Крестоносцы - Егорова Е. В. 14 стр.


Так проходил день за днем в церковных процессиях и молебствиях, под непрестанный колокольный звон и гул голосов в костелах. Но когда миновала неделя, а царственная больная и младенец были все еще живы, надежда снова стала просыпаться в сердцах. Казалось немыслимым, чтобы Господь преждевременно призвал к себе властительницу государства, которая, столько свершив, должна была оставить незаконченным великий свой подвиг, жену равноапостольную, которая, пожертвовав собственным счастьем, обратила в христианство последний языческий народ в Европе. Ученые вспоминали, сколько сделала она для Академии, духовные – для славы Господней, державные мужи – для мира между христианскими монархами, законники – для справедливости, сирые – для нищеты, и никто не мог себе представить, что жизнь, столь необходимая королевству и всему миру, может безвременно оборваться.

Меж тем тринадцатого июля погребальный звон возвестил о смерти младенца. Снова зашумел город, тревога вселилась в сердца, и снова толпы народа окружили Вавель, допытываясь о здоровье королевы. Но на этот раз никто не вышел к народу с добрыми вестями. Лица вельмож, въезжавших в замок или выезжавших через ворота в город, были угрюмы и с каждым днем становились все темней и темней. Говорили, будто ксендз Станислав из Скарбимежа[45], магистр свободных наук в Кракове, не отходит уже от одра королевы, которая причащается каждый день. Говорили также, будто после причащения покой ее всякий раз озаряется небесным сиянием. Некоторые видели даже сияние в окнах, но видение это лишь потрясло преданные королеве сердца как знак того, что для нее начинается уже загробная жизнь.

Иные, однако, не верили, что может случиться нечто столь страшное, они тешили себя надеждой, что справедливое небо удовлетворится одною жертвой. Меж тем в пятницу утром, семнадцатого июля, грянула весть, что королева при смерти. Все поспешили к замку. Город совсем опустел, остались одни калеки, даже матери с грудными младенцами поторопились к воротам замка. Лавки были закрыты, люди не готовили пищу. Все дела были оставлены, а под стенами Вавеля темнело море народа – неспокойное, потрясенное, но безмолвствующее.

И вдруг в час дня на колокольне кафедрального собора ударил колокол. Сперва никто не понял, что это значит, но потом волосы у людей встали от ужаса дыбом. Все головы, все глаза обратились к колокольне, где шире и шире раскачивался колокол, чей жалобный стон тотчас подхватили другие колокола: у францисканцев, у Святой Троицы, у Девы Марии – и дальше и дальше по всему городу. Народ понял наконец, что означает этот стон; и такой ужас объял всех, такая пронизала боль, словно медные языки колоколов били прямо по сердцу людям.

Вдруг на колокольне показалась черная хоругвь с огромным черепом посредине, под которым белели две скрещенные берцовые кости. Все стало ясно. Королева отдала Богу душу.

Рыдания и стоны тысяч людей раздались у стен замка и слились с погребальным звоном колоколов. В толпе одни бросались на землю, другие раздирали на себе одежды или царапали лица, иные в немом оцепенении смотрели на стены, иные же глухо стонали или, простирая руки к костелу и покоям королевы, молили Бога о чуде, о милосердии. Но некоторые в порыве отчаяния доходили даже до кощунства. «Бог отнял у нас любимую королеву, – слышались их гневные голоса. – К чему же были процессии, наши песнопения и мольбы? Серебро и золото было угодно Богу, а что же Он дал взамен? Ничего! Взять – взял, а дать – не дал!» Другие, заливаясь слезами, повторяли со стоном: «Иисусе Христе! Иисусе!» Толпы людей хотели войти в замок, чтобы еще раз взглянуть на лицо любимой королевы. Их не пустили, пообещав, что тело вскоре поставят в костеле, и тогда всякий сможет взглянуть на усопшую и помолиться у ее гроба. К вечеру печальные толпы людей стали возвращаться в город; народ рассказывал о последних минутах королевы, о предстоящем погребении и о чудесах, которые будут совершаться у ее тела и гробницы, в чем все были совершенно уверены. Говорили также о том, что королеву сразу же причислят к лику святых, когда же некоторые усомнились в этом, другие вознегодовали и стали грозить им Авиньоном…

