В приличных отелях, гостиницах, пансионах и санаториях нельзя допускать, чтобы умирали гости.
Это производит дурное впечатление на других жильцов. Это портит репутацию заведения.
Часть вторая
ДЕТИ
Это был город, где в странном очаровании слилась изящная прелесть средневекового католического латинства с суровым и тяжелым порядком и чистотою германцев и небрежным, широким уютом славянства. Здесь были улицы – ни дать ни взять – провинциального русского города, где без всякого ранжира, вдоль чахлых деревьев бульваров, вытянулись четырехэтажные, трехэтажные и одноэтажные дома, где над вокзалом железной дороги возвышалась строгая своей прямолинейностью башенка, на ней балюстрада, за балюстрадой еще башенка и высокий шпиль флаг-штока, видавшего еще недавно в табельные дни бело-желто-черный русский Романовский флаг. Точно пришла в эту русскую улицу с ее пестрыми нерусскими вывесками «bilardu», «Paris» и с веселым трамваем с прицепным вагончиком какая-нибудь каланча из приволжского Саратова.
В городе была площадь, где в чинной ровности сжались узкие, каких не знает славянский мир, в три-четыре окна по фасаду, четырехэтажные дома с широкими низкими дверями аркой, со старым памятником, окруженным столбами с висящими между ними цепями. Эта площадь явилась из средневекового германского города, где была она рынком, куда по утрам спешили торговцы и торговки. Они ставили на ней свои холщовые навесы и раскладывали зеленые, упругие кочаны капусты, корзины с картофелем, пучки алой моркови в перистой нежной зелени, головки луку и чесноку. Подле тележек мирно лежали громадные, лобастые, умные псы с толстыми лапами в ременной сбруе на шее.
На южной окраине города был парк с серебристыми прудами. Мрамор мостов с конными статуями четко вылеплялся на густой зелени деревьев и кустов. Казалось, то был французский Версаль в его лучшие дни.
В этом городе была немецкая чистота подстриженных цветников и скверов. Там, на высоких пьедесталах, стояли бронзовые статуи, памятники великим людям народа, создавшего этот город, полководцам, писателям и поэтам. Были его улицы и площади подметены. В пыльные, жаркие дни по ним с журчащим шорохом проезжали тяжелые автомобили, поливавшие тысячью мелких струй раскаленные каменные и асфальтовые мостовые.
В жителях этого города была самоуверенная, петушиная пылкость французов, упорство и самонадеянность немцев и благородная мягкость славян. Из тысячи противоречий слагались их нравы. Давали всему городу характер, полный неожиданностей и самых различных возможностей.
Женщины в этом городе были телом прекрасны, как славянки, с льняными или цвета спелой ржи волосами, с голубыми или серыми большими, выпуклыми, блестящими глазами. Но душа у них была легковерная, неглубокая, изменчивая и легкомысленная, как у женщин латинской расы. Были они изящно одеты по последней парижской моде, стрекотали быстро на мягком, звучном и шипящем языке, но под платьем занашивали белье и не слишком охотно мылись, подобно француженкам.
Климат в этом городе тоже был полон противоречий. То по-русски нападет белый снег. Мороз заблестит инеем, хрусталями и алмазами, покрыв деревья и кусты садов и бульваров. Повалит из труб белый дым, завиваясь кудрями. Понесутся по улицам, по первопутку, санки с бубенцами. Дворники, напрягаясь, станут лопатами чистить мостовые, чтобы цари современного мира, автомобили, могли свободно катить по улицам. Под морозным голубым небом широко и румяно улыбается яркая, веселая, точно московская зима. И вдруг насупится небо, покроется темными, низкими тучами, полетят по улицам густые туманы, пойдет дождь, смоет без остатка снег, растопит алмазное очарование инея, и гнилым французским Парижем несет тогда от мокрых улиц и блестящих асфальтов, где, как в реке, отражаются свиные рыла автомобилей.
Этот город испытал военный постой и был занят неприятельскими войсками. Но тогда, когда гибли от своих и чужих солдат деревни, сгорали дотла, стояли с объеденными фруктовыми садами и потоптанными полями, точно по ним прошла всепожирающая саранча, когда гибли помещичьи усадьбы и, после прохода войск, с разбитыми окнами, с бумагой разорванных книг на полу, с осколками разбитой посуды и порванными картинами, казались мертвецами, – города не могла победить и одолеть даже война. Он потускнел, загрязнился, точно завшивел одно время. Потом быстро поправился. Или не хватило солдат, чтобы разойтись по всем его домам и квартирам, или захватчикам совестно было на глазах у людей грабить и уничтожать чужое добро. Сохранились по комнатам квартир картины и ковры, остался электрический орнамент, не была побита посуда, не было растащено платье и белье, не были разорваны книги, не были раскиданы бумаги и письма.
