Что-то дернуло коленопреклоненную площадь. Оборвалось что-то. Пригнулись еще. Лица были почти у земли.
– Товарищи большевики, смирна-а-а, равнение на пули, на тот свет карьером ма-а-арш!
Шашка, тонко свистнув, сверкнула. Черные круглые дырки винтовок, все два ряда, желтыми огоньками загорелись, стукнули. Полоса белых камней на стене из белого камня рассыпалась, рухнула на землю. Расстрелянные подпрыгнули, упали навзничь. Полковника душил смех.
– Молодец, корнет, молодец, тонный парень, тонняга, корнет. Ха-ха-ха! На тот свет карьером… Ха-ха-ха! К Владимиру тебя, к Владимиру с мечами и бантом представляю, каналью.
– Покорнейше благодарю, господин полковник!
Залп опрокинул толпу на землю. Женщины судорожно бились, рыдали. Старики, старухи молились. Мужики стонали. Молодежь сжимала кулаки, кусала губы. Орлов взглянул на площадь. Ткнул пальцем.
– Ребята, вот этой молодухе десять порций. Погорячей, шомполами. Пусть помнит лихих гусар атамана Красильникова.
Серая пыль площади. Белые пятна. Живые, полуголые. Свист. Железные прутья. Кровавые рубцы. Кровь. Красное мясо. Колокольный звон лгал. У церковной ограды дергались ноги. Рука крючила пальцы. Мертвых было сорок девять. Окровавленных шестьдесят.
Пестрая толпа с болью еле встала, зашаталась.
А колокол все лгал.
Глава 4
НЕЖНЫЕ ПАЛЬЧИКИ
Роса еще не высохла на белых астрах, сорванных утром. Крупные капли прозрачной влаги падали с умирающих цветов на полированную крышку рояля, рассыпались сверкающей пылью. Высокая хрустальная ваза светилась льдистыми, гранеными краями. Тонкие, длинные, нежные пальцы с розовыми ногтями едва касались клавиш. Звонкие струйки звуков скатывались с черных массивных ножек, волнами расплескивались по сияющему паркету большой светлой гостиной. Мягкие кресла, диван с суровыми, прямыми спинками мореного дуба, тяжелые, темные рамы картин были неподвижны. Барановский, сдерживая дыхание, напряженно застыл на низком бархатном пуфе. Татьяна Владимировна импровизировала. Ее глаза, большие, темно-синие, были полузакрыты. Бледное лицо с прямым носом и высоким лбом было слегка приподнято. Густые темные волосы высокой прической запрокидывали назад всю голову Офицер смотрел на девушку и с тоской думал, что он сегодня с ней последний раз. Завтра нужно было ехать на фронт. Последний раз. Может быть, никогда больше они не встретятся. Татьяна Владимировна встала, устало протянула Барановскому руки. Подпоручик вскочил с пуфа и стал медленно, осторожно прикасаясь губами, целовать тонкие, немного похолодевшие пальцы.
– Татьяна Владимировна, я не хочу уезжать от вас.
Черные, широко разрезанные глаза офицера были влажны. Пухлые, еще не оформившиеся губы сложились в кислую гримасу.
– Милый мальчик!
В соседней комнате, в столовой, гремели посудой. Накрывали к завтраку.
– Но ведь я же не могу без вас! Поймите, не могу. Я застрелюсь.
Татьяна Владимировна посмотрела на офицера пристально, серьезно.
– Иван Николаевич, не будьте ребенком. Вам уже двадцать лет. Вы должны ехать.
– Почему я должен, а не кто-нибудь другой?
– Все должны, Иван Николаевич: и вы, и другой, и третий. Если бы все остались дома, то тогда красные ведь не замедлили бы пожаловать сюда и со всеми нами расправиться.
– Но почему же я именно должен, когда я так люблю вас.
Татьяна Владимировна пожала плечами, улыбнулась:
– Ребенок. Совсем ребенок!
Вошел лакей.
– Кушать подано.
В столовой за столом сидели отец Татьяны Владимировны, старик профессор, и молодой человек, худосочный, угреватый, с мутными оловянными глазами, в студенческой тужурке. Остроконечный клинышек седой бороды, лысина, пенсне профессора приподнялись.