Печаль и уныние объяли весь город, всю страну, и не только простому народу, всем казалось, что со смертью королевы закатилась счастливая звезда королевства. Даже кое-кто из краковской знати мрачно глядел на будущее. Люди задавались вопросом: что же теперь будет? Имеет ли право Ягайло оставаться после смерти королевы на престоле, не вернется ли он в свою Литву и не останется ли только великим князем литовским? Некоторые предвидели, что он сам захочет отречься от престола и тогда от королевства отойдут обширные земли, снова начнутся набеги Литвы, на которые кровавыми ударами ответят разъяренные жители королевства. Усилится орден, усилятся римский император и венгерский король, а королевство, доселе одно из самых могущественных в мире, будут ждать упадок и посрамление.

Купцы, для которых были открыты обширные литовские и русские земли, предвидя потери, давали Богу обеты, чтобы только Ягайло остался на королевском троне; но в этом случае в самом ближайшем времени надо было ждать войны с орденом. Все знали, что только одна королева не давала развязать эту войну. Люди вспоминали теперь, как, возмущенная алчностью и хищностью крестоносцев, она сказала им однажды в пророческом ясновидении: «Пока я жива, я удерживаю руку и справедливый гнев моего супруга; но помните, что после моей смерти кара обрушится на вас за ваши грехи!»

В своей гордыне и ослеплении крестоносцы и в самом деле не боялись войны, полагая, что после смерти королевы рассеется ореол святости, которым она была окружена, никто не станет более препятствовать наплыву охотников из западных государств, и тогда на помощь ордену придут тысячи воинов из Германии, Бургундии, Франции и других, еще более отдаленных стран. Однако смерть Ядвиги была событием столь значительным, что посол крестоносцев Лихтенштейн, даже не дождавшись приезда короля, поторопился в Мальборк, чтобы немедленно сообщить великому магистру и капитулу важную и в какой-то степени грозную весть.

Послы венгерский, австрийский, императорский и чешский либо выехали вслед за Лихтенштейном, либо послали к своим монархам гонцов. Ягайло приехал в Краков в страшном отчаянии. В первую минуту он заявил вельможам, что не хочет править без королевы и уедет в свои владения в Литву, но затем от горя будто бы впал в оцепенение, не хотел заниматься делами, не отвечал на вопросы, а по временам горько упрекал себя за то, что уехал, что не присутствовал при кончине королевы, что не простился с нею и не слышал ее последних слов и заветов. Тщетно Станислав из Скарбимежа и епископ Выш толковали ему, что королева занемогла внезапно и что по всем расчетам он успел бы вернуться, если бы роды не были преждевременными. Это не принесло ему ни утешения, ни облегчения. «Я без нее не король, – ответил он епископу, – но лишь кающийся грешник, которому не найти успокоения». После этого он уставился глазами в землю, и никто не мог добиться от него ни единого слова.

Тем временем умы всех людей были заняты погребением королевы. Со всех концов страны стали стекаться в столицу новые толпы знати, шляхты и простого народа, особенно нищеты, надеявшейся на щедрую милостыню во все время обряда погребения, который должен был длиться целый месяц. Тело королевы поставили в кафедральном соборе на возвышении, устроенном так, что широкий изголовок, где покоилась голова усопшей, был гораздо выше изножья. Это было сделано для того, чтобы народ мог лучше видеть лицо королевы. В соборе шла непрерывная служба; около катафалка пылали тысячи восковых свечей, а среди этого блеска, утопая в цветах, лежала она, спокойная, улыбающаяся, подобная таинственной белой розе, в одежде небесного цвета, с руками, сложенными крестом на груди. Народ почитал ее за святую, к ней приводили одержимых, калек, больных детей, и в храме то и дело раздавался то крик матери, увидевшей на личике больного младенца вестник здоровья – румянец, то паралитика, внезапно обнаружившего, что он владеет своими доселе неподвижными членами. Трепет охватывал тогда людские сердца, весть о чуде облетала собор, замок, город, привлекая все большие толпы бедняков, которые только от чуда могли ждать спасения.

