Двое из современных британских авторов, Артур Кестлер (Arthur Koestler) и Джеффри Горер, особенно известны своими текстами и лекциями на тему смерти. Кестлер уделяет особое внимание чудовищности агрессии человека и неадекватности его концепции смерти. Горер – скудости поддержки, которую британская (и другие протестантские) культура оказывают людям, потерявшим своих близких. К обоим этим аспектам я вернусь, но не смогу в полной мере отдать должное аргументации авторов, поскольку не буду ее повторять.
Согласно окончательному плану книги, две темы оказались практически не затронуты: идея смерти в подростковом возрасте и самоубийство. Они требуют отдельного рассмотрения.
Горер начинает свою работу 1965-го г. автобиографическим откровением, очень ценным для развития его социологической темы. Я хотела бы сделать то же самое, но не могу, хотя отнюдь не из-за отсутствия опыта утраты и горя. Однако я могу сделать негативное утверждение: никто в моей непосредственной семье не умер, когда я была маленьким ребенком, за исключением брата-младенца, которого я не видела. Он был рожден дома, и нас, старших детей, на это время отослали. Еще до нашего возвращения мама увезла малыша в надежде найти лечение для его врожденного заболевания. Когда родители через три недели вернулись без него, мы, в свои семь, пять и четыре года, были глубоко разочарованы. Но не помню, чтобы я, пятилетняя, тогда была озадачена вопросом смерти.
В течение последнего десятилетия появилось множество исследований, с несколько противоречивыми результатами, связей между разлукой и утратой в детстве и психическими заболеваниями или расстройствами в дальнейшей жизни. Ниже я буду ссылаться на них более подробно. В медицинских журналах можно найти упоминания о разбитом сердце, на котором раньше специализировались в основном поэты. По-видимому, эффекты разлуки с матерью в раннем детстве, как и смерти отца в тот же период или позднее, могут быть долговременными и пагубными, если нужды индивида остаются не признанными и не облегченными. Однако кампания по обеспечению пенсий для вдов была длительной (1912–1925 гг. в Англии)[3], и ожесточенная оппозиция, которую эта кампания встретила, ныне кажется почти невероятной, – когда мы знаем из исследования Петера Мэрриса[4], проведенного после Второй мировой войны, о социальных и экономических страданиях, испытываемых вдовами и их детьми до сих пор, несмотря на то, что закон обеспечил им пенсии. Кажется, мужчины хотят, чтобы те, кто их лишились, продолжали иметь основательные причины для скорби. Сегодня мы больше готовы признавать смешанные мотивы, чем в дофрейдисткую эпоху.
Впрочем, разговор о причинах для скорби поверхностен и абсурден. Скорбь сверхрациональна, это естественный императив.
«Царствие небесное. Похороны богатые»… Отбарабанил дождь комьев, которыми торопливо в четыре лопаты забросали могилу. На ней вырос холмик. На него взошел десятилетний мальчик… Его курносое лицо исказилось. Шея его вытянулась. Если бы таким движением поднял голову волчонок, было бы ясно, что он сейчас завоет. Закрыв лицо руками, мальчик зарыдал[5].
Социальный ритуал также императивен. Накануне Второй Мировой войны в Англии, когда безработица вместе с жестокой бедностью были широко распространены, началось движение за удешевление похорон. Однако люди продолжали платить за похоронные церемонии, хотя едва ли могли позволить себе удовлетворительно питаться. Я лично знала одного фермера в Монмутшире (Monmouthshire), в те времена каждую субботу проезжавшего в своем фургоне по шахтерским долинам Ронды (Rhondda). Он продавал цветы для могил людям, которые не в состоянии были покупать яйца или овощи. Тогда была популярна песня с припевом о том, как прекрасно «лежать мертвым в цветах» и в гробу «с медными ручками». Последнее выражение было процитировано в Парламенте и осталось в языке, когда отношение его к гробу было забыто и люди, предпочитавшие шикарные похороны мертвой серости жизни, ушли в армию. Переизданы ли слова этой пенсии? Кто бы ни сочинил их, это была истинная английская сатира на рабочий класс, шутка и в то же время не шутка.
Уже после окончания Второй мировой два английских автора, Ивлин Во в художественной литературе[6] и Джессика Митфорд фактологически[7], с явственным ужасом описали похоронные обычаи, распространенные в Соединенных Штатах. Отвращение, характерно испытываемое англичанами и шотландцами к практикам, о которых идет речь, частично, но не вполне, я полагаю, обусловлено коммерциализацией, наживой на горе. Оно также может быть связано с предписаниями культуры, осуждающей открытое проявление приватных эмоций и чующей лицемерие во всяком соответствующем публичном ритуале. Если не считать коммерциализации, – сколь бы ни отталкивали нас описанные Во и Митфорд американские обычаи, они, насколько можно судить, ближе к древнейшим человеческим традициям, известным из письменных источников, чем короткие, сдержанные, сравнительно экономичные обряды, обычно рекомендуемые в сегодняшней Британии и даже чем более продолжительные церемонии наших государственных похорон.
