Видит Бог - Джозеф Хеллер 5 стр.


Люди со средствами и сейчас еще держат в деревне шатры на летние месяцы, другие разбивают их на крышах домов, дабы наслаждаться, сидя там, веющим с моря вечерним бризом. Наверху и просторнее, и покойнее, чем внизу, под крышей. Да что уж там, как раз во время задумчивой, уединенной прогулки по крыше моего дворца, предпринятой во избавление от очередной Мелхоловой сварливой диатрибы, взгляду моему и явилось впервые изысканное зрелище – Вирсавия, принимающая ванну на крыше своего дома. Я так и замер на месте. «Подъем», – скомандовал Дьявол. Похоть моя взыграла, я послал за Вирсавией и в тот же день ее поимел. А также на следующее утро и на следующий вечер, и на следующий, и на следующий, и на следующий. Раз коснувшись ее, я уже не мог остановиться. Я не мог не смотреть на нее. Желал ее и не мог избыть это желание. То была любовь. Я вдыхал ее и не мог надышаться. Я и сейчас не могу глаз от нее отвести. Я хочу обладать ею каждодневно. Вот прямо сейчас и хочу. После первой ночи мы условились, что во всякий день, в какой я не смогу залучить ее к себе, но смогу наблюдать за нею, она будет утром и вечером омываться у себя на крыше. Когда она знала, что я смотрю на нее, движения ее становились особенно сладострастными.

Значение распутства всегда признавалось хананеями и филистимлянами с большей откровенностью, нежели нами, и когда мы столкнулись с этими народами, способы, посредством которых они плодились и размножались, стали здоровым катализатором для возникновения вскоре процветших торговых, культурных и половых сношений между нами. Моисей и компания отродясь не видывали такого количества пипок, какое им, на их непростом пути из Египта в землю Ханаанскую, предъявили жены моавитянские. Едва мы осели здесь, как у нас появились вино, шерсть, зерно и фрукты. У хананеев имелись свинина, религиозные идолы и храмовые проститутки, у филистимлян – морепродукты, пиво и монополия на металлургические секреты, которые они охраняли, не стесняясь в средствах. Они продавали нам орудия, но не желали научить нас затачивать их, да и железного оружия тоже нам не давали. Путешествия были – в мирное время – безопасными, торговля бойкой, отношения дружественными. Да, конечно, временами мы наталкивались на некоторый антисемитизм со стороны филистимлян, но он выглядел скорее следствием осознания определенных узкоместных различий, нежели чем-либо еще. Мы ведь тоже не оставались в долгу: филистимляне были не обрезаны, и мы никогда не позволяли им об этом забыть.

Отношения взаимной выгоды и взаимной зависимости были куда более типичными и привычными, поскольку всем нам с детства примелькалась одна и та же картина – филистимский трудяга, который тащится издалека с притороченным к спине шлифовальным кругом, чтобы наточить для женщин кухонные ножи и ножницы, а для мужчин – стрекала и плуги. Точно так же и мы хаживали в Газу, Геф и Аскалон с посудой на продажу и с плужными резцами, мотыгами и топорами для заточки, а временами и ради того, чтобы приятно скоротать вечерок под пиво с рыбкой. Дорогой туда либо обратно, а то и в обе стороны мы могли завернуть в храм хананеев ради благочестивого участия в отправлении храмовыми проститутками их религиозных обрядов и внести тем самым посильный вклад в процветание нашего сообщества. Мы и по сей день не очень уверены в том, что, отваляв на храмовой земле одинокую или замужнюю женщину, мы так уж резко увеличивали плодородие наших полей и плодовитость скотов. Но хананеи лучше нас разбирались в сельском хозяйстве. А никакого вреда эти наши поступки определенно не приносили.

