«Ваше царское величество, не прикажите казнить, прикажите миловать. Из чего, не во гнев будет сказано вашей царской милости, сделаны черевички, что на ногах ваших? Я думаю, ни один швець, ни в одном государстве на свете не сумеет так сделать. Боже Ты мой, что, если бы моя жинка надела такие черевички!»
Императрица, которой понравилось это простодушие, приказала:
«Принесите ему сей же час башмаки самые дорогие, с золотом!»
Кузнец уже хотел было «расспросить хорошенько царицу о всем: правда ли, что цари едят только мед и сало…», но надо было скорее, снова оседлав попавшегося ему черта, везти чудесные черевички любимой девушке.
Историк и публицист Михаил Саяпин заметил, что в этой повести действуют (помимо прочих): «Солоха, ведьма, постоянно принимающая у себя в гостях черта; Пацюк, силой колдовства отправляющий себе галушки прямо в рот. Зрелый Гоголь, как известно, всем уши прожужжал своим христианством. Так вот, со строгой христианской точки зрения все это называется бесовщиной. И что-то не видно, чтобы Гоголь эпохи «Выбранных мест» каялся в написанном в молодости, как Пушкин – в «Гавриилиаде». Почему? Да потому что это «ридна Украйина», где все мило!»
Но далее в повести следует описание такой страстной любви Вакулы и понявшей красоту его характера, силу и верность Оксаны, что, кажется, это искупило в глазах русских читателей все увлечения Гоголя «черной», едва ли не сатанинской мистикой.
Замечу, что образ Вакулы – это до некоторой степени творческий портрет самого Гоголя. «Кузнец был богобоязливый человек и писал часто образа святых, и теперь еще можно найти в Т… церкви его евангелиста Луки. Но торжеством его искусства была одна его картина, намалеванная на церковной стене в правом притворе, в которой изобразил он святого Петра в день Страшного суда, с ключами в руках, изгонявшего из ада злого духа; испуганный черт метался во все стороны, предчувствуя свою погибель, а заключенные прежде грешники били и гоняли его кнутами, поленами и всем, чем ни попало». Счастливо женившись, Вакула разукрасил новую хату: окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были казаки на лошадях с трубками в зубах». Это, видимо, все же не было шедевром живописи. Зато «на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! И дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди матери своей». Вот и Гоголь восхитительно описывал всякую нечисть, неплохо рисовал и бытовые сценки, а светлые образы ему никак не удавались.
Конечно, Грицько Голопупенко и Солопий Черевик, как и другие персонажи «Вечеров», не блещут умом и нравственными добродетелями. Не поражают умом и доблестями и милые, но ничем не примечательные старосветские помещики из «Миргорода». Но ведь это «ридна Украина!». Куда там до них скучным москалям, охочим до пошлых сплетен, особенно бездушным петербуржцам! Конечно, и на Украине есть склочники и сутяги вроде Перерепенко и Довгочхуна, но это «омоскаленные хохлы», втянутые в западню москальской бюрократии. Почему-то никто из исследователей гоголевского творчества не заметил, что именно эта противоположность Малороссии и Великороссии станет его лейтмотивом. И хотя в самих «Вечерах», где выработанная антитеза Петербургу присутствует, но не выступает слишком явно, в сознании Гоголя она с самого начала и до самого конца была доминантой.
Но и самое первое произведение Гоголя – «Вечера», доставившее ему славу, очаровало вовсе не всю русскую читающую публику. Некоторые критики называли первые творения Гоголя «сальными», «грязными» не только из-за их простонародного колорита. А благочестивая часть читательского сообщества была шокирована обилием в «Вечерах» чертей, ведьм, колдунов, русалок, выходцев с того света и прочей бесовщины. Дмитрий Мережковский даже написал работу «Гоголь и черт», в которой доказывал, что, в сущности, тема черта была у Гоголя единственной на протяжении всего его творчества как явление «бессмертной пошлости людской». И действительно, начиная с «Вечеров на хуторе близ Диканьки» перед писателем постоянно стоит проблема проникновения зла в наш мир, причем это зло персонифицированное. Сам Гоголь формулировал свою проблематику так: «Уж с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом». «Как черта выставить дураком» – это, по собственному признанию Гоголя, было главною мыслью всей его жизни и творчества. Смех Гоголя – борьба человека с чертом.
И смех такой, что вызывал страх. Рассказчику небывальщины из «Вечеров» не жаль поделиться своими историями с любопытными девушками, «да загляните-ка, что делается с ними в постели. Ведь я знаю, что каждая дрожит под одеялом, как будто бьет ее лихорадка, и рада бы с головою влезть в тулуп свой». Да и парубок боится, послушав рассказ «про какое-нибудь чудное дело, от которых дрожь проходила по телу и волосы шевелились на голове… Случится, ночью выйдешь за чем-нибудь из хаты, так и думаешь, что на постели твоей уклался спать выходец с того света». Так что же, целью «Вечеров» было нагнать на читателей мистического страха? Чем же тогда восхитилась самая «продвинутая» часть русской читающей публики? А восхищалась не тем, ЧТО написано, а тем, КАК написано. Написано же ТАК, что начнешь читать – и не оторвешься.