Задолго до того, как египтяне научились бальзамировать трупы царственных особ, люди палеолита раскрашивали своих мертвых – по-видимому, для имитации либо для фантазийного или ритуального поддержания у них красок жизни, – и расходовали на мертвых добро, которое могло бы пригодиться живым. Не слишком богатые американцы склонны тратить на похороны члена своей семьи больше, чем на самом деле могут себе позволить. Похороны сэра Уинстона Черчилля должны были обойтись Англии в изрядную сумму. Но экономическая и эстетическая ценность имущества, захороненного вместе с фараоном или столетия спустя в Саттон Ху (Sutton Ноо) в восточной Англии, должна была быть относительно много больше для этих ранних сообществ при их объеме и благосостоянии.
Так, обсуждая похоронные обычаи, мы преодолеваем тысячелетия и барьеры между различными дисциплинами. Несомненно, эти обычаи проливают свет на представления о смерти у их участников. Но если в наши дни это свет неопределенный и колеблющийся, оставляющий многое скрытым в душевных глубинах каждого индивидуального участника, – может быть, скрытым даже от него самого, – то же самое может быть верно и касательно наших предков.
Скелеты, найденные на пороге пещер горы Кармель в Палестине, одно время считались самым древним известным ритуальным захоронением. Они поразили научный мир, поскольку скелеты, по всей видимости, соединяли в себе черты homo sapiens и неандертальского человека, который прежде считался более ранним и совсем отдельным видом[8]. В связи с этой находкой антрополог Маретт писал в тот период, когда она была открыта:
Вместо того, чтобы уступать страху, бесконечно враждебному человеку по своей сути, люди на протяжении многих тысячелетий встречали его лицом к лицу, вооруженные не менее безграничной надеждой… Надеждой на бессмертие, на преодоление времени, победу над ним. Насколько сила воли могла дать это, – настолько неандертальский человек, с которым нам жаль поделиться именем Homo Sapiens, обрел грядущую жизнь[9].
Возможно, позиция Маретта не отражает взглядов всех его коллег-антропологов; кроме того, захоронения на горе Кармель уже не самые древние из открытых человеческих захоронений. Но, в любом случае, несомненно, что сложный комплекс представлений о жизни, смерти и о связи между ними возник очень рано и был очень широко распространен в культурной истории человечества, а также, – что человек двадцатого века, видный ученый, отождествляет себя в контексте этого комплекса со своими отдаленными предшественниками, ощущает себя близким им. Маретт предполагает и иллюстрирует устойчивую позицию по отношению к смерти, которая лежит в основе ритуальных действий и эффектов ритуала, а именно: отрицание окончательности смерти.
Исторические хроники наполнены свидетельствами столь же стойкого отрицания отрицания. Данные о предистории, в силу их специфики, не сообщают и, видимо, не могут сообщать подобных свидетельств. Гэстингс (Hastings), современник Маретта, относился к отрицанию финальности смерти скорее с сочувствием, нежели с симпатией. По его мнению, реакции людей на ужас смерти универсальны для человечества. Он писал, что этот ужас породил упрямое неверие в неизбежность смерти, а также приводил к попыткам избежать ее, повторявшимся снова и снова, несмотря на неизменные сокрушительные неудачи… Эта картина отчаянного отказа человечества принять кардинальное условие своего существования – одна из самых патетических в истории человеческой расы[10].
Фрейдистская теория находит причины для этого процесса отрицания, не поддающегося рациональному объяснению. Отрицание позволяет болезненной идее получить доступ в сознание[11]. Будут приведены примеры влияния этого психологического процесса на мысли детей о смерти. Неясно, насколько интерпретация Маретта подтверждается деталями ранних захоронений. Расположение тела в позиции плода в матке и окраска теплыми цветами, следы которых иногда находят на нем, вызывает также в памяти мысль, вложенную Гете в уста Мефистофеля: уходя из этого мира,
Гэстинг и Маретт оба репрезентируют концепции смерти, характерные для раннего и современного примитивного человека, – концепции, которые каждый из них разделяет. С другой стороны, видные археологи, такие как профессор Франкфорт (Frankfort), указывают: в том, что касается вечных вопросов о месте человека в природе, о его судьбе и смерти, наши стереотипы мышления грандиозно отличают нас уже от представителей ранних цивилизаций, оставивших письменные памятники. Психологическая пропасть, отделяющая нас от доисторического человека, должна быть никак не меньше.
В согласии с этой идеей пропасти между мышлением ранних и современных людей находится теория Комте (Comte) о последовательных стадиях человеческой культуры от ранней теологической до современной рационально-позитивистской. Великий французский физиолог Клод Бернар (Claude Bernard) не соглашался с Комте, утверждая, что теологическая стадия сохранялась в психике индивида бок о бок с научно-рациональной и будет существовать до тех пор, пока человек стремится познать начало и конец вещей.