У нас имелись наш Иегова и наши обряды очищения, у хананеев и филистимлян – эта их штучка Астарта, которую всегда изображали с голой грудью, поместительными бедрами и с тяжелыми боками, образующими почти полный круг. По временам что-то в этой чехарде сбивалось, и мы получали свинину с идолами, а они – наши законы и обряды очищения. Тот же Урия Хеттеянин почувствовал бы себя нечистым и непригодным для битвы, если бы лег с Вирсавией, когда я его об этом попросил. Таков был один из законов, которые Бог дал Моисею и которые вовсе не облегчали нам жизнь. Мужчина, возлегший с женщиной, нечист. А мужчина, возлегший с мужчиной, нечист еще пуще: ибо содеял мерзость. Если же кто смесится со скотиной, говорит Господь, тот умрет. Хотел бы я знать – тот, кто не смесится со скотиной, не умрет, что ли?

Естественно, смешанные браки выглядели в этом плавильном котле делом самым заурядным, да оно и всегда так было. Муж Вирсавии был язычник, Иосиф женился на египтянке, Моисей – сначала на кушитке, потом на мадианитянке, а уж Самсон, который ни одной юбки не мог пропустить, был от рождения падок до филистимских давалок и их интересных приемчиков. Даже моя прабабушка с отцовской стороны и та не была еврейкой: она была той самой моавитянкой, вдовицей Руфью, что вернулась вместе с Ноеминью в Иудею, выбрав нашего Бога и наш народ, и вышла за моего прадеда Вооза. А взять волосатого Исава, женившегося на двух хеттеянках сразу – к огорчению Исаака с Ревеккой, несомненно предвкушавших большой еврейский свадебный пир. У нас были свадебные пиры, хоть не было ни свадеб, ни института брака, да и слов, их обозначающих, тоже не имелось. Мужчина просто платил цену женщины ее отцу и уводил ее к себе домой уже как жену. Они могли праздновать это дело, а могли и наплевать. Я, помнится, во время празднеств, сопровождавших мою женитьбу на Мелхоле, плясал и пил с удовольствием, уязвившим мою новобрачную, царскую дочь, до того, что она стала считать меня парвеню. Я и поныне думаю, что, женившись на Мелхоле, многое потерял, хотя обошлась-то она мне в символическую сотню краеобрезаний филистимских, которые попросил за нее Саул. Я ему еще сотню подкинул, чтобы показать, какой я удалец. Мелхола же оказалась привередой и заурядной мегерой, не стоившей даже одного краеобрезания.

Главное-то в филистимлянах было то, что, когда мы впервые столкнулись с ними, они намного превосходили нас по части культуры, обладая цивилизацией гораздо более развитой. Едва Иисус перевел нас на западный берег Иордана, чтобы мы покорили хананеев и переняли у них приемы землепашества, блудодейства и жилищного строительства, как мы с огорчением обнаружили, что по-настоящему доминирующей военной силой являются в этих краях филистимляне, и это было особенно верно во времена Самсона, этого головореза, троглодита, волосатой обезьяны. Ох уж этот Самсон! Вот уж был дубина, йолд[2], невежественный деревенский переросток, по дурости искушавший лютую ярость филистимлян, упрямо совершая одно за другим злодеяния, вполне достойные такой слабоумной нетолочи. Кто мог с ним справиться? А они его еще и в судьи произвели! Сегодня он влюблялся в филистимлянку и играл с ее соседями в угадайки на тридцать перемен простыней, наволочек и сорочек, а завтра убивал их всех до смерти и сжигал их поля и виноградные сады и масличные, привязав факелы к хвостам трехсот лисиц. Ой-вэй! Проще он ничего придумать не мог? Сотни раз народ Иудеи молил его вести себя поприличней.

– Самсон, Самсон, что же ты с нами делаешь? – толковали ему старейшины. – Или ты не знаешь, что филистимляне правят нами и могут обратить нас в рабов, какими мы были в прежние времена?

Как об стенку горох. Сотни раз они хотели связать его и связанного сдать филистимлянам. В конце концов он им это позволил, и вот, когда народ уже радовался, что избавился от него раз и навсегда, Самсон, окруженный филистимлянами, разорвал путы и ослиной челюстью ухайдакал в придачу к прежним новую тысячу. А следующим номером – никто еще и глазом моргнуть не успел, он, нате вам, уже втюрился в очередную филистимскую потаскушку, в Далилу, и выболтал ей свой драгоценный секрет, за что и лишился волос, силы и глаз. Мильтон с его «Самсоном-борцом» промазал мимо цели на милю, не меньше. Самсон, которого помним мы, был слишком туп и неотесан, чтобы сказать о себе: «безглазый в Газе, я мелю с рабами» – или вообразить, как он умирает «растратив страсти все». Хотя последние его слова, вот это: «укрепи меня только теперь, о Боже! чтобы мне в один раз отмстить филистимлянам за два глаза мои», – в общем, недурны.

