Могикане Парижа - Александр Дюма 22 стр.


Обыкновенно нас, французов, упрекают в легкомыслии, беззаботности и насмешливости. Но на этот раз француз вел себя с серьезностью англичанина, а американец – с легкомыслием француза.

Если бы не возраст, красота, манеры и изящество костюма, то Камилла можно было бы принять за одного из парижских гаменов. В нем было столько же живости, такой же склад ума, такой же беззастенчивый, веселый нрав.

Можно было припереть его в угол, удержать в амбразуре окна, защемить между двумя дверьми и там употребить величайшее красноречие, чтобы угнездить в его голове хоть одну серьезную мысль, но стоило пролететь мухе, он увлекался ею и обращал на слова убеждающего друга ровно столько же внимания, сколько любой прохожий.

Впрочем, у него было то достоинство, что для того, чтобы понять его характер, не нужно было говорить с ним долго. Через пять минут он был весь как на ладони. Его выдавали слова, походка, лицо, каждое движение.

Прежде всего это был красавец в полном смысле слова, как Коломбо и говорил Кармелите. На стройном, изящном и гибком теле красиво держалась прекрасная голова. Продолговатые, живые карие глаза оттенялись длинными ресницами. Черные, как вороново крыло, волосы окаймляли продолговатое, несколько смуглое лицо. Прямой правильный нос примыкал ко лбу прекрасной линией, встречающейся только на лучших статуях. Небольшой рот окаймлялся свежими пунцовыми губами, как бы постоянно манившими к поцелуям.

Вообще вся его фигура, несмотря на то, что он, как истый южанин, любил слишком яркие галстуки и слишком пестрые жилеты, носила на себе отпечаток такого несомненного достоинства, что даже почтенные маркизы приняли бы его за аристократа старинного рода.

Его капризная, нервная и утонченная красота составляла контраст с серьезной, сдержанной, почти мраморной красотой Коломбо. Один напоминал древнего Геркулеса, другой обладал мягкостью и почти женственной грацией Кастора, Антиноя.

Глядя на них, когда они стояли обнявшись, трудно было разгадать, какая симпатия, какое влечение таинственной духовной природы человеческой притягивало этого сильного человека к слабому и изнеженному юноше. Братьями они быть не могли, потому что природа не допускает контрастов, а потому сделались друзьями.

Покровительство, которое Коломбо оказывал Камиллу в школе, обратилось мало-помалу в дружбу. Коломбо, человек вообще сосредоточенный и цельный, посвятил ему всю силу своих симпатий.

Встретил он своего любимца после разлуки, как родного брата, и так был рад ему, что забыл ради него о том расположении, которое выразил ему брат Доми ник.

Маленькую гостиную, в которой он обыкновенно принимал приходивших навестить его товарищей по школе, он обратил в спальню для Камилла.

Таким образом, кровати их разделяла только тонкая деревянная переборка, сквозь которую было все слышно.

Коломбо пошел было сначала к мебельщику кварта ла Сен-Жан, но не нашел у него ничего, кроме ореховой мебели, и, хотя сам спал на простой крашенной кровати, решил, что его аристократический друг должен спать на постели непременно черного дерева.

Мало-помалу удаляясь от квартала Сен-Жан и перейдя два рукава Сены, он очутился на улице Клэри.

Здесь он нашел все, что ему было нужно: кровать, бюро, диван и шесть стульев из черного дерева.

Стоило все это пятьсот франков.

Но так как в кармане у Коломбо была ровно полови на этих денег, ему пришлось остаться в долгу.

Чтобы застлать кровать, он положил на нее свои два тюфяка, две подушки и одеяло, а сам остался при одном пружинном матрасе, маленькой подушке и зимнем пальто вместо одеяла.

Возвращаясь домой, он спешил как на пожар, воображая, что Камилл ожидает его уже целый час.

К счастью, оказалось, что тот все еще не возвращался.

– Тем лучше! – подумал добряк, – он придет и за станет свою комнату уже готовой!

Камилл пришел домой только в одиннадцать часов вечера.

Коломбо с торжеством ввел его в комнату.

– Ух! – вскричал Камилл. – Мебель черного дерева! Милый мой, у нас ее употребляют только негры.

Сердце Коломбо болезненно сжалось в третий раз.

– Ну, да это все равно, – продолжал Камилл. – Ты ведь хотел сделать лучше. Дай я тебя поцелую. Спасибо тебе.