Все должно иметь начало и конец. Однако мы не можем постичь ни начала, ни конца. Мы способны понять лишь среднее положение вещей, – в чем и состоит задача науки… Но это не мешает нам терзаться вопросами о начале и конце более, чем какими-либо другими[13].
Это стремление, писал он, исходит от сердца, а не от головы; человек никогда не откажется от него, и в действительности именно стремление к познанию этих вещей, всегда остающихся непознанными, побуждает людей к научным исследованиям.
Бернар на самом деле вторит Паскалю, и их взгляды согласуются с теорией Фрейда о функции иррационального бессознательного, хотя в некоторых аспектах сам Фрейд легче бы принял воззрения Комте, чем Бернара.
Образует ли мышление ребенка мостик, который позволил бы современному человеку преодолеть пропасть, непреодолимо разделяющую теперешнего взрослого и раннего или даже современного первобытного человека? «Не каждый может отправиться изучать дикарей, – писал Рейнах, – но под рукой есть почти полный эквивалент: дети»[14]. Юнг в сравнительно ранней работе высказал мысль о том, «что мы проводим параллель между фантазийным, мифологическим мышлением древности и сходным мышлением детей, между низшими человеческими расами и жизнью в сновидениях. Этот ход мысли», – продолжает он:
знаком нам по изучению сравнительной анатомии… показывающей нам, что структура и функция человеческого тела являются результатами ряда эмбриональных изменений, соответствующих аналогичным изменениям в ходе истории расы. Таким образом, оправданно предположение, что в психологии онтогенез соответствует филогенезу… Стадия инфантильного мышления есть не что иное, как воспроизведение доисторического и древнего[15].
Теория рекапитуляции, или сокращенного повторения, на которую ссылается Юнг, подробно разработана американскими психологами Стэнли Холлом и Дж. М. Болдуином (Stanley Hall, J. M. Baldwin). В то время, когда Юнг писал «Психологию бессознательного», рекапитуляция признавалась также Фрейдом, Ранком, Абрахамом и другими психоаналитиками. Сегодняшние психологи ее не принимают. Маргарет Мид (Margaret Mead) в 1954-м г., однако, высказала мысль, что эта теория по-прежнему в значительной мере составляет основу психоаналитического мышления. Она писала, что концепция «примитивного», или первобытного, сводится к некоему образу, «синтезированному на основе гибрида социологической и псевдобиологической теорий», который в последующих психологических исследованиях считался подобным «ребенку» или «психотику». «Полностью погруженный в культуру представитель живой культуры отличается в каждом отдельном аспекте и в целом от членов любой другой культуры»[16].
Детей, однако, нигде нельзя считать полностью погруженными в культуру; возможно, правильно было сказать, что всюду существует субкультура детства. Вопрос о том, схожи ли реакции детей, когда они наблюдают смерть или имеют дело с чем-то напоминающим о ней, с соответствующими известными нам реакциями представителей культур, удаленных от их собственной во времени или в пространстве, заслуживает серьезного отношения со стороны психологов. Во второй главе будут приведены примеры поведения, в котором проявляется это сходство. В третьей главе предлагается объяснительная теория.
Глава II
РЕКАПИТУЛЯЦИЯ?
Теория о соответствии стадий психологического развития ребенка стадиям развития человеческой расы общепризнанно считалась универсальным психологическим законом. Ныне эта теория отвергнута. Но если мы изучаем развитие представлений ребенка о смерти, она все же представляет для нас немалый интерес, поскольку мы располагаем изрядной археологической и антропологической информацией о развитии этих представлений в культуре, – возможно, большей, чем о каких-либо еще. Прежде чем на самом деле отвергнуть эту теорию, полезно было бы исследовать и проиллюстрировать основания, на которых она могла логичным образом возникнуть. Какое именно поведение современных детей – и в чем именно, – походит на известное нам поведение древнего или современного доиндустриального человека перед лицом смерти?
Как сообщает нам Франкфорт, примитивное мышление ища причину ищет не «как», но «кто»… Он ищет целенаправленную волю, совершающую действие… Мы понимаем сущность явлений не за счет их особенностей, но за счет того, что делает их проявлением общих законов. Но общий закон не может оценить по достоинству индивидуальность каждого явления. А как раз индивидуальный характер явления сильнее всего переживается древним человеком… Смерти кто-то пожелал. И поэтому вопрос опять-таки обращается от «почему» к «кто», а не к «как»[17].
Обнаружилось, что некоторые маленькие дети и некоторые дети постарше с низким интеллектом из числа наших испытуемых мыслили аналогичным образом. Когда им предъявили ряд английских слов (в исследовательской программе, которая подробней будет описана ниже) и предложили сказать, что каждое из них значит, по поводу «мертвый» эти дети говорили: «убитый». Для них состояние «мертвый» предполагало кого-то, – одушевленного агента, «виновника».