Джон Мильтон бывает порой весьма далек от совершенства – первый из двух сонетов, посвященных им «Тетрахорду», ничтожен, да и второй далеко не хорош, – и все же я прошу вас проявить по отношенью к нему такую же снисходительность, с какой время от времени требую относиться ко мне. Все-таки главное – это наше искусство. Мы с ним поэты, а не историки и не журналисты, и рассматривать его «Самсона-борца» следует в том же беспристрастном свете, что и мою знаменитую элегию на смерть Саула и Ионафана вместе с моими же псалмами, притчами и иными выдающимися произведениями. Цените их как поэмы. Ищите в наших творениях прежде всего красоту, а не точное изложение фактов. Вот вам разительный пример: мое прославленное «Не рассказывайте в Гефе, не возвещайте на улицах Аскалона, чтобы не радовались дочери филистимлян». Если бы на первом месте стояли буквалистская истина и здравый смысл, чем можно было бы объяснить неувядающую популярность этой сладкозвучной фразы? Как-никак в Гефе и Аскалоне узнали о поражении и смерти Саула на Гелвуе за добрых две с половиной недели до меня. Такие отклонения от реалистичности получают общее свое объяснение лишь на основаниях эстетических. Мильтон был человеком значительных способностей. Кто знает – кто может с определенностью утверждать, что его творения не проживут столько же, сколько прожили мои, и не будут когда-нибудь читаемы так же широко, как моя знаменитая элегия?

Какую радостную погребальную песнь мне удалось сочинить экспромтом, когда меня припекло! Если говорить объективно, по части веселья моя знаменитая элегия не уступает оде к радости и победе. Смерть Саула открыла для меня двери и очистила путь. Как взыграла душа моя, когда я понял, что написал, и, будучи сам строжайшим своим критиком, заключил, что не вправе изменить ни единого слова или убрать хоть одну строку. Признаюсь, мне случалось с тех пор пожалеть, что я недостаточно поработал над словами: «Ионафан; ты был очень дорог для меня; любовь твоя была для меня превыше любви женской». Это чреватое неприятностями заявление породило множество безвкусных и безосновательных домыслов у всех тех, кто желал меня очернить или найти почтенное оправдание собственным непутевым наклонностям. Что уж такого недостойного в этих словах? Для меня смысл их остается ясен, прост и чист, как в тот день, в который я их написал. Тот же Джон Мильтон мог бы произнести их, если бы первым до них додумался.

Однако Мильтон был суровым пуританином, проживавшим в холодном климате, а мы – похотливой полигамной оравой, обитавшей в местах обильных и теплых. Поэтому мы с упоением вступали в родственные браки, мешали инбридинг с аутбридингом и занимались этим всегда, даже во дни Авраама, общего нашего праотца. Есть тут и еще кое-что. В самом начале мы носили короткие бороды и носы имели прямые – можете сами увериться в этом, взглянув на настенные росписи, – и кто знает? если бы нас в наших блужданиях и совокуплениях постигла немного иная генетическая мутация, мы были бы сейчас белобрысы и миловидны, как датские школьники. Неудивительно, что наши нравственные философы тогда, да и ныне склонялись к сумрачной угрюмости, придиркам и аскетизму. Мильтон был блюстителем нравов и педагогом – он заставил своих дочерей выучить древнееврейский; я же английского так и не освоил. И я считаю, что Саул с Ионафаном дали мне тему более благородную, нежели та, которую дал ему Самсон, этот грубый, вечно садившийся в лужу олух, силой заставлявший своих родителей устраивать для него браки, которых те не одобряли, и не способный удержаться от того, чтобы вставить первой встречной филистимской поблядушке. И вот нар[3] вроде него стал у них судьей, а моим именем даже книги в Библии не назвали. Что меня по-настоящему бесит, так это то, что Самуил получил целые две, Первую и Вторую[4], хотя помер он уже в первой, а во второй ни разу не упоминается, то есть ни единого. Разве это справедливо? Эти две книги Самуиловы следовало назвать моим именем, а не его. Что уж такого великого в Самуиле?

