Я проснулся в предчувствии большой радости. Через огромные проемы окон солнце заглядывало в зал и в своих сверкающих лучах прогуливалось под высокими колоннами. Всюду-всюду его было так много, что мне показалось, что мы с мамой находимся в сказочном дворце. Я нисколько не удивился, что мы в нем одни, что солнце наклонилось над мамой и, не касаясь ее лица, выпустило ей на ладонь своего солнечного зайчика. Я потянулся к нему, мамина рука ласково отозвалась, и зайчик перескочил ей на локоть. Мне стало весело, я догадался, что мама хотя и спит и глаза у нее закрыты, она своей рукой помнит обо мне и даже уговаривает меня еще немножко поспать. Но я не послушался.
Я вылез из халабудки и побежал по солнечным залам дворца навстречу радостному гулу, с которым проснулся, который, казалось, бурлил во мне. Я уже знал, что настоящие музыка и смех бурлят на улице.
Двустворчатые двери, огромные, как ворота коровника, были открыты настежь. Я остановился напротив проема и замер. Я смотрел из глубины зала поверх людей, стоящих внизу на ступеньках крыльца, и видел полноводную реку разноцветных шаров и лиц. Если бы люди стояли не на ступеньках, а на крыльце или даже в проеме настежь раскрытых дверей, они все равно не смогли бы загородить мне половодья тысячи тысяч лучащихся глаз.
– Миру – мир! – разом выкрикнули радиоколокола.
– Ура-а, ура-а!.. – нестихающе понеслось в голубую высь.
Музыканты разом ударили в литавры, и медь тарелок запела так, словно это пели сами ворота, распахнувшиеся в весну.
Я стоял напротив проема, позабыв обо всем. Я никогда не видел такого множества зеленых веток и кружев из белых цветов. Я никогда не видел такого множества голубей и воздушных шаров, разом взмывших в небо. И конечно, я никогда не слышал духового оркестра и подобных, громыхающих вместе с эхом, голосов. Да-да, я еще никогда не видел такого множества счастливых лиц и глаз, текущих мимо меня единой полноводной рекой.
– Миру – мир! – опять прогромыхали радиоколокола, и опять:
– Ура-а, ура-а!.. – нестихающе понеслось ввысь.
– Миру – мир, мир – миру, – сказал я вслух, потому что уже читал по букварю «ма-ма – ра-ма».
Я сказал вслух знакомые слова, но они показались мне не словами, а как бы створами ворот, распахнутыми в небо.
– Ура-а, ура-а, – робко пропел я, пробуя на язык и это удивительное слово, и вдруг почувствовал, что сердце внезапно трепыхнулось и я полетел, полетел к воздушным шарам, в бездонную высь.
…В родную деревню мы приехали засветло. Автобус остановился возле молочно-товарной фермы, и пока мы шли домой, маму часто останавливали и расспрашивали о моей болезни. Меня никто ни о чем не спрашивал, я смотрел на вскипающие на солнце лужи и опять чувствовал грусть своей жизни. Я не понимал маминого беспокойства о своих обмороках и крови из носа, ведь я уже заметил, что они всегда случались, когда мне становилось жутко и хорошо. Поэтому мне стало жалко маминых разговоров, и когда к нам пришли соседи, чтобы посидеть за самоваром в честь праздника, я сказал им всем, что мне нисколько не больно от обмороков и от крови из носа, а, наоборот, я лечу от них высоко-высоко, как жаворонок или кобчик. Все посмотрели на меня очень молчаливо, а горбатая старуха Коржиха, клюки которой я побаивался, скрипуче засмеялась и пообещала:
– Вот так, милок, когда-нибудь и улетишь…
– Ну что вы, Евдокимовна, Господь с вами, – недовольно сказала мама и посмотрела на меня ласково и задумчиво, как она смотрела на фотографии отца и вообще фотографии своей прошлой жизни, когда меня еще не было или я был совсем-совсем маленьким.
Я взял медовый пирожок, который все это время лежал в маминой сумке, и вышел во двор. Куры не обратили на меня никакого внимания, зато Джек сразу вылез из своей конуры и стал радостно тереться о мои колени – он даже понарошку кусал меня за ноги, когда я шел через двор, чтобы посмотреть на нашу Зорьку.