VII. История княгини де Ванвр

Первые дни совместной жизни друзей пришли в рассказах и воспоминаниях, в которых Камилл являлся то жертвой, то героем.

Все радости этой богато одаренной и эгоистичной натуры состояли в удовлетворении своих прихотей, все горести возникали из невозможности удовлетворить их.

Камилл много путешествовал – был в Греции, в Италии, на Востоке, в Америке, и беседа с ним могла бы доставить для любознательного Коломбо истинное наслаждение. Но Камилл путешествовал не как ученый или артист, и даже не как обыкновенный путешественник. Он бывал всюду как птица, и каждый новый ветер сдувал с его крыльев те пылинки, которые на них попадали в той стране, из которой он улетал.

Была только одна вещь, которая занимала его по всюду – красота женщины, которая ослепляла, поражала и увлекала его во всех странах. Камилл был человек скорее чувственный, чем впечатлительный; наслаждение скользило по его телу, не проникая до сердца. Он отдавался счастью, сладострастью и любви совершенно так, как другие люди принимают ванну. Он пользовался ими дольше или короче, смотря по тому, насколько они ему нравились.

Оказывалось, что он готов был отдать все огромные девственные леса, все озера, саванны и прерии, всю Грецию с ее руинами, весь Иерусалим со всеми его воспоминаниями, весь Нил с его тысячью городов за один поцелуй хорошенькой девушки, которая ему встречалась.

Напрасно силился Коломбо с упорством, доказывавшим только его собственную наивность, заставить Камилла говорить серьезно, с той пластичностью, которая свойственна рассказу очевидца. На минуту он покорялся, говорил красноречиво и поэтично, но переносило ли его воображение на берега Огайо или в великую низменность Нила, перед ним вставал образ краснокожей красавицы или черноокой гречанки, и серьезная сторона рассказа рассеивалась, как дым.

Однажды они разговорились о Греции, которая больше всего интересовала молодого бретонца. Коломбо вынужден был выслушать историю любви Камилла к одной девушке в Дарданеллах.

Наконец бретонец заговорил об Афинах и просил своего легкомысленного друга рассказать о том впечатлении, которое произвели на него древние развалины, со ставлявшие для них предмет поэтического восторга еще на школьной скамье.

– Ах, ты говоришь об Афинах? – спросил Камилл.

– Да, я хочу, чтобы ты сказал мне, какое они произвели на тебя впечатление.

– Впечатление? Да черт знает! Не знаю, что и сказать.

– Как не знаешь?

– Да так… Ну, видал ты Монмартр? Так и Афины стоят на такой же возвышенности с той только разницей, что ниже их расстилается Пирей.

Весь характер и весь склад ума Камилла сказался в одном этом описании Афин. К самым серьезным сторонам дела он относился с точно такой же небрежностью и легкомыслием. Но иногда у этого же странного человека оказывались неистощимые сокровища воспоминаний.

Однажды утром Коломбо, разыгрывавший при нем роль разума, сказал ему:

– Послушай, Камилл, ведь нельзя же жить, всю жизнь ничего не делая. Ну, веселись и наслаждайся, насколько выдержит здоровье, но ведь невозможно же сделать из этого цель жизни, потому что цель эта заключается в труде. Надо же приняться за какое-нибудь дело. Ведь работа даже увеличивает прелести наслаждения. Кроме того, и состояние твое вовсе не так велико, чтобы оно оказалось для тебя достаточным, когда ты женишься и обзаведешься семьей. Если же ты смолоду привыкнешь к праздности, то никогда не исправишься и никогда не будешь мил никому, потому что каждый час, в который ты ничего не сделаешь, увеличивает долю труда для остальных. Будь ты человек ограниченный, без воображения, я, может быть, даже не стал бы тебе говорить всего этого; но ты, наоборот, чрезвычайно талантлив. Чем ты можешь заняться? Этого я еще и сам не знаю, и мы можем обсудить это, когда вздумается; но я считаю тебя способным ко всякого рода деятельности, как научной, так и художественной. Ты можешь быть и хорошим адвокатом, и доктором, и даже композитором, по тому что у тебя есть несомненный талант к музыке. У меня сохранились вещи, которые ты писал в школе. С тех пор прошло пять лет, а они и теперь поражают меня свежестью и оригинальностью своих мотивов. Так, ради бога, избери себе какое-нибудь дело! Ну, изучай законы или медицину, сделайся ученым или артистом, но непременно сделайся кем-нибудь! Я не знаю, что тебе советовать, не знаю даже твоих теперешних вкусов, так как мы давно не видались; но, поверь мне, лучше делать даже дело, которое тебе не по душе, чем не делать ничего вовсе.

