть. С той стороны, где солнце встает, – черная туча птиц. Воронье. Летят – не каркают, будто затаились, будто нагрянуть собирались нежданно-негаданно.

– Матушка! Родненькая! – в испуге вскрикнула Федосья.

Крестным знамением себя осенила. Вот ведь грех нечаянный. Не Бога вспомнила – начало начал, мать родную. А птицы – сетью.

– Куда же это они? Да сколько же их!

Поглядела на солнце, ресницы не смежая. Как правда на правду. Темно стало в глазах: на солнце, как и на Бога, человеку смотреть нельзя, да и невозможно.

Разум страху, однако, не поддался.

– Вороны – птицы такие же Божии, как соловьи, как зяблики. Весна! За зимой вослед летят. Дело ворон – прибраться за косматой старухой.

Ни с того ни с сего захотелось царевича увидеть. И Господи! Как же это так? Объяснить себе не сподобилась. Чего ради понадобился наследник? Оттого, что зяблики поют? Может, те самые: один царевичев, а другой ее.

Увидела толпу всадников. За рекой. Далеко. С ловчими птицами тешились. Отчего же не Алексей? С соколами охотиться – его страсть.

Удивилась себе. В голове все еще весна, а ведь Петры и Павлы. Проводы весны.

Вспомнила поговорку: «С Петрова дня зарница хлеб зорит».

Захотелось зарниц. Пусть бы и ее, Федосью, озарили. И Дуню. И Марию Милославскую. И Аннушку-смуглянку.

А за рекой скакал всадник. Его сокол убивал в небе большую птицу. Должно быть, гуся, а может, лебедя. С кафтана всадника – а кафтан-то немецкий – сверкали алмазы. Кто, как не царевич?

Федосья отвернулась от охоты. Из травы смотрел на нее синий колокольчик.

– Вызвони мое счастье!

И стояла. Звона ждала.

Присяга

К празднику Верховных апостолов матушка Анисья Никитична, дворовые мастерицы и подросшая для серьезной работы Федосья, ей в мае тринадцать лет исполнилось – вышивали серебром и шелком «плащаницу». Федосья трудилась над крылом Ангела, осенявшего учеников Христа. Ученики, их было трое, полагали во гроб своего равви.

Матушка вышивала лик Богородицы со слезою.

Петры и Павлы убавляют день на час, но солнышко все равно раннее, день нескончаемо долог. Соснуть перед негасимым вечером – дело мудрое. Недаром говорят: «Ляг да усни, встань да будь здоров! Выспишься – помолодеешь!» До сумерек хватало сил мастерицам.

Наработавшись, Федосья вместе с Дуней ходили на пруд лебедей кормить.

Было видно, как на хлеб сбегаются стайки пескариков. Лебеди к еде не торопились. Их было два. Они не плыли, а, приближаясь, словно подрастали. Царственные шеи опускали к воде без суеты, без стремления ухватить кусочек белого, сладкого хлеба поскорее.

– Я смотрю и глазами хлопаю, – призналась Дуня. – Мне чудится: будто лебеди – сон.

– Красиво. – Федосья тихонечко вздохнула. – Вот почему люди жить хотят.

– Почему? – не поняла Дуня.

– Потому что кругом нас мир Божий. Вода как зеркало. Зеркало, но живое. Небу дна нет. Небо тоже живое.

– В небе птицы живут! – сказала Дуня.

– Птицы летают по небу, а живут в глубокой глубине небесной звезды, луна и солнце.

– В высоте! – поправила сестрицу Дуня. – В высокой высоте. А еще выше – Бог…

– Рай, – согласилась Федосья.

Когда много сделано, игла и руки быстрые.

«Плащаницу» у Соковниных завершили на Давида-земляничника.

На праздник «плащаницу» выставили в домашней иконной комнате, чтоб все мастерицы могли поглядеть, как Бог дал им послужить славе Господней.

Федосья стояла с матушкой, с Дуней. «Плащаница» – строгая работа, но красота и в скорби подает надежду. Красота рождается в душе, душа – нетленная, красота – вечная.

– Матушка, ты слышишь? – спросила Федосья.

