Багровая земля (сборник) - Борис Сопельняк 3 стр.


– А потом чуть было не порешили нас, – продолжил незаметно вернувшийся Рашид. – Когда душманы из другой, более крупной банды, окружили пост, а нас осталось двое и в пистолетах по одному патрону, я понял, что это конец. Сдаваться нельзя – смерть будет мучительной, поэтому мы решили застрелиться. А чтобы не надругались над трупами, я предложил спуститься в старый вонючий арык. Саидакбар согласился. Мы уже были по пояс в воде, когда наверху появились душманы. Я инстинктивно нырнул.

– А я юркнул за корягу, – добавил Саидакбар.

– И вот ведь как устроен человек: жить осталось считаные секунды, а я вдруг вспомнил, что на днях получил свою первую в жизни зарплату, и теперь деньги размокнут и пропадут. Сунул руку за пазуху, чтобы достать деньги и выставить их наружу. Мама родная! Граната! Когда сунул ее в карман, я не вспомнил, но, ощутив в руках «лимонку», понял, что мои похороны откладываются. Вынырнул, показал гранату Саидакбару и махнул рукой в сторону врагов. Тот все понял и согласно кивнул. А душманы тем временем столпились на берегу и громко спорили, где нас искать – в воде или на суше. И тут, в самую серединку толпы прилетела моя «лимонка». Одних взрывом разметало, других изрешетило, третьих оглушило. Но главное – поднялось облако пыли. Мы ринулись в это спасительное облако!

Рашид плеснул нам принесенного с собой зеленого чаю. Он жадно отпил из своей чашки, взъерошил и без того растрепанную шевелюру, прыгнул во вращающееся кресло, крутанулся пару раз вокруг оси и неспеша, чуть растягивая слова, продолжил:

– Как добрались до Кабула – это уже другая история. Тогда ХАДом руководил наш нынешний президент Наджиб[10]. Он выслушал доклад о действиях студенческой группы и предложил нам связать свою жизнь с работой в органах государственной безопасности. Мы согласились.

Чего только не было за эти годы, – вздохнул он, – но раз мы живы, значит, работали грамотно…

А на днях представилась фантастическая возможность проникнуть в банду Алим-хана. Мы перехватили одного из его курьеров по имени Идрис. Парень шел из Пакистана и клянется, что в банде его никто не знает. В хурджуне – пачка удостоверений и приличная сумма денег. Мы решили так: деньги и часть удостоверений отдадим Алим-хану. Это сделаю я и приду к нему с документами Идриса: борода отросла, так что сойду за своего. А вот Азиз и его ребята вклеят в удостоверения свои фотографии и придут чуть позже, по моему сигналу. Этим я докажу, что у меня надежная связь с Пакистаном.

Как известно, у «духов» больше всего ценятся деньги и оружие. Деньги принесу я, а оружие доставит Азиз. Наша задача – парализовать банду и разложить ее изнутри. А еще лучше – стравить с другой. Пусть враги убивают врагов!

– Задумка не просто дерзкая, а наглая, – заметил я. – Если получится, то…

– Получится, – перебил меня Рашид. – И никаких «если»! Все продумано, все учтено.

– Кроме страховки, – продолжал сомневаться я.

– «Работаем без лонжи»! – неожиданно расхохотался Рашид. – Не удивляйся, это не мои слова. Тебе предстоит познакомиться с одним душманом, бывшим канатоходцем. Чего мне стоило посеять сомнения в его душе! Но парень начал думать, значит, будет наш. Иногда я, правда, сомневаюсь: он из породы экстремистов и окружил себя такими же головорезами. Но все же на контакт со мной пошел. Когда я спросил, не боится ли он иметь со мной дело, ведь, узнав об этом, свои же вздернут его на дереве, «канатоходец» гордо ответил: «Работаем без лонжи!» Это значит, он в себе абсолютно уверен.

– Кто такой? Что за циркач? – загорелся я.

– Всему свое время, – предостерегающе поднял руку Рашид. – Что в нашем деле враг номер один, так это спешка. Ну, ладно, – поднялся он, – давай прощаться.

Мы троекратно расцеловались, и Рашид исчез. Но буквально с порога вернулся назад.

– Тьфу ты, черт! – ругнулся он. – Про коробку-то я забыл. А в ней, не побоюсь этого слова, моя жизнь! – несколько шутовски воскликнул Рашид и вытряхнул на стол довольно потрепанные штаны, выгоревшую на солнце куртку и странноватого покроя берет.