– Хорошо, я об этом подумаю, – сказал Камилл, которому, казалось, хотелось думать ровно столько же, как и повеситься.

– Если бы я был уверен, что я настолько же дорог для тебя, как ты для меня, то сказал бы тебе, что если ты не изберешь себе деятельности, то лишишься моей дружбы. Брат Доминик называет людей, которые ничего не делают, бесчестными, и он, по-моему, прав.

– Хорошо, хорошо! Дело будет выбрано и сделано! – сказал Камилл не то весело, не то серьезно. – Я уж и сам об этом думал, хотя ничего не говорил. Каждый вечер, когда я раздеваюсь, то непременно размышляю о том, почему мои подтяжки, которые я всегда надеваю по утрам очень аккуратно, к вечеру скручиваются, как веревки. Ты сам понимаешь, что усовершенствование производства подтяжек составляет дело очень серьезное и важное.

Коломбо вздохнул.

– Послушай, Коломбо, если ты так вздыхаешь из-за невинной шутки, то что же станешь ты делать при несчастии? Говорю тебе: завтра я записываюсь в школу правоведения, покупаю свод законов и приказываю переплести его в шагрень для того, чтобы он гармонировал с мебелью, которую ты мне завел.

– Ах, Камилл, Камилл! – вскричал Коломбо, покачивая головой. – Ты приводишь меня в отчаяние! Я просто теряю надежду, что ты когда-нибудь станешь серьезным человеком!

Камилл сообразил, что пора перевести разговор на другой предмет, а иначе он грозил сделаться серьезным, а значит, и скучным.

– Гм! – сказал он, – ты боишься, что я никогда не сделаюсь человеком, настоящим мужчиной? Ну, так могу тебя успокоить тем, что прачка твоя этого вовсе не опасается.

Коломбо взглянул на него с таким удивлением, с каким посмотрел бы на человека, который среди разговора вдруг перешел с ним на совершенно неизвестный ему язык.

– Моя прачка? – переспросил он почти испуганно.

– Да, голубчик, теперь нечего увертываться! – про должал Камилл. – Ты ведь не сказал мне о ней ничего! Так позвольте мне, господин доктор, господин ученый, господин Сен-Жером, сообщить вам, что я знаю, что у вас есть прачка, которой всего восемнадцать лет и которую за поразительную красоту прозвали княгиней де Ванвр и царицей Ми-Карем. И вдруг к вам приезжает старый друг со всей неистощимой жаждой жизни, которую он мог почерпнуть в могучих девственных лесах Америки, а вы нарушаете даже основное правило гостеприимства, скрывая от него ваши лучшие сокровища!

– Хочешь верь мне, хочешь – не верь, но я едва знаю в лицо мою прачку! – наивно вскричал Коломбо.

– Что? Ты едва знаешь ее в лицо?

– Клянусь тебе!

– Ну, стоит ли после этого бедной девочке иметь прелестнейшее личико, когда молодой двадцатипятилетний человек, на которого она работает целых три года, не обратит на нее не малейшего внимания?! Я нарочно спросил ее, сколько времени она на тебя стирает, и она ответила мне: «Три года».

– Очень может быть. Зачем же мне было бы менять прачку, если она стирает хорошо?

– Ну, а если она при этом хорошенькая?

– Видишь ли, есть женщины, красота или уродство которых меня вовсе не занимают.

– А! Понимаю вас, господин виконт де Пеноель! Ах ты, аристократ! Значит, Беранже со своей Лизеттой – сиволапый мужик, что-то вроде Камилла Розана! Кто такая была Лизетта, если не прачка Беранже? Положим, что у Беранже есть песня, в которой он говорит, что он неблагородный… Этим и объясняются и Лизетта, и Фретильон, и Сюзон… Но ведь мы – господин Коломбо виконт де Пеноель, черт возьми!

– Что делать, мой милый, но это так.

Камилл с комическим участием воздел руки к небу.

– Как! – вскричал он. – Творец в своей неисчерпаемой благости соединяет все прелести красоты в одном существе перед твоими глазами, а ты, язычник, воображаешь, что у тебя есть дела важнее созерцания этого совершенства! Но пойми же, что если бы покойный Рафаэль относился к Форнарине с таким же презрением, как ты к княгине де Ванвр, то у нас не было бы Сикстинской Мадонны! А кто такая была Форнарина!? Прачка, которая полоскала его белье в Тибре. Не пытайся и отрицать этого! Я сам расспрашивал о ней в гавани Рипетта.