Я так и слышу, что ответил бы мне Бог, если бы я Его об этом спросил:

– А кто сказал, что Я собираюсь быть справедливым? Где сказано, что Я должен быть справедливым?

– Ты вообще-то всегда понимаешь, что творишь? – наверное, спросил бы я, если бы смог проглотить свою гордость и снова с Ним заговорить.

– Понимаю, не понимаю, какая разница? – отвечает Он, я и это слышу, с несокрушимым апломбом.

При таком вот Его цинизме кому нужен Бог вроде Него? Я разве слепой? Да я еще пятьдесят лет назад сообразил, что не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, но время и случай для всех их. Восходит солнце, и заходит солнце, и одно и то же выпадает праведнику и нечестивому. Хлеб не всегда достается мудрым, богатство – разумным, благорасположение – искусным, но одна участь постигает нас всех. Мудрый умирает не приятнее и не мудрее глупого. Чем же в таком случае мудр мудрый? Вот почему я стал ненавидеть жизнь и пришел к заключению, что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться, хотя и это задача не из самых легких, когда всей еды у тебя – одно пастрами. Лишь переднюю четвертину волов и овец отдал Он нам на съедение. А с остальными что прикажете делать?

И при всем том Самсон очень хотел получить те рубашки, Иосиф относился к своей одежде как к драгоценности, а я наслаждался моей короной и браслетами. Дочери израильские радовались нарядам из багряницы с украшениями и золотыми уборами. Понятия не имею, с чего наши потомки в Восточной Европе взяли, будто безрадостная черная шляпа с широкими полями и мрачный длинный сюртук из альпаки или габардиновое пальто без украшений составляют часть нашей традиции или что одежда скучных похоронных тонов в особенности хороша для молитвы. Возможно, все это внушили им плачи Исайи и Иеремии, вторжения и разрушения, которые претерпевал Израиль от ассирийцев, вавилонян, греков и римлян, диаспора, гонения средневековой Европы, погромы в России и Польше, да еще и Адольф Гитлер в придачу.

Даже по сей день мне легко угодить, подарив экзотическую побрякушку или цветастое одеяло, халат, рубашку – или поднеся одежды либо драгоценности служанке моей Ависаге. В удовольствии, с каким она их принимает, нет ни притворства, ни жадности. Это Вирсавия у нас приобретательница, не Ависага. Я люблю смотреть, как Ависага обряжается в какие-нибудь восхитительные обновки. Мне любо видеть, как кокетливо жеманничают нынче наши женщины, как блуждают, отражаясь в ручных зеркальцах, их игривые глаза. Мне нравятся их пышные головные повязки, серьги, шляпки, мантильи и заколки, кольца на пальцах и колокольца на щиколотках, их браслеты, цепочки, накидки, чепчики и вуальки. Я люблю женщин, и всегда их любил, я наслаждаюсь их амбициозными, утомительными потугами сделать себя попривлекательнее. Ныне у них даже из носов торчат драгоценности. А у нас имеются ныне и собственные Савонаролы – как только мы достигли известных успехов и получили возможность немного расслабиться и начать наслаждаться плодами нашего прогресса, тут же появились и люди, предвещающие нам за это крушение и погибель, люди, которым решительно не по нутру наши радости и увеселения, которые упорствуют, предрекая нам злую участь.

«И будет вместо благовония зловоние, – гласит известное уличное присловье. – И вместо пояса будет веревка. И вместо завитых волос – плешь. И вместо широкой епанчи – узкое вретище. И вместо красоты – клеймо».

Тем не менее мы решили попробовать. Кто же по собственной воле станет отказываться от роскоши?

Назад Дальше