Все в это время совершенно забыли о Збышке, да и кто в столь тяжкую годину мог вспомнить о простом шляхетском хлопце, заключенном в башне замка! Однако от тюремной стражи Збышко знал о болезни королевы и слышал шум народных толп около замка; когда же он услыхал рыдания и колокольный звон, то бросился на колени и, позабыв о собственной участи, стал оплакивать смерть обожаемой своей королевы. Ему казалось, что вместе с нею и для него угасла надежда и что после ее смерти не стоит жить на свете.

Отголоски погребения, колокольный звон, церковные песнопения и рыдания толпы доносились до него в течение целых недель. За это время он стал угрюм, потерял аппетит и сон и метался по своему подземелью, как дикий зверь в клетке. Его угнетало одиночество, – бывали дни, когда даже страж не приносил ему свежей пищи и воды, настолько все были заняты похоронами королевы. Со времени ее смерти никто не посетил его: ни княгиня, ни Дануся, ни Повала из Тачева, который раньше принимал такое живое участие в его судьбе, ни знакомый Мацька, купец Амылей. С горечью думал Збышко, что, с тех пор как уехал Мацько, все о нем забыли. Порой ему приходило в голову, что, быть может, о нем забыло и правосудие и что его сгноят в этой темнице. Тогда он молил Бога о смерти.

Когда же миновал месяц после похорон королевы и начался другой, Збышко стал сомневаться в том, что Мацько вернется. Ведь старик обещал торопиться, не жалеть коня. Мальборк не на краю света. За двенадцать недель можно было обернуться, особенно в такой крайней нужде. «А может, ему и нужды нет! – думал с горечью Збышко. – Может, он где-нибудь по дороге приглядел себе жену и с радостью повезет ее в Богданец, чтобы дождаться собственных детей, а я тут век целый буду ждать, покуда надо мною сжалится Бог!»

В конце концов он потерял представление о времени, совершенно перестал разговаривать с тюремным стражем и только по паутине, которая все гуще опутывала железную решетку окна, догадывался, что на воле наступает осень. По целым часам сидел он теперь на постели, опершись локтями на колени и схватившись руками за волосы, которые спускались уже у него много ниже плеч, и в полудремоте, полуоцепенении не поднимал головы даже тогда, когда страж заговаривал с ним, принося еду. Но вот однажды скрипнул засов, и знакомый голос крикнул с порога темницы:

– Збышко!

– Дядя! – воскликнул Збышко, срываясь с постели.

Мацько обнял его, охватил руками его светлую голову и стал осыпать ее поцелуями. Сожаление, горечь и тоска с такой силой охватили хлопца, что он заплакал на груди у дяди, как малое дитя.

– Я думал, что вы уж не воротитесь, – сказал он, рыдая.

– Так оно и могло статься, – ответил Мацько.

Только теперь Збышко поднял голову и, взглянув на дядю, воскликнул:

– Да что же это с вами стряслось?

И он в изумлении воззрился на изнуренное, осунувшееся и бледное как полотно лицо старого воина, на его сгорбленную спину и поседелые волосы.

– Что с вами? – повторил Збышко.

Мацько опустился на постель и с минуту времени тяжело переводил дыхание.

– Что стряслось? – сказал он наконец. – Не успел я переехать границу, как меня в бору подстрелили из самострела немцы. Разбойники-рыцари, знаешь? Мне все еще трудно дышать… Бог послал мне помощь, иначе ты б меня больше не увидел.

– Кто же вас спас?

– Юранд из Спыхова, – ответил Мацько.

На минуту воцарилось молчание.

– Они напали на меня, а спустя полдня он напал на них. Не больше половины ушло из его рук. Он взял меня в свой городок, и там я три недели боролся со смертью. Бог меня спас, и хоть мне еще худо, я воротился.

– Так вы не были в Мальборке?

– С чем же мне было ехать? Они вчистую обобрали меня и вместе с другими вещами забрали и письмо. Я воротился, чтобы попросить у княгини Александры другое письмо, но в дороге разминулся с нею и не знаю, удастся ли мне догнать ее, потому приходится мне на тот свет собираться.

При этих словах он плюнул себе в ладонь и, протянув Збышку руку, показал чистую кровь:

– Вот видишь?

И, помолчав, прибавил:

– Видно, на то воля Божья.

С минуту времени они молчали под тяжестью черных дум, после чего Збышко спросил:

– Так это вы все время плюете кровью?