Во время войны и после нее в городе сохранился веками насиженный комфорт.
Так в полной роскоши и неприкосновенности уюта сохранился большой каменный особняк Владека Подбельского, стоявший в глубине двора. Высокие, темноватые комнаты стыли в холодном покое. От мраморных подоконников и резной мраморной внутренней облицовки окон веяло зимой и морозом. Полы были покрыты мягкими, пушистыми коврами и шкурами редких зверей. По стенам висело старинное оружие. Рыцарские доспехи, надетые на манекен, выделялись в углу. Широкая тахта занимала треть большого кабинета. Со стен, из шкапов, глядели темные книги Средневековья, книги колдовских, тайных знаний.
Владек Подбельский, богатый, не скованный делами помещик, посвятил свою жизнь изучению всего таинственного, что когда-либо волновало человечество. Ему было сорок лет.
В обширном кабинете Подбельского, где по темным углам словно чудилось чье-то тайное незримое присутствие, где щелкал порою внезапно пол, где пахло дымом душистых папирос и где совсем не было слышно городского шума, часто бывала русская молодежь, осевшая в этом городе. Здесь говорила она о том, что ее смущало: о судьбах России, о будущем России. Хватались за оккультизм, думали при помощи тайных сил заглянуть в будущее.
Здесь бывала, среди других, и девятнадцатилетная Светлана Бахолдина.
2
Бывать у холостого Владека Подбельского Светлане удалось не сразу и не без борьбы с ее матерью, Тамарой Дмитриевной.
Тамара Дмитриевна прямо из Петербурга попала в этот город, еще взъерошенный войною, тесный и трудный для жизни. Она восстановила старые связи, заменила свой мужнин паспорт на девичий и стала опять графиней Сохоцкой. Она отдала свою дочь в гимназию Святой Ядвиги и семь лет прилежно следила, чтобы дочь ее не забывала ни православной веры, ни русского языка, ни русской истории.
Пока девочка ходила в монументальное, белое, кубической формы здание, с шестью колоннами по фасаду, увенчанными шестью женскими статуями, все шло хорошо, но когда по окончании гимназии она поступила в Политехникум и вкусила свободной жизни студентов и студенток, она как-то вся изменилась, стала нервной, легко возбудимой, разочарованной, капризной, временами озлобленной. Она остригла по моде свои прекрасные, густые, золотистые волосы. Появились карандаши для губ, цветная пудра для лица. Появились тонкие папиросы с золотыми мундштуками. В разговорах с матерью появился покровительственный тон. В нем то и дело звучало: «ты, мама, ничего не понимаешь».
Что особенно заботило и печалило Тамару Дмитриевну, это был рано развившийся в ее дочери скептицизм, равнодушие к религии. Она боялась, что за этим придет и сухой карьеризм, сгубивший отца Светланы.
Тамара Дмитриевна была очень рада, когда в их город приехал старый генерал Ядринцев с сыном Владимиром, и еще более рада, когда заметила, какое сильное впечатление произвела на Владимира Ядринцева Светлана. Мать с удовольствием глядела на начавшееся, нежное, стариной отзывающее ухаживание молодого Ядринцева.
Ближайшей подругой Светланы была Ольга Вонсович, русская, сибирячка по матери, дочь русского поляка, всю жизнь прослужившего в русской армии, в Сибири, и убитого в боях под Варшавой. И Ольга и ее брат Глеб были оба такими русскими, что Тамара Дмитриевна знала, что Светлана с ними не ополячится. Кроме сестры и брата Вонсович, часто бывали со Светланой Стае Замбровский, влюбленный в Ольгу, ярый поляк, и Ляпочка Николаева. Все это была хорошая, неиспорченная молодежь с точки зрения Тамары Дмитриевны. Беда была только в том, что сходились они чаще всего у Подбельского. Что мог им дать, молодым и несложившимся, лепким, как воск, этот пожилой человек? Что он такое? Оккультист… Йог… Быть может – масон… Не дай бог, сатанист… О тайном культе Сатаны в городе поговаривали… Называли имена… Тамара Дмитриевна за работой мало что знала, но слышала о каких-то таинственных сборищах, о ксендзах, лишенных благодати. Среди приводимых в связи с этим имен называли и Подбельского. Тамара Дмитриевна боялась за дочь. Слишком впечатлительна и болезненно-восприимчива была Светлана. Ей так легко было увлечься…
В этот вечерний час, работая иглой, Тамара Дмитриевна как раз думала обо всем этом, когда в дверях появилась Светлана.