Теперь несколько мелких заметок по поводу бесовщины в отдельных повестях «Вечеров» и их продолжения – «Миргорода». Уже в первой же вещи «Вечеров» – в «Сорочинской ярмарке» – едва ли не главным героем оказывается некая «красная свитка», за которой гонится черт с свиною личиною, и эти свиные рыла наводят ужас на персонажей. И уже тут Гоголь рисует одно из главных достоинств казака:
«…что там за парубок!.. А как сивуху важно дует… Черт меня возьми… если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты, не поморщившись».
А следующая быль «Вечеров» – «Вечер накануне Ивана Купала» – вообще картина полного торжества бесовщины: Басаврюк – это воплощение дьявола – губит и несчастного Петра, и красавицу Пидорку, и ее малолетнего брата Ивася. Напрасно ходил священник по селу с святою водою и гонял черта кропилом по всем улицам, ничего он не добился.
Уже название повести «Майская ночь, или утопленница» говорит само за себя, но этого мало, в эпиграфе черт упоминается, и много действует там ведьм и разной прочей нечисти. Ну, естественно, и счастье героя повести казака Левко и его любимой девушки Гали (Ганны) устраивает… утопленница. Эта устроительница судеб «была бледна, как полотно, как блеск месяца; но как чудна, как прекрасна!» Так открывается ряд прекрасных покойниц, с великой любовью описанных Гоголем.
На это обратил внимание, пожалуй, самый ярый критик Гоголя Василий Розанов. (Его я часто цитирую потому, что он четко изложил то, что другие авторы либо избегали затрагивать, либо старались высказать деликатнее.)
«Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о покойниках… Везде покойник у него живет удвоенною жизнью, покойник – нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники… прекрасны, и индивидуально интересны…
Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, – и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких».
В «Пропавшей грамоте» дед рассказчика, посланный гетманом с посланием к царице, попадает в такой переплет, что ему приходится играть с ведьмами в дурни (в подкидного дурачка), и не выбраться бы ему из этого шабаша, если бы не догадался он тайно перекрестить свои карты.
Сначала эти странности произведений Гоголя объяснили влиянием украинского фольклора. В действительности тут проявился «черный» мистицизм Гоголя, характерный для польско-украинской традиции. Этот мистицизм был воспринят им с молоком матери, но оказался чуждым и складу русского ума, и традициям русской классической литературы. Гоголь же еще более усилил его в «Вие», хотя Ю. Н. Арабов в своем учебном пособии «Кинематограф и теория восприятия» (М.: ВГИК, 2003) нашел в этой повести и богословские, и эротические моменты, якобы не замеченные другими исследователями. А в «Страшной мести» Гоголь даже попытался подняться до изображения чуть ли не картины вселенской борьбы добра и зла. Ведь, по свидетельствам многих его современников, Гоголь считал себя не просто писателем. Он понимал свои творения как нечто лежащее вне его, где должны быть раскрыты тайны, ему заповеданные, ибо писатель – это пророк, видящий то, чего не видят другие.
Андрей Белый, восхищавшийся Гоголем, объясняет эти (и некоторые другие) черты его творчества особенностями его личности и происхождением. Вот несколько цитат из его книги «Мастерство Гоголя» (1934):
«Личность Гоголя
Гоголи – мелкопоместные дворяне недавнего происхождения. Дед Гоголя, Афанасий Демьянович, – семинарист, отказавшийся от духовной карьеры ради службы в войсковой канцелярии; он стал войсковым писарем; отец Гоголя «пробовал служить… при Малороссийском почтамте по делам сверх комплекта»; болезненный мечтатель, он писал стихи и устраивал, подобно Манилову, разные «долины спокойствия», был «большим мастером на малые дела»; «мать…Марья Ивановна, была дочь почтового чиновника Косяровского»… Родственник Гоголя, Трощинский, вышел в «министры» из казачков; какой-то протопоп, родственник Гоголей, тягался с Гоголями за доли наследства; была и польская кровь: Гоголь-Яновский.
Гоголь одел незнатность Гоголей в фикцию выдвигаемой родовитости; он с детства был уязвлен тем, что был «ниже» многих из сверстников; «ребенок был… странный… У него течет из ушей, тело… покрыто нарывами… Его отпаивают декоктами»; в Нежинской гимназии его встречает развал; сверстники, Редькин, Базили, Кукольник (будущие – ученый, дипломат, драматург), блещут в кружке для самообразования; Гоголь сперва держался вдали от кружка, как мало успевающий, мало подготовленный и как отталкивающий от себя «золотушными явлениями». «Таинственный карла» – прозвали его школьные товарищи в Нежине. «В старших классах он отдается театру и литературе».
Но страстный защитник гения Сергей Гупало, автор статьи «Высокая болезнь Николая Гоголя», объясняет отрыв будущего писателя от своих сверстников тем, что тот рано вступил на путь христианского самоусовершенствования и потому, как это нередко бывает, казался им несколько чудаковатым.