Зорька лежала на свежей соломе, повернувшись к двери. Она жевала жвачку, но, когда я присел на корточки и подал ей кусочек пирожка, перестала жевать и, шумно вздохнув, задумалась. Я упрашивал ее, чтобы она съела кусочек, но она продолжала думать о своем, и тогда я стал гладить ее. Она повернула голову, и ее шейные морщинки потекли под моими пальцами, словно струйки ручейка. Мне почему-то расхотелось говорить ей, что я был в городе.
– Ты не думай, Зорька… внутри себя я уже большой и все-все понимаю. Этим летом я скажу маме, что буду пасти тебя, пока не пойду в школу.
Я рассказывал Зорьке, что буду пасти ее за речкой, где растет большая трава, а в обед, в самую жару, она будет стоять в воде, на третьей ямке под ивовым кустом, где меньше всего назойливых мух и слепней.
В полумраке Зорькины рога матово лоснились, а белый курчавистый волос на лбу, взблескивая, искрился от моего прикосновения. Зорька потянулась ко мне, прямо к моему лицу, и я увидел, что глаза ее блестят, а из глаз текут обильные слезы. Она опять шумно вздохнула, опахнув каким-то домашним-домашним дыханием, после которого я вновь почувствовал себя не то чтобы маленьким, но и не таким уж большим.
Когда вышел из сарая, Джек меня преданно ждал. Он сразу увидел и пирожок в кармане, и кусочек в руке, и что не такой уж я маленький, как показалось Зорьке. Он увидел меня точно таким, каким я хотел, чтобы меня видели все, а в особенности клюкастая старуха Коржиха.
– Какой ты умный, – сказал я Джеку и дал ему кусочек пирожка, и погладил его, и вместе с ним порадовался его сметливости, когда, ласкаясь, он шустро тыкал носом как раз в тот карман, в котором лежал пирожок.
Я сел на ступеньку крыльца, а Джек – на деревянный помост. Пестрый, с черно-белыми разводами на ушах, топорщащихся и на кончиках как будто сломанных, он смотрел на меня с той преданностью и вниманием, словно мы уже условились есть пирожок вместе.
– Нет-нет, у нас не было никаких уговоров, – возмутился я и отвернулся (стал смотреть на заходящее солнце).
Розовые лучи скользили поверх плетня, а стеклянные банки, насаженные на колышки, горели изнутри так ярко, словно они были электрическими лампочками. Пространство улицы за колхозной водокачкой раздвинулось, и темные скирды сена теперь представлялись стадом слонов, спускающихся к водопою. Вокруг было столько простора, уходящего в небо, а в небе – причудливых облаков, как будто касающихся земли, что я невольно вспомнил город с гирляндами разноцветных шаров, красных флагов и белых голубей, так плотно взмывавших ввысь, что иногда казалось, что это взмывает весь праздничный город.
– Миру – мир! – восторженно крикнул я, встав во весь рост.
Сердце трепыхнулось, но прежде, чем почувствовал, что лечу, я увидел Джека, который, жалобно взвизгнув, подпрыгнул, чтобы лететь вместе. И я не полетел, я не мог оставить Джека.
Я спрыгнул со ступеньки и, обхватив его за шею, кружился с ним. Потом опять сидел на ступеньке, и по кусочку отламывал от пирожка, и давал Джеку, и ел сам, облизывая желтое повидло, которое выползало между пальцев.
– Такого вкусного пирожка больше ни у кого нет, – говорил я Джеку. – Тетя врач дала нам его для нашего праздника.
Сказал о празднике и едва не задохнулся от догадки. И чтобы уже развеять все свои сомнения, забежал по ступенькам на крыльцо, повернулся лицом прямо к солнцу и словно бы вновь очутился на празднике, среди громыхающих радиоколоколов, бравурной музыки, смеха и песен.
– Миру – мир, мир – миру, – сказал я громко и отчетливо, как будто прочитал по букварю.
Сердце знакомо трепыхнулось, но я не стал хвататься за Джека, который терся о мои колени, я точно знал, что не упаду в обморок: ни сейчас, ни после – никогда. Я был уверен, что подрос и болезнь отстала от меня.