– Здравствуйте, Иван Николаевич. А это наш знакомый, Алексей Евгеньевич Востриков, студент института восточных языков.
Барановский пожал маленькую, сухую руку профессора и еле дотронулся до липкой, холодной ладони Вострикова. Профессор с Востриковым вели разговор о русской торговле и промышленности, о причинах их упадка.
– Все-таки, Алексей Евгеньевич, я не могу согласиться с вами, что в ближайшее время нам нельзя рассчитывать на полный пуск всех фабрик.
Барановский и Татьяна Владимировна сели рядом.
– Напрасно, профессор, вы слишком оптимистически смотрите на вещи. Скажите, разве в условиях ожесточенной гражданской войны можно рассчитывать на что-нибудь серьезное в этом деле?
– Безусловно, нет. Но ведь Советская Россия скоро прекратит свое существование.
Востриков иронически улыбнулся.
– Нет, профессор, до этого еще далеко. Конечно, я уверен, что рано или поздно Совдепия падет, но пока, пока мы воюем, следовательно, нужно жить и вести хозяйство, приспособляясь к обстановке борьбы.
– То есть, ставя точку над «и», вы, Алексей Евгеньевич, утверждаете, что торговли сейчас, в полном смысле этого слова, быть не может, будет только спекуляция. Промышленность крупная, фабричная не пойдет, будет процветать мелкое кустарничество.
– Вот именно, больше пока что мы не можем. Я вам скажу из личного опыта; надеюсь, вы можете мне верить как порядочному спекулянту.
Барановский с удивлением поднял глаза на Вострикова. Профессор улыбнулся.
– Не удивляйтесь, поручик, – поймал студент мысли офицера. – Я самый настоящий спекулянт. Вы смотрите – студенческая тужурка? Это для виду. Я только на бумаге студент Владивостокского института восточных языков. Правда, я кончил гимназию с золотой медалью, но учиться сейчас и некогда, и невыгодно. Я студенческие документы использую только для свободного проезда от Иркутска до Владивостока и обратно. Я даже, если хотите, из тех же соображений и, кроме того, чтобы освободиться от военной службы, выправил себе монгольский паспорт.
Барановский засмеялся. Востриков, улыбаясь, говорил:
– Вот и смейтесь, любуйтесь – перед вами монгольский подданный, студент института восточных языков, человек, которого никто не смеет побеспокоить и который преблагополучно делает оборот в два миллиона рублей в день.
Профессор счел долгом пояснить офицеру:
– Вы, Иван Николаевич, не верьте ему. Алексей Евгеньевич – человек чересчур резкий и откровенный, страдающий привычкой все немного преувеличивать. Никакой он не спекулянт, а просто великолепный коммерсант, и все.
Востриков смотрел на Барановского мутным, прицеливающимся, взвешивающим взглядом старого торгаша, тряс головой.
– Нет, поручик, я хочу сказать вам всю правду. Вы вчера только училище кончили, полны, следовательно, самого пустого мальчишеского обалдения и глупой радости. Вы сейчас все в розовом свете себе представляете. Так вот знайте, что торговли у нас нет, крупного порядочного товарообмена нет, есть только мелкие спекулятивные сделки, есть крупные аферы, которыми не брезгуют даже министры, вот и все.
Нет, вы подумайте только, поручик, какая у нас может быть сейчас торговля, товарообмен, как может наладиться хозяйственный аппарат, когда у нас, что ни шаг, то верховный правитель, атаман; каждый требует с тебя – дай. Каждый за малейшее ослушание карает, как изменника – кого, чего – ему неизвестно. Гм, торговля, промышленность. – Востриков желчно засмеялся. – Разве я могу получить хоть вагон товара без толкача? Никогда. Я должен ехать сам со своим грузом и толкать, проталкивать его через каждую станцию. Японцам – дай. Семеновцам – дай. Железнодорожникам до стрелочника включительно – дай. Не дашь – не поедешь. Тысячу рогаток поставят. А семеновцы так просто товар заберут. Каждый раз едешь и не знаешь, довезешь или нет? Разоришься или наживешь? Но когда я прорвусь через все преграды, привезу товар на место, тут уж, извините, процентик я наложу не по мирному времени. Я рискую, я и беру. Сто, двести процентов мне мало, я накладываю четыреста, восемьсот, тысячу. Я вздуваю цены до последней возможности.
– Но ведь это же не… не… хорошо. – Барановский хотел сказать – не честно, но не мог. – Зачем вы так делаете? – наивно спросил он спекулянта.
Востриков расхохотался.
– Ну и дитятко же вы, голубчик! Нехорошо! Поймите, что я коммерсант со дня рождения, по натуре коммерсант. И если нельзя сейчас, как говорится, честно торговать, так будем спекулировать. Будем приспосабливаться. Не сидеть же сложа руки, когда дело к тебе само лезет.
Профессор закурил сигару. Барановский сидел, беспокойно посматривая на Татьяну Владимировну. Ему не хотелось поддерживать разговор с Востриковым, он мечтал провести последние часы перед отъездом наедине с любимой девушкой. Офицер нервно вертелся на стуле. Сыр ему казался пресным, масло горьким, кофе недостаточно крепким. Часы на стене отчетливо и гулко пробили два. Офицеру скоро нужно было уходить. Татьяна Владимировна заметила его тоскливый, беспокойный взгляд.
– Вам, Иван Николаевич, кажется, уходить скоро? Пойдемте в сад. Я хочу показать вам в последний раз наши цветы.
Подпоручик покраснел, смутился, вскочил со стула, чуть не опрокинул свой стакан. В саду Татьяна Владимировна усадила Барановского на широкий зеленый диван перед большой круглой клумбой.
– Иван Николаевич, я хочу поговорить с вами серьезно.
– Ради Бога, я всегда готов вас слушать.
– Вы должны не только слушать меня, но и слушаться.
– Слушаюсь, Татьяна Владимировна, слушаюсь.
– Если вы хотите, чтобы ваша Таня была счастлива, – идите на войну. Вернитесь оттуда или живым, или мертвым, но героем. Идите, если не хотите, чтобы грязные солдатские сапоги затоптали наш чудесный паркет. Если хотите, чтобы ваш кумир был одет достойным образом, в тонкие, нежные ткани, чтобы на его ножках были такие же башмачки, идите!
Татьяна Владимировна выставила острый кончик лакированной туфельки.
– Иван Николаевич, вы человек интеллигентный, вам дорого, несомненно, все, что создано веками работы поколений, веками работы мысли лучших людей, вам дорога наша культура. Ради спасения всего этого мы должны поставить на карту свою жизнь.
Татьяна Владимировна говорила горячо. В ее голосе звучали нотки гнева и глубочайшей веры в свою правоту. Барановский взял ее за руки. Девушка посмотрела ему в глаза.
– Вы любите эти руки? Вы хотите, чтобы они остались такими же нежными? Хотите, чтобы эти пальчики пахли духами, а не салом кухонных тряпок? Хотите?
Барановский молча целовал руки Татьяны Владимировны, жадно вдыхая запах духов и женской кожи.
– Прощайте, Иван Николаевич, вам время идти.
Девушка взяла офицера за голову, провела рукой по его щетинистой прическе, посмотрела в большие черные глаза, на пухлые губы со жгутиком пушка под мясистым носом, на ямочку подбородка и тихо, долгим поцелуем прижалась к его лбу.
– Идите. Профессору я передам поклон.
Барановский, опустив голову, пошел к калитке.
– Подождите, дайте на минутку мне вашу шашку!
Подпоручик остановился, с недоумением посмотрел на девушку, неловко вытащил из ножен клинок. Татьяна Владимировна на секунду быстро прикоснулась губами к черной рукоятке.
– Видите, я поцеловала ваш меч. Не опустите его, не продайте. Я буду вашей женой, когда вы с ним вернетесь из завоеванной Москвы.
Глава 5
НАПУТСТВИЕ
На другой день офицерский эшелон отправился на фронт. Проводить уезжающих пришли родные, знакомые. Прибыл с блестящей свитой командующий войсками округа, приехали управляющий губернией, городской голова, шли офицеры, бывшие воспитатели окончивших училище. Проводы были торжественны. Представители власти выступали с речами. Командующий округом, пожилой генерал, говорил старые, избитые слова о долге перед родиной, о чести мундира. В заключение провозгласил ура за здоровье «обожаемого» вождя армии, адмирала Колчака. Офицеры, вымуштрованные за десять месяцев, собаку съевшие на ответах начальству, рявкнули дружное и громкое ура. Оркестр заиграл гимн «Коль славен наш Господь в Сионе»[2]. Головы обнажились. После командующего выступал управляющий губернией, правый социалист-революционер Ветров. Ветров говорил долго, клялся, оставаясь в тылу, не покладая рук бороться с красной крамолой. Речь кончил, как и генерал, здравицей за диктатора. Офицеры, как по команде, деревянными, казенными голосами прокричали три раза ура. Вместо городского головы, кадета Ковалева, выступил представитель городского самоуправления – маленький, щупленький меньшевик Прошивкин. Он начал свой монолог торжественным заявлением о том, что меньшевики бдительно стоят на страже завоеваний революции и интересов рабочего класса, что они, меньшевики, давно бы привели пролетариат к полному освобождению, если бы не большевики, отодвигающие приход желанной свободы своими социалистическими экспериментами. Чем дальше говорил Прошивкин, тем больше вдохновлялся.
– Господа офицеры, – кричал он, – вы идете на славный подвиг! Вы идете на борьбу с комиссародержавием! Выше головы, господа офицеры!
Сотни белых кокард, золотых и защитных погон заискрились. Офицеры улыбались, откровенно насмешливо рассматривая худенькую, тщедушную фигурку оратора.
– Да преисполнятся сердца ваши гордым сознанием того, что вы идете за правое дело, за торжество идей равенства и братства, за освобождение трудящихся от большевистской каторги. Ура!
– Ура! Ура! Ура! – послушно кричали офицеры.
Погоны поблескивали на солнце. Некоторые с усталыми, скучающими лицами морщились, ворчали, что они вовсе не намерены драться за какую-то свободу. Представитель местного купечества Кулагин начал играть напыщенными фразами:
– Доблестные защитники Родины, с отеческой скорбью благословляем мы вас на тяжкий подвиг ратный. Идите, дети! Матери, жены и сестры ваши со слезами надежды провожают вас. Они будут ждать вас обратно победителями.
Подпоручику Петину надоели речи; он вышел из строя, пробрался через густую толпу провожающих на свободный конец перрона. К нему подошла его знакомая, институтка Тоня.
– Это вам, Андрюша, от меня, – сказала она, подавая офицеру букет белых роз. – Вы такой герой, такой храбрый – едете драться с большевиками и не боитесь!
Институтка смотрела на подпоручика ясными, восхищенными глазами.
– Вы победите их? Да?
Петин улыбнулся и, пощипывая верхнюю губу, говорил, что ничего страшного в большевиках нет, что скоро их, вероятно, совсем разобьют.
Кулагин кончил:
– Идите с Богом, защитники наши, знайте, что мы, оставаясь здесь, ничего не пожалеем для блага Родины. Заложим жен и детей, распродадим имения наши, но не сдадимся супостату. Ура!
– Ура! Ура! Ура!
Оркестр заиграл «Коль славен…». Все сняли фуражки.
Станционный сторож два раза ударил в колокол. Матери стали крестить сыновей. Поцелуи, объятия. Женщины плакали. Офицеры садились в поезд. Пестрое лицо толпы металось у длинной красной змеи эшелона, потемнев, беспокоясь. Высокий черноусый Мотовилов стал на площадку вагона, поднял руку. Толпа примолкла, обернулась к подпоручику.
– Господа, от имени всех уезжающих приношу глубокую благодарность за то внимание, какое было оказано нам сейчас. Говорить много я не буду. Нет. Я позволю себе только вспомнить здесь слова незабвенного генерала Лавра Георгиевича Корнилова, сказанные им во время революции. Вот они: «Довольно слов, господа, мы слишком много говорим. Довольно!»
Раздался третий звонок, паровоз резко свистнул, и поезд плавно двинулся вперед.
– Браво! Браво! Правильно! Ура! Ура! Ура! – кричали провожающие.
Мелькали фуражки, шляпы, зонтики, платочки. Тоня шла рядом с площадкой, на которой стоял Петин.
– Андрюша, когда вы убьете первого большевика, то снимите у него с фуражки красную звезду и пришлите мне на память. С германской войны Кока мне каску привез, я была очень рада. Ведь интересно иметь какую-нибудь вещь врага. Не забудете, Андрюша?