– Колокол?.. А ведь это Иван Великий… Это не к празднику звон…

Все пошли из дома, а за воротами на улице – народ.

– По ком звонят? Нынче день радости великого государя, день его рождения.

Прикатил из Большого дворца Прокопий Федорович.

– Молитесь! Царь Михаил отошел ко Господу.

Федосья убежала в сад.

Весь день небо синевой несказанной удивляло, а теперь неведомо откуда – дождь. Тихий, моросящий. Не из облака, из наволочи. Серой, гонимой ветром.

Пошла в келью. В келье любимая икона «Достойно есть». Богородица. Милующая.

Холопы затворяли ворота, в руках бердыши, на поясах сабли. Но всего войска – четыре человека.

Молилась Федосья Господу: да примет душу благочестивого царя Михаила. И Богородице: пошли, Благодатная, Москве тишину.

Маленькой девочкой она видела бунт. Бунт – это когда детей бьют дубьем по головам.

Просила Федосья Иисуса Христа наградить Божьей милостью молодого царя. Алексей стоял перед глазами в немецком кафтане, но лицом русский. Румяный, точно такой, каким видела на Благовещенье. Помнила взгляд царевича: не одарил собой, праздником поделился.

Ничего еще не сделал царству, Москве, народу, а уже ответчик. И не за улыбки свои, не за сдвинутые брови – за Россию. За жизнь земную.

У Федосьи пронеслось все это в голове, и она поскорее прочла молитвы, чтоб с Богом быть.

Скорбные колокола ударяли во всех церквях московских.

Вечерело. Москва была сумеречная, опустевшая.

Прокопий Федорович взял обоих сыновей и поспешил в Большой дворец. На присягу царю Алексею Михайловичу. А в Кремле тоже пусто. Защемило под ложечкой старшего Соковнина. Не промахнуться бы!

Но купола соборов, как святые стражи, в шлемах золотых. Россия и царь – единое. Царь таков, какова Россия, а у России лик царя.

Первым присягнул великому государю Никита Иванович Романов, двоюродный дядя. Соковнины присягали в первой сотне, когда в Успенском соборе пустовато было. Но ночь все еще короткая длилась, и люди притекали сначала ручейком, а под утро началось половодье. Вся Москва пришла принять молодого царя себе в цари.

Сиротство царя

Хлопотал Борис Иванович Морозов, как птица над гнездом хлопотал. Господи, как же он всю жизнь завидовал правителям: Борису Ивановичу Черкасскому, Федору Ивановичу Шереметеву. Все Московское царство жило по их слову, по их уму. Были вельможи речистее, были деловитее, умнее гораздо, но кто из русских перечит царю? А прежний царь повторял слово в слово за Черкасским да за Шереметевым.

Свершилось! Алексею свет Михайловичу говорить словами Морозова, только не поспешить бы. Сразу-то на дыбы встанешь – голову отобьют. Чтоб землю из-под ног совсем не упустить, на четырех пока стоять нужно. Ничего, что поза неказиста. Борису Ивановичу пятьдесят шестой год, научили терпеть и ждать. Четверть века часа своего звездного ждал! Так ведь проще было! Ныне, когда вся Москва на поклон спешит, день – за год. Геенна огненная, а не жизнь.

Мимо приказов к нему идут, он слушает, но ничего не решает. Тихоней прикидывается, и все знают, что прикидывается. Он и не скрывает, что прикидывается, но власть пока что у старых слуг, у людей царя Михаила. Может, и не власть уже, но чины все у них.

Федор Иванович Шереметев – судья Стрелецкого приказа: войска у него; он же судья Приказа большой казны – деньги у него, у него Аптекарский приказ, а в приказе ведают царским здоровьем.

Во Владимирском Судном приказе сидит Иван Петрович Шереметев. В приказе творят суд над боярами, окольничими, думными дворянами. В Разбойном приказе опять Шереметев, Василий Петрович.

Казанский дворец и Сибирский приказ у зятя Федора Ивановича, у Никиты Одоевского.

Все в родстве с Романовыми и между собой. Потому и не спешил Борис Иванович Морозов.

Назад Дальше