– Надо бы примерить, – все поняв, заметил Саидакбар. – А то вдруг окажется, что все это сидит на тебе, словно с чужого плеча.

– Как всегда, ты снова прав, – начал переодеваться Рашид.

– Ничего не понимаю. Может, объясните, зачем этот маскарад? – взмолился я.

– Маскарад? – усмехнулся Рашид. – Это не маскарад, а вхождение в роль. Можешь ли ты себе представить, скажем, короля Лира в бухарском халате, а царя Бориса во фраке? Нет? А явившегося из Пакистана моджахеда в двубортном пиджаке, при галстуке и в шляпе? То-то же! – назидательно поднял он палец. – Поэтому я должен появиться в национальном пуштунском костюме, причем далеко не новом, и с обязательной потертостью от ремня автомата на правом плече. И на этом же плече должно быть что-то вроде синяка или мозоли. У тех, кто часто стреляет, такая отметина обязательна. Толчки от приклада автомата бесследно не проходят: отдача-то при стрельбе ощутимая.

– А берет? – не унимался я. – Что за странный у тебя берет?

– Никакой это не берет, – примерил Рашид отдаленно похожий на берет головной убор. – Пуштуны эту шапку называют «хвалей», но среди остальных народов прижилось название «пуштунка». Ну, как я? – крутанулся он перед Саидакбаром. – Сойду за своего?

– Сойдешь, – имитируя боксерский удар, ткнул его в живот Саидакбар. – Только не забудь: Идрис – важная птица. Раз ему доверили деньги, значит, он пользуется особым доверием пакистанского руководства, а раз Идрис их принес, значит, он честный человек. Так что держись независимо, а когда надо, то и надменно: пусть думают, что у тебя могущественные покровители.

– Ну все, пока, – помахал нам от порога Рашид и исчез. На этот раз – надолго.

Меня же вскоре поглотили другие дела. Но я всегда ощущал заботу Рашида: как только возникали трудности, рядом оказывались его сотрудники – и проблемы решались сами собой.

Глава четвертая

Одна из таких проблем возникла во время поездки в Джелалабад. Накануне я общался с министром по делам племен и народов, известным афганским поэтом Сулейманом Лаеком. Поскольку Лаек был болен, мы встретились в госпитальной палате, и я хотел все свести к обычному визиту вежливости, сказав, что москвичи помнят его выступления и ждут новых стихов.

Какой же радостью вспыхнули глаза этого далеко не первой молодости человека! Он засыпал меня вопросами о Москве. Оказалось, что у нас немало общих знакомых. Лаек тут же начал строчить им письма. Потом заявил, что всем не написать – для этого понадобится не меньше суток, а кому-то одному писать негоже, это значит, обидеть других.

– Давайте сделаем так, – предложил Лаек. – Я пошлю друзьям поэтический привет.

– Напишете поэму? А мы ее переведем и напечатаем, – предложил я.

– Нет! Прямо сейчас я прочту несколько новых стихов. Одни уже переведены, другие переведем вместе.

– Готов, – отозвался я, доставая блокнот.

Лаек откинулся на спинку кресла, устремил взгляд куда-то за горы и, не скрывая грусти, сказал:

– Я прожил достаточно долгую жизнь. Я разучился писать стихи о цветочках, птичках и томных взглядах. Моя поэзия всегда служила народу и революции. Тем более сейчас! Говоря словами моего кумира Маяковского, свое перо я приравнял к штыку и тем горжусь. Недавно в одной воинской части я попытался расспросить о нуждах, а солдаты в один голос требовали от меня стихов. Это в нашей-то стране повальной неграмотности! Начал я с известного поэта Асадуллы Хабиба. Есть у него строки, выстраданные каждым афганцем:

А потом прочел свое четверостишие, которое мне очень дорого:

Я – пуштун, но пишу и на пушту, и на дари. Правда, пушту мне ближе. К тому же я убежден, что только на этом языке можно по-настоящему ярко рассказать о проблемах пуштунских племен. А не решив их, мы не решим задач революции. Пуштуны составляют пятьдесят пять процентов населения нашей многонациональной страны. Мои земляки есть практически во всех провинциях, но больше всего их на юге и особенно на востоке страны. В этих краях создалась чрезвычайно сложная ситуация.