– Как же мне не плевать, коли у меня между ребрами на полпяди вонзилось жало стрелы! Небось и ты бы плевал. У Юранда из Спыхова мне стало полегче, а нынче я опять страх как измучился – дорога-то дальняя, а я торопился.

– Эх! Зачем же было вам торопиться?

– Да ведь я хотел встретить княгиню Александру и взять у нее другое послание. А Юранд из Спыхова так мне и сказал: «Поезжайте, говорит, и возвращайтесь с письмом в Спыхов. У меня, говорит, в подземелье сидит несколько человек немцев, так я одного из них отпущу на рыцарское слово, он и отвезет письмо великому магистру». Этот Юранд из мести за гибель жены всегда несколько человек держит у себя в подземелье; ожесточился он и с радостью слушает, как они по ночам стонут и гремят цепями. Понимаешь?

– Понимаю. Только вот странно мне, что вы первое письмо потеряли, – раз Юранд захватил тех, которые на вас напали, так ведь письмо должно было быть при них.

– Он их не всех захватил. Человек пять ушли из его рук. Такая уж наша участь.

При этих словах Мацько опять откашлялся, опять плюнул кровью и тихо застонал от боли в груди.

– Здорово они вас подстрелили, – сказал Збышко. – Как же это они? Из засады?

– Из таких густых кустов, что за шаг ничего не было видно. Ехал я без брони, – купцы говорили мне, что там безопасно, да и жарко было.

– Кто же предводительствовал этими разбойниками? Крестоносец?

– Не монах, ну а все-таки немец, хелминский, из Ленца, он прославился грабежом и разбоем.

– Что же с ним случилось?

– Сидит на цепи у Юранда. Но в подземелье у этого немца тоже сидят два мазурских шляхтича, которых он хочет отдать в обмен за себя.

Снова воцарилось молчание.

– Господи Иисусе, – сказал наконец Збышко, – так и Лихтенштейн будет жив, и этот немец из Ленца, а нам придется погибать неотомщенными. Мне отрубят голову, вы, верно, и зиму не протянете.

– Какое там! И до зимы не дотяну. Если бы хоть тебя как-нибудь спасти…

– Вы кого-нибудь здесь видали?

– Я как узнал, что Лихтенштейн уехал, пошел к краковскому каштеляну, думал, он облегчит твою участь.

– Так Лихтенштейн уехал?

– Сразу же после смерти королевы, в Мальборк. Пошел я к каштеляну, а он мне говорит: «Не для того рубят голову вашему племяннику, чтоб угодить Лихтенштейну, а для того, что к казни его приговорили, и тут ли Лихтенштейн, нет ли его – это все едино. Умри крестоносец, и то ничего не переменится, потому, говорит, закон свят, это вам не кафтан, его наизнанку не выворотишь. Только король, говорит, может вашего племянника помиловать, а больше никто».

– А где же король?

– После похорон уехал на Русь.

– Ну, значит, ничего не поделаешь.

– Ничего. Каштелян сказал еще мне: «Жаль его, да и княгиня Анна просит, но не могу, никак не могу».

– А княгиня Анна еще здесь?

– Спасибо ей! Хорошая женщина. Она еще здесь, потому что Дануся заболела, а княгиня любит ее, как родную дочь.

– Ах ты Боже мой! Так и Дануся захворала. Что же с нею такое?

– Да разве я знаю?.. Княгиня говорит, будто сглазили.

– Это, верно, Лихтенштейн! Не кто иной, как Лихтенштейн.

– Может, и он. Да ведь что с ним поделаешь? Ничего.

– Так это потому меня все забыли, что она была больна…

Збышко стал широким шагом расхаживать по темнице, затем схватил и поцеловал руку Мацька и сказал:

– Да вознаградит вас Бог за все, что вы сделали, – ведь это вы из-за меня умрете, но уж раз вы до самой Пруссии добрались, так, пока еще совсем не свалились, сослужите мне еще одну службу. Сходите к каштеляну и попросите его, чтоб на рыцарское слово отпустил меня, ну хоть на двенадцать недель. Я вернусь, и тогда пусть уж рубят мне голову, а так ведь нельзя погибать нам, не отомстивши. Знаете… я поеду в Мальборк и тотчас пошлю вызов Лихтенштейну. Иначе никак нельзя. Либо он умрет, либо я!

Назад Дальше