С того дня я действительно больше не падал в обмороки и из носа у меня не текла кровь. Конечно, я мог бы не вспоминать тот праздничный день, но именно тогда в меня вошло убеждение, что силой воображения можно одолеть любую болезнь, и не только болезнь…
Глава 11
В ночь на субботу впервые приснилось, будто я в отдельном кабинете за белоснежным столиком и официант подносит мне щи, дымящуюся баранину с зеленой петрушкой и кофе со сливками. Глотая слюну, всячески старался показать официанту, что не голоден, просто пришло время отобедать. Уяснив, что обед для меня своеобразный и мало что значащий ритуал, официант испросил разрешения отдать обед какому-то голодающему поэту, который якобы стоит в ожидании за портьерой. Я откуда-то знал, что голодающий поэт – это я, Митя Слезкин, поэтому преувеличенно небрежно, мановением руки, разрешил унести поднос с обедом. Я предполагал, что раз я – я, то за портьерой никого нет и обед вернется ко мне.
Официант отодвинул портьеру, и, к своему ужасу, я увидел себя в уже известной крылатке из байкового одеяла с тремя поперечными полосами по плечам. Это было до того неожиданно, особенно униженность, с какою Митя Слезкин протягивал руки к обеду.
Официант испуганно оглянулся, очевидно, узнал меня, и в ту же секунду, в предчувствии грязного скандала из-за тарелки щей, я проснулся.
Проснувшись, некоторое время испытывал чувство стыда, потом сожаления и, наконец, голода. Поощренное спазмами в животе, воображение до того разыгралось, что в конце концов я уже не мог думать ни о чем. И как был налегке, так налегке и припустил к продуктовому магазину.
Я бежал в застиранных трусах и майке, с пачкой «рваных» за пазухой. Каждая клеточка во мне вопияще кричала: е-есть, е-есть! Однако всем своим видом я старался убедить встречных прохожих, что этот мой бег – обычный утренний моцион трусцой. Наверное, я бежал слишком резво и чересчур целеустремленно. Вослед мне отпускались шуточки, наподобие – «Эй, комик, штаны забыл – догоняют!..».
Конечно, я не учел, что для утреннего моциона проснулся слишком поздно. В магазине никто не захотел даже отдаленно признать во мне физкультурника-одиночку. Как-то враз все единодушно решили, что я – бесстыжая морда и нахал. Возмущенные покупатели, пожертвовав очередью, буквально вынесли меня из магазина. Я чуть не заплакал от досады. Слава Богу, всегда закрытый ларек на автобусной остановке торговал, и мне удалось взять две пачки печенья и баночку трески в томатном соусе, которая продавалась в нагрузку к печенью.
Первую пачку печенья съел сразу, у ларька. То есть – когда съел и как? – не заметил. Даже маленько порылся в пакете – неужто все?! Вторую ел не торопясь, контролировал свои действия. Нарочно подошел к доске для вывешивания свежих газет и вроде бы, увлекшись чтением, по рассеянности хрумкал. На самом деле я кончиками пальцев на ощупь читал удивительно вкусное слово, придуманное мукомольной промышленностью СССР, – «Привет!». Привет! – мысленно отзывался каждой печенюшке и, только покончив с ними, удосужился прочесть: «„Н… комсомолец“, 20 августа…» «Надо позвонить в „Союзпечать“, поинтересоваться, почему на нашей автобусной остановке свежие газеты вывешиваются от случая к случаю?» – подумалось как бы между прочим, и в ту же секунду позабыл и о голоде, и о своем неудачном виде физкультурника, и вообще обо всем.
На первой полосе, чуть ниже заметки о комсомольско-молодежной бригаде пригородного совхоза «Узбекистан» «Кто заменит тетю Глашу?», смотрела на меня до боли знакомая фотография улыбающейся старшеклассницы, пускающей мыльные пузыри. А рядом – напечатанное лесенкой мое стихотворение «Ангелы любви», которое было переименовано в «У Лебединого озера» и посвящалось Розе Пурпуровой. (Посвящение озадачило, я не знал – радоваться мне или негодовать? Дело в том, что девичья фамилия Розочки – Пурпурик.)