В свое время границу между Афганистаном и Пакистаном инглизи провели так коварно, что тринадцать миллионов пуштунов оказались на территории Пакистана. Добавьте еще два с половиной миллиона кочевых племен. А между тем все эти земли исконно пуштунские. Мы никогда не признавали этой искусственной границы и всегда свободно ходили из кишлака в кишлак, с пастбища на пастбище, ни у кого не спрашивая разрешения. А если нас пытались остановить, брались на оружие. Теперь вы понимаете, что ни о каком закрытии границы не может быть и речи? Она проходит через пуштунское сердце. Его можно разрубить, но покорить – никогда.

Когда я встречаюсь с президентом Афганистана Наджибуллой, мы всегда ломаем голову над тем, как собрать пуштунов в одном доме, под одной крышей – и, знаете, кое-что придумали. Это «кое-что» я обязательно вам покажу. Вот выберусь из госпиталя и покажу. Сейчас это мое главное дело, оно важнее всех книг. Один я, конечно, ничего бы не сделал, но меня окружают люди, готовые на все ради осуществления этой идеи. О них я написал такие строки:

– Рафик[11] Лаек, – признался вдруг переводчик, – дело прошлое, но лет десять назад одним своим стихотворением вы смутили мою юную душу.

– Смутил? Не может быть!

– Помните ваши знаменитые «Караваны»? Весь Кабул зачитывался ими:

– Да-а, караваны… – вздохнул Лаек. – После них я угодил в тюрьму. Но проводник нашелся! Вот какие строки написал я, выйдя на волю:

– Туч много, – продолжал Лаек. – Дующие из-за океана ветры пытаются нагнать их, чтобы закрыть солнце над нашим народом, сломать его, согнуть, поставить на колени. Пустое дело! Вся наша история – это борьба за свободу, и уж чему-чему, а умению постоять за себя мы обучены. Об этом, кстати, поется в ландыях – коротких стихах, сочиняемых в народе. Вот, например, о моих сородичах:

А девушки какого еще народа поют такое:

Саблю милого, окрашенную кровью, пуштунские девушки в ландыях алыми губами очищают, из крови его родинки ставят себе, из ресниц своих плетут саван ему. Есть такой ландый:

И вот ответ героя:

В ландыях – душа народа, его сердце. Это своеобразный кодекс чести, – подвел итог Лаек.

Я заметил, что Лаек время от времени поглядывает на часы.

– Мне пора на процедуры, – поморщился он. – Врачи – народ строгий. Через полчаса я вернусь, – уже на ходу бросил он и вышел из палаты.

Следом за ним тенью выскользнул невысокий парень с заметно оттопыренным карманом.

– Телохранитель, – пояснил переводчик. – Охрана нужна и в палате. Для одних Лаек – духовный вождь, для других – смертельный враг.

Ровно через полчаса в палату влетел посвежевший Лаек.

– Процедура неприятная. Зато потом чувствуешь себя как влюбленный юноша, – бросил он.

– Тогда понятно, зачем здесь эта фотография, – не очень удачно пошутил я. – Влюбленный юноша немыслим без предмета обожания. Что и говорить, красавица из красавиц! Она пуштунка?

Лаек искренне расхохотался, когда услышал эти слова! Минут пять он катался по дивану, хлопая себя по бедрам. Одним глотком влил в себя какую-то микстуру и, лишь когда успокоился, вытирая глаза, наставительно заметил:

– Вы же, кажется, выпускник Московского университета, а не знаете одной из лучших писательниц и журналисток Советской России? Стыдно, молодой человек, очень стыдно!

Мне и вправду стало стыдно. Но что за женщина смотрела на меня с фотографии, хоть убей, не знал.

– Сдаюсь, – поднял я руки. – Правда, не исключено, – уцепился я за соломинку, – что когда изучали ее творчество, я или болел, или был в командировке, или…

– Ладно, – махнул рукой Лаек, – не самоедствуйте. На самом деле эту женщину теперь никто не знает, а когда-то в нее были влюблены такие поэты, как Блок и Гумилев, писатели Горький и Андреев, политики Троцкий и Радек. А Федор Раскольников стал ее мужем. Именно он в 1921 году сменил Сурица на посту полпреда в Афганистане. Жена приехала в Кабул вместе с ним и развила бурную деятельность, став популярнее мужа.