Светлана вошла к матери, одетая, чтобы идти в город. Голубая шляпка блеклого сукна, формой похожая на приплюснутый котелок, была надвинута на брови. Короткая юбка почти не покрывала колен. Желто-розовые чулки обтягивали красивые полные икры. Золотистые, вырезные башмачки закрывали только пятку и кончики пальцев. В руках был короткий, толстый, подобный старинному «мольеровскому инструменту» зонтик. В узком, без корсета, точно на голое тело надетом платье, гибкая и стройная, Светлана казалась не то купальщицей на пляже, не то манекеном из большого модного магазина. Она вошла той подрагивающей плечами и бедрами, качающейся походкой, какой заставляют ходить слишком узкое в коленях платье и французские высокие каблуки и какой, подражая моделям, ходили в городе многие девушки.
Светлана сейчас показалась Тамаре Дмитриевне как-то странно чужой и далекой.
Тамара Дмитриевна видела, как красива была в блеске своей двадцатой весны ее дочь, и невольно думала о том, что таким же красивым когда-то был и ее муж, «le beau Baholdine…». Тоже чужой и далекий, весь в своих скрытых помыслах, всегда прекрасный и влекущий…
«Неужели она будет такая же?»
Тамара Дмитриевна даже вздрогнула от этой мысли. Она оторвалась от работы и, щурясь со света лампы в полумрак вечерней комнаты, сказала:
– Ты куда?
– К Подбельскому.
– Мне, Лана, очень не нравится, что ты туда часто ходишь… Холостой… одинокий… без семьи…
– Там будут Вонсовичи… Ляпочка… Стас… Ядринцев. Под покровительством вице-жениха, я думаю, можно.
Светлана села в низкое кресло против матери. Платье поднялось выше колен. Стали видны края шелковой палевого цвета combinaison, подобранные на резинке. Тамара Дмитриевна стыдливо отвела глаза.
«Какие моды!» – подумала она.
Светлана вынула из маленькой кожаной сумочки зеркальце и карандаш и подрисовала алые точки на верхней губе. Потом, закинув ногу на ногу, она закурила папироску. Непринужденная поза, папироска и короткие волосы придавали ей что-то жесткое, мужское.
«Garconne»[6] – подумала Тамара Дмитриевна.
Светлана точно угадала мысли матери. Она затянулась, небрежно, по-мужски, пальчиком с выхоленным розовым ногтем стряхнула пепел, потом притушила папироску о деревянный конец ручки кресла.
– Ну, ты, мама, совсем у меня antedeluvienne[7] – чуть хрипловатым от курения, красивым контральто сказала Светлана. – Она встала. – Я бы, мама, на твоем месте тоже волосы остригла. И красивей, и удобнее. Ни с прической, ни с мытьем нет возни… До свидания, мама.
Тамара Дмитриевна хотела встать и перекрестить дочь. Светлана угадала ее движение.
– К чему это, мама?.. Вздор… Глупости…
Она исчезла за дверью.
3
На низком круглом столе в высоком громадном кабинете Владека Подбельского горит лампа под темно-малиновым шелковым абажуром, накрытым черным кружевом.
Потолок, углы комнаты, лица сидящих на тахте, их тела, – все во мраке. Освещены только руки. По ним можно узнать сидящих. Такие они разные.
В самом углу тахты, на полных, круглых красивых коленях, почти не закрытых платьем, лежат прекрасные, крупные, девичьи руки. Пальцы розовеют к концам, украшенным прозрачным блеском сердоликовых ногтей. Полная белизна скрашена нежным рисунком тонких голубоватых жилок. Эти руки должны быть холодны и сухи при нежной мягкости. Они созданы для поцелуев. Самый взгляд на них будит грешные мысли. На них нет колец. Не нужно. Так классически красивы ровные пальцы. Это руки Светланы.
Рядом – маленькие, тонкие, с узкими пальцами, чуть загорелые руки. От них веет солнечным зноем. Одна ладонь повернута наружу: она мягкая, нежная. Розовым тоном она оттеняет коричневый загар верха другой руки. От объятий этих рук должно дышать медовым, летним теплом… Эти маленькие ручки принадлежат Ольге Вонсович.
Каким контрастом кажутся рядом толстенькие, пухлые ручки с короткими пальцами и с нехолеными ногтями у маленькой полной Ляпочки.
Ляпочка сидит на середине тахты, отделяя Ольгу Вонсович от ее брата Глеба. Руки Глеба приходятся под самым абажуром и от того подернуты красноватым блеском. Они похожи на руки сестры: тонкие, длинные, но гораздо больше и с узловатыми пальцами. Его сосед Стас заложил свои руки в карманы, и на свету видны только их запястья, покрытые веснушками с густыми красно-рыжими волосами.
С другого края тахты, против Светланы, сидит хозяин, Владек Подбельский. Он весь в тени, и в сумраке кабинета со спущенными тяжелыми портьерами едва намечается его длинная, угловатая, тонкая фигура.
Говорит Ольга. Она эти дни служит вместе с Ляпочкой, ради случайного подработка, продавщицей в павильоне на выставке. Волнуясь и сбиваясь, она рассказывает о сегодняшней утренней встрече с большевиком. Настоящим большевиком, из советской республики.
– Я вся еще дрожу, – говорит Ольга красивым, вибрирующим голосом… – Сегодня подходит к нашему киоску какой-то русский. Я сразу узнала по костюму и манерам. Никогда русский в Польше не заговорит на своем языке с незнакомыми. А этот смело сказал: «Пожалуйста, объясните мне, что это такое…» И представился: «Профессор Буковкин…» Мы с Ляпочкой недогадливые, все ему объяснили, дали образчики, мило улыбались, любезно смотрели.
– Parlez pour vous[8], – заметила Ляпочка.
– Спрашиваем, откуда он… «Из Москвы. Еду в Берлин». —
«Ну, как в России? Вы обязаны туда вернуться?» – Он был румяный, откормленный, веселый, улыбающийся, с шутливым видом. Отлично, по моде одет. Тут меня вдруг сразу осенило, что он такое, и от негодования у меня даже в глазах потемнело. «Как же, непременно вернусь. Сейчас я в Берлин… потом в Наугейм… Оттуда домой… Я в научной командировке. У нас теперь все хорошо, новый строй установился твердо, наука идет быстрыми шагами вперед. Жизнь вошла в норму. Народ испытывает счастье подлинной свободы». – «А как же, – воскликнула я, – шестьдесят расстрелянных и тысячи замученных из-за Войкова?» Он засмеялся. «Ну, – сказал он. – Во-первых, только двадцать, а не шестьдесят. Во-вторых, советской власти надо было показать свою силу, чтобы остановить эти безобразные убийства. Если хотите меня спрашивать, я буду вам отвечать. Только не надо запальчивости. Я не хочу говорить вам неприятностей, но поддерживать ваших иллюзий я не буду». – «У вас наверху одни жиды», – выпалила я. «Хе-хе, – усмехнулся он. – Ну, далеко не одни жиды. Крестьяне и интеллигенция тоже участвуют во власти. Вообще большевики эволюционируют». – «Большевики эволюционировать не могут. Впрочем, понятно, что вы так говорите. Вы, верно, боитесь, что за вами следят… Во всяком случае нам рассказывать про эту эволюцию бесплодно. Хороша эволюция! А беспризорные дети?» – «А что ж беспризорные дети?» – спросил он меня. «Да ведь это ужас, – то, что растет у вас в советской республике. Целое поколение аморальных людей, убийц, воров, грабителей, насильников… Что же будет, когда они вырастут?» Он покачал головою. «Они никогда не вырастут», – спокойно сказал он. – «Как не вырастут? Что же они так навеки и останутся детьми?» – «Одни умрут, а других просто уничтожат, когда надо». – «Боже мой, что вы говорите? – воскликнула я. – И так спокойно?» – «Печальная необходимость», – ответил он, пожимая плечами. «Вы готовите войну всему миру и прежде всего нашей милой Польше», – сказала я. «Войны мы не начнем, но защищаться будем с ожесточением… Ваши русские эмигрантские газеты, откуда вы черпаете свою информацию о нас, произвели на меня очень, очень несерьезное впечатление. На деле все в России не так. Мы привыкли, сжились с нашим советским строем и любим его». – «Любите? – воскликнула я. – Любите цареубийц, развратителей детей? Любите палачей? Простите, но вы не русский человек». Он искренно и весело рассмеялся: «Хе-хе-хе… Ну, и пускай не русский. От этого я не меньше доволен жизнью. У нас наука процветает. Я работаю в клинике. Правда, я не могу иметь ни своего кабинета, ни частной практики». – «Какая же это свобода?» – перебила я. «У нас свобода для рабочих. Для буржуазии пока нет свободы. Но зато какой подъем в массах! Сколько пафоса! Какой идеализм!..» Тут я не могла больше выдержать. – Голос Ольги стал напряженным. Ее ручки с тонкими пальчиками нервно двигались. Ладони то раскрывались, показывая розовую мягкость кожи, то сжимались в маленькие, темные кулачки с бронзовым весенним загаром. – Я выскочила из павильона. Я вся тряслась… Не знаю, на кого я была похожа в эту минуту.