На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 6 стр.


– Э-э! То ли беда! Припишем враз. Ты только, Митрич, поставь магарыч обществу… Ну и того… кх… кх… Думаю, вот десяточка два овец завести…

«Чтоб ты лопнул, нечистый, – подумал Кравчина. – Придется дать».

– Есть у меня для тебя на завод добрые овечки… А Леонтию еще справу давать придется, – сокрушенно покачал он головой. – Эх-ма! Суета сует мирских…

Возвратившись от атамана, Кравчина слег. Накинув овчинный кожух, охал, тяжело ворочался. Таким Леонтий и застал его, придя с база.

– Ох, Леонтий, тяжко мне, занедужал. С ногами что-то, враз отказали… Ой! – вскрикнул он, пытаясь подняться. – Ступить не могу, в коленках крутит…

Леонтий присел рядом.

– Растереть бы, Митрич, чем-нибудь.

– Растирал, да оно не помогает. Выпить с горя… Анна! – окликнул он. – А ну подай нам по кварте да дай чего-нибудь на закуску.

Анна молча достала из-под печки кувшин самогону, поставила его на стол. Так же молча нарезала хлеба и сала и, хлопнув дверью, вышла.

После второй кружки Кравчина, как бы между прочим, спросил:

– А что, друже, дальше думаешь делать? Я думаю, пора б и челом бить, чтоб в казаки приписали?

– Я, Митрич, тоже о том подумываю…

– Кланяться обчеству надо с умом. Я вот и сегодня говорил о тебе атаману – пообещал. Только, говорит, что придется тебе в поход сходить, показать, что ты за казак. Наш курень полусотню выставляет. Говорят, два полка черноморцев на персов пойдут. Так-то, друже, придется согласиться. Да что ты и за казак будешь, коли пороху не понюхаешь. А ну, давай выпьем. – Кравчина, кряхтя, снова налил в глиняные кружки пенной горилки. – За твое казачество!

Выпил Леонтий, и все в жизни показалось иным: простым, легким. А Кравчина вдруг стал самым близким, прямо родным человеком.

– Пей, пей, – хлопал его по плечу Григорий. – Вернешься из похода, я тебе, друже, помогу хозяйством обзавестись. Женим что ни на есть на лучшей красавице.

Обжигаясь, Леонтий выпил отдававшую сивушной вонью мутную жидкость.

– Вот это казак! – притворно восхитился Кравчина. – Я уж тебе и справу добрую подготовлю. Эх, кабы не хворь, пошел бы и я воевать перса… Было время, повоевал я на своем веку… Ну, пойдем к атаману…

Толкаясь у двери, они вышли из хаты и в обнимку, покачиваясь на нетвердых ногах, двинулись в правление.


Во вторник, на масляной, в Екатеринодарской крепости день начался не совсем обычно. Трижды, с перерывами, рявкнула вестовая пушка. Она разорвала предутреннюю тишину и пробудила всех жителей. Вслед за этим с колокольни войскового собора посыпался колокольный перезвон.

Из куренных казарм на майдан высыпали в полном снаряжении черноморцы, отправляющиеся в поход. Разобравшись по сотням, входили казаки в храм. Вскоре там набилось столько люда, что и яблоку негде было упасть. В церкви запахло овчиной, лампадной копотью. Казаки перебрасывались шутками, переговаривались. Казалось, что собрались они не на войну, а на гулянку. Лишь немногие стояли задумчиво, и, глядя на них, можно было безошибочно угадать, что в станицах у них остались семьи, которым нелегко будет с уходом кормильца.

Стоя у толстого деревянного столба, подпиравшего кровлю, Леонтий Малов рассеянно слушал молитву. В тусклом пламени свечей клубились облачки ладанного дыма. Иногда мелькала седая борода и красное, опухшее лицо священника. Он что-то торопливо бубнил осипшим тенором. Ему вторил зычный бас дюжего дьякона.

Леонтий нехотя крестился. С того памятного дня, когда он вынул из петли холодное тело дочери, когда увидел ее посиневшее, перекошенное смертной мукой лицо, молитвы не шли на ум Леонтию.

Кто-то позади спросил шепотом:

– Надолго уходим?

Ему ответили:

– А кто его знает. Может, на год, а может, и больше. Вон с кошевым ушли когда и до сих пор еще нет…

Рядом с Леонтием стояли высокий худой седоусый хорунжий, одетый в синюю потертую свитку и широкие латаные шаровары из красного сукна, и молодой смуглый чернобровый казак, широкий в плечах, с прямым и смелым взглядом серых глаз.

– Эх, Дикун, а то я не просился? Да атаман и слухать не захотел, – жаловался хорунжий. – А у меня семья, сам знаешь какая…

– Тут, посчитай, все такие. У кого деньги водятся, те других за себя выставили…

«Правду говорит», – подумал Леонтий.

И вспомнился ему тот вечер, когда согласился он идти в поход. Опутал его Кравчина, провел меж пальцев. Верно говорил Андрей Коваль: «Не клади, Леонтий, пальцы Кравчине в рот, враз отхватит».

Не верил этому раньше. Да Анна открыла глаза ему, рассказала, как обвели его Кравчина с атаманом.

Леонтий