Никому не дано определять степень, правильность и искренность веры другого человека. Но по поведению Гоголя можно предположить, что как грамоте его учил семинарист, так основы веры были заложены в нем мелкопоместной семейной средой, у которой вера в Бога был неразрывно связана с множеством суеверий. Поэтому он очень хорошо видел разного рода нечистую силу, с одной стороны, и ангелов – с другой, а обычная теплая, спокойная, радостная вера, отличающая настоящих христиан в повседневной жизни, была ему не свойственна.
К этому можно добавить описание некоторых странностей Гоголя у Владимира Набокова (который вообще-то считал: Гоголь – циник, лицемер, льстец, изворотливый лгун – и вместе с тем гениальный писатель):
«Гоголь… не был до конца реален. Школьником он с болезненным упорством ходил не по той стороне улицы, по которой шли все; надевал правый башмак на левую ногу, посреди ночи кричал петухом и расставлял мебель своей комнаты в беспорядке, словно заимствованном из «Алисы в Зазеркалье»…
Гоголь был странен во всем; но странность и есть основная черта гения. Только здоровую посредственность принимает благодарный читатель за мудрого старого друга, так славно излагающего и развивающего собственные, читательские, мысли о жизни. Великая литература всегда на краю иррационального…
У Гоголя иррациональное в самой основе искусства, и как только он пытается ограничить себя литературными правилами, обуздать логикой вдохновенье, самые истоки этого вдохновенья неизбежно мутятся. Когда же, как в «Шинели», он дает волю бредовой сущности своего гения, он становится одним из трех-четырех величайших русских беллетристов…
Любимицей Гоголя была муза абсурда, муза нелепости. Смешное – лишь один завиток нелепости, ибо в абсурдном столько же оттенков, сколько в трагическом: в него-то, на последнем пределе спектра, и переходит гоголевская призматическая нелепица».
Сергей Гупало объясняет негативную оценку личности Гоголя Набоковым тем, что биограф пользовался лишь доступными ему источниками, прежде всего книгою Викентия Вересаева «Гоголь в жизни», явно тенденциозной. Дескать, книга В.Вересаева издана в 1933 году. Разрешила бы советская цензура показать Николая Гоголя как человека глубоко верующего, защищающего крепостное право?! (Естественно, и как сторонника самодержавия. – МЛ.).
Андрей Белый показывает, что Гоголь не знал настоящего русского языка и сотворил некий им самим созданный русский: «Выезды к Трощинскому – окно в свет (со стороны), чтобы пережить грань, отделяющую его от общества; учил его в детстве семинарист; западная литература и позднее – предмет, не изученный Гоголем; позднее ему указывают на Мольера, Гете, Шиллера, Шекспира, романтиков; семинарская вычурность выражений, мещанские словечки и канцелярская высокопарица, – элементы, из которых позднее вылепливает он свой русский язык». (Неправильность русского языка в произведениях Гоголя бьет в глаза, ее отмечал и его друг Михаил Погодин, но добавлял при этом: «Писать ты сам никогда не будешь правильно. Тебе нужен стилист, который бы исправил безделицы, а язык твой и без правильности имеет такие достоинства высшие, которые заменяют ее с лихвою. Греч и Булгарин правильны, да что же толку!».) Действительно, стоит сравнить прозу Пушкина, Лермонтова или Тургенева с прозой Гоголя, чтобы понять, что он – писатель русскоязычный. Да Гоголь и сам признавал уже на склоне лет несопоставимость своих творений с прозой Пушкина (что в немалой степени, видимо, объяснялось и блестящим владением русским языком у Пушкина):
«…Сравнительно с «Капитанской дочкою» все наши романы и повести кажутся приторною размазнею. Чистота и безыскусственность взошли в ней на такую высокую степень, что сама действительность кажется перед нею искусственной и карикатурною. В первый раз выступили истинно-русские характеры: простой комендант крепости, капитанша, поручик; сама крепость с единственною пушкою, бестолковщина времени и простое величие простых людей, все – не только самая правда, но еще как бы лучше ее. Так оно и быть должно: на то и призвание поэта, чтобы из нас же взять нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде».
Но, сказав о не вполне русском языке Гоголя, Андрей Белый восхищается: «Что за слог!… Такова одна сторона гоголевской стилистики, перебиваемая подчас грубым (даже не грамматическим) оборотом речи или совершенно грубым, нелепым и даже пошлым приемом. Такие ничего не говорящие эпитеты, как «чудные», «роскошный», «очаровательный», пестрят слог Гоголя и сами по себе ничего не выражают; но в соединении с утонченнейшими сравнениями и метафорами придают особое обаяние слогу Гоголя. Как не помнить поразительной повести о капитане Копейкине; но потрудитесь вглядеться, в чем технический фокус этого приема: совершенно банальное изложение злоключений несчастного капитана перебивается буквально через два слова вставкой выражений «изволите ли видеть», «так сказать» и т. д.