В строке «И – поверил в мечтания, их сокровенность тая…» неожиданно обнаружил лишнее слово, вставленное с неизвестной целью: «И честно – поверил в мечтания…» Господи, какое убожество: если можно «честно» поверить в мечтания, то не возбраняется и «нечестно». Интересно – каким образом, пусть объяснят, мысленно возмущался я, подразумевая под «они» не столько Васю Кружкина, сколько корреспондентов отдела комсомольской жизни. Безусловно, и по посвящению прошлась их рука (Розочка иногда звонила в бухгалтерию редакции и представлялась под девичьей фамилией). Воровски сняв газету, я действительно трусцой вернулся в общежитие. (Кстати, на этот раз встречные прохожие не обращали на меня никакого внимания.) Тщательно изучив публикацию и вообще всю первую полосу (фотоэтюд и стихотворение, очерченные одной линией, визуально воспринимались как единый материал), пришел к выводу, что стихотворение подано со вкусом, а вместе со старшеклассницей и достаточно броско – не затерялось среди газетных информашек. К новому названию постепенно привык – Васина работа. Судя по заголовку «Кто заменит тетю Глашу?», он не поскупился, достал самые сокровенные сбережения, можно сказать, пустил в ход весь свой золотой запас. Наверняка в расчете, что, как некогда «в верхах» заметили его «дядю Гришу», теперь, с «тетей Глашей», заметят и его новаторскую полосу… «Да, Еврейчик-Вася кому хошь даст сто очков вперед», – радовался я за него, надеясь, что и мое стихотворение не будет обойдено… и, если газета попадется Розочке, она непременно прочтет его. А прочитав, простит меня, вернется домой, в общежитие. Словом, «честно поверил в мечтания, их сокровенность тая…», что произойдет именно то, чего я и хотел добиться публикацией.
Разумеется, я сожалел, что раньше не натолкнулся на газету, давно бы съездил в редакцию, взял авторские экземпляры. Теперь придется ждать до понедельника – ничего, подождем. Воображение услужливо подсовывало картины радостного возвращения Розочки. О том, что «Союзпечать» почему-то со вторника не вывешивала свежие газеты – и думать не думалось.
С утра, оставив две записки для Розочки (одну в двери комнаты, а другую на вахте), отправился в редакцию. Настроение было превосходным: солнце, теплынь – после ночного дождя городок благоухал. Я нарочно пошел через кремлевский парк и даже немножко посидел на лавочке у фонтана. Мириады солнечных искр, сливающихся в устойчивую радугу, свежий запах зелени и нежный аромат цветов – во всем присутствовало вдохновение… Я внезапно почувствовал стихи, меня опахнуло их дуновением.
Мне стало до того хорошо от понимания, что и я, какой ни есть, храню в себе Божий лик, что невольно вслух засмеялся и вынужден был покинуть лавочку. Две старухи, мирно разговаривавшие, вдруг умолкли и стали опасливо оглядываться на меня. Чувствуя спиной их подозрительные взгляды, шагнул в радугу, а вышел – как из-под душа. Ни о каких стихах не могло быть и речи. Чтобы подсохнуть, решил сразу не заходить в редакцию, а немного погулять возле ДВГ и по чистой случайности выбрал отмостку под окнами библиотеки. Выбор оказался неудачным. Из окна второго этажа высунулись два коротко стриженных атлета и приказали, чтобы не маячил под окнами. Безапелляционность озадачила.
– А вы, собственно, кто такие – представьтесь, – как можно учтивее сказал я.
– Если мы представимся, – ответил черноголовый, – то ты уж точно костей не соберешь. Ты понял, ханурик?
Не дожидаясь моего ответа, приказал белобрысому, чтобы тот спустился и навшивал «мокрой курице». Белобрысый довольно-таки умело циркнул слюной сквозь зубы, с расчетом попасть в меня, и лениво, будто мы уже полдня разговаривали, сказал:
– Ханурик, ты слышал? Отвали, а то по стене размажу.
Боже, у меня не укладывалось в голове, чтобы так вызывающе грубо разговаривали со мной не где-нибудь, а в ДВГ, в его интеллектуальном центре, лучшей библиотеке города. Мелькнуло – может, сантехники из уголовников?! Вполне, книги очень даже дефицитный товар…