– Ты с ума сошел! – ответил Коломбо, пожимая плечами.

– А можешь ты дать мне слово, что княгиня де Ванвр тебя не интересует?

– Клянусь тебе в этом честью дворянина.

– Значит, начать ухаживать за этой водяной нимфой не будет значить охотиться на твоих землях?

– Нет, и тысячу раз нет!

– Хорошо. В таком случае слушай внимательно. Я начинаю.

Первая встреча Гильома-Феликса-Камилла де Розана, креола из Луизианы, с ее высочеством Шант-Лиля, княгиней де Ванвр, прачкой вышеназванного княжества. Это было вчера… Если бы я был романистом, то сказал бы, что это случилось вскоре после ослепительно-яркого майского полудня; но при этом я солгал бы, потому что в то время шел дождь. Это тебе известно, потому что ты выходил и брал с собой зонтик. По этой же причине и в виду того, что извозчики встречаются в странах цивилизованных, а отсюда они отстоят весьма далеко, пока ты ходил в училище, я сидел дома. Но на это лишение я вовсе не жалуюсь, потому что в твое отсутствие к нам явилась прачка. Она была мокрая, точно ее облили тем вином, которое мы пивали в школе. Помнишь ты наши тогдашние кутежи?.. Да, так вот какая она была мокрая!.. Первое, что мне пришло в голову, когда я ее увидел, было то, что необходимо купить еще один зонтик… Разве я не философ?.. Потому что, – размышлял я, – в хорошую погоду зонтики никуда не годятся, а когда идет дождь и двое людей хотят идти каждый в свою сторону, то одного зонтика для двоих оказывается мало.

– Но это дело второстепенное…

– Итак, прачка явилась в твой ковчег, как белая голубка, с той только разницей, что не в конце, а в начале потопа, так что, увидев из окна, как воды, выражаясь языком библейским, «достигали высочайших мест», она очень охотно согласилась на мое предложение остаться и переждать.

Скажи по правде, Коломбо, что бы стал ты делать на моем месте. Только говори откровенно.

– Ну, да уж лучше продолжай рассказывать, проказник! – сказал бретонец, которого против воли забавляла болтовня этой беззаботной пташки.

– Насколько я тебя знаю, ты, разумеется, или предо ставил бы прачке совершать свой поход под всеми хлябями небесными, или же, если бы в припадке человеколюбия и предложил бы ей убежище под своей крышей, то повернулся бы к ней спиной, лишая ее лицезрения твоего прекрасного образа, или принялся бы читать, лишая ее прелестей твоей беседы. Это сделал бы ты под тем неосновательным предлогом, что для господ благородных дворян существует особая порода женщин. А я – ведь я только просто дикарь, а потому и сделал то, что индеец делает в своем вигваме, а араб в своей палатке – я самым тщательным образом исполнил все требования гостеприимства. Мне казалось прежде всего обязательным заставить ее снять косыночку, так как вода текла с нее, как с пружины дождевого зонтика. Без этой благоразумной предостороженности княгиня де Ванвр непременно получила бы насморк, которого бы я себе ни когда не простил!.. Вижу, вижу, ты уже вообразил себе что-нибудь неподходящее! И ошибаешься! Я могу, как Ипполит, сказать, что «самый свет дня не мог быть чище моих тогдашних мыслей». Червоточины в них не было, и я этому очень рад, потому что терпеть не могу червя ков. Повторяю тебе, я сделал это единственно из сострадания и в доказательство этого прибавлю, что, опасаясь адского холода, которым всегда отличается твоя комната, я предложил ей накидку, которая лежала здесь на твоем кресле.

– Ха, ха, ха, думаю, сам господин Тартюф не по ступил бы лучше!

– Это была твоя самая лучшая белая накидка, и я считаю долгом предупредить тебя, что принцесса унесла ее, считая ее своей собственностью.

– Но это опять вещь второстепенная!

– Когда она закуталась, я предложил ей сесть в кресло, но должен сознаться, что она отказалась от этого, не потому, что она, княгиня де Ванвр, считала себя недостойной сесть в присутствии покорнейшего из слуг своих, а потому просто, что она была мокра, как вода, и боялась испортить утрехтский бархат на твоей мебели… По крайней мере, мне это так показалось, судя по тому, как она села рядом со мною на диван, который был в чехле, а потому казался ей в большей безопасности, чем остальная мебель.

Назад Дальше