– Батюшки, так это же Лариса Рейснер! – дошло наконец до меня.

– А Раскольников – это тот самый Раскольников, который отказался возвращаться из-за границы и опубликовал разоблачительное письмо, в котором Сталина называл преступником, садистом и убийцей!

– Именно так… Но меня заинтересовала вот эта книжица, – протянул Лаек тоненький томик. – Как видите, она издана в Ленинграде в 1925 году и называется «Афганистан». Мне пришлось поставить на ноги букинистов Лондона и Парижа. Лариса Рейснер провела в нашей стране два года и книгу написала, если так можно выразиться, по горячим следам. Очень интересно, что и как она увидела в тогдашнем Афганистане. Короче, эту книгу я сейчас перевожу: сначала на пушту, а потом и на дари.

Надо ли говорить, что у меня не только загорелись глаза, но и зачесались руки, и я выклянчил у Лаека «Афганистан» Ларисы Рейснер – на один день.

Эпизод № 2

Так каким же он был, этот отчаянный полпред Раскольников, имевший такую жену и осмелившийся восемнадцать лет спустя бросить вызов самому Сталину?

Прежде всего, на самом деле он никакой не Раскольников, а Ильин, хотя по большому счету должен быть Сергеевым. Дело в том, что его мать Антонина Ильина со своим мужем, протопресвитером собора «Всея артиллерии» Федором Сергеевым, жила в так называемом гражданском браке, а их дети, Федор и Александр, считались незаконнорожденными. Вот и пришлось ребятам носить фамилию матери. А Раскольниковым Федор стал во время пребывания в приюте, приравненном к реальному училищу: так его прозвали однокашники за худобу, костлявость, длинные волосы и широкополую шляпу – все, как у героя Достоевского.

С этим прозвищем, ставшим фамилией, Федор поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт. Учиться бы ему и учиться, глядишь, со временем стал бы хорошим инженером, но Федору нравились митинги, демонстрации, стычки с полицией. Вот и домитинговался: из института его вышвырнули, арестовали, приговорили к трем годам ссылки и отправили в Архангельскую губернию. И тут ему крупно повезло: в 1913-м, в связи с трехсотлетием Дома Романовых, он попал под амнистию.

В самом начале мировой войны его призвали в армию и определили на курсы гардемаринов, где готовили мичманов русского флота. И надо же такому случиться, что выпускные экзамены пришлись на дни Февральской революции. Новоиспеченный мичман Раскольников тут же разыскал редакцию «Правды» и начал строчить антивоенные статьи.

Это было время, когда матросская братва начала бузить. Выходы из Балтийского моря были закрыты немцами, принимать участие в боевых действиях флот не мог, вот и начали братишки от безделья собираться на Якорной площади Кронштадта. Они с удовольствием слушали большевиков, которые призывали отобрать и поделить буржуйское добро, а в министерские кресла посадить тех, кого выберут они, матросы Балтийского флота, их закадычные друзья – окопные солдаты и петроградские рабочие.

Чтобы эти слова были не только услышаны, но и дошли до душ и сердец матросской братвы, требовались ораторы не в студенческих тужурках или добротных пиджаках, а во флотских бушлатах, то есть свойские, родные люди. В этой ситуации мичман Раскольников пришелся как нельзя кстати. Он знал матросский жаргон, сидел в тюрьме, побывал в ссылке, в соответствии со своей фамилией, был исступлен, ярок и неистов – короче говоря, он вскоре стал любимцем кронштадтской братвы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что матросы единогласно избрали его своим командиром, и под его началом бились с частями генерала Краснова, а потом выкуривали юнкеров из Московского Кремля.

А вскоре возникла ситуация, в которой Раскольников проявил себя как опытный и мудрый флотоводец. В соответствии с только что подписанным Брестским миром Советской России следовало перевести все военные корабли в свои порты и немедленно их разоружить. Основной базой тогда был Гельсингфорс, то есть нынешние Хельсинки, и почти весь Балтийский флот стоял там. Трещали небывалые морозы, лед достиг метровой толщины, приближавшиеся белофинны вот-вот могли захватить корабли. До Кронштадта 330 километров, крейсеры и линкоры самостоятельно пробиться не могли – и тогда Раскольников вывел в море «Ермака». С помощью этого легендарного ледокола в Кронштадт был перебазирован практически весь Балтийский флот: ни много ни мало – 236 кораблей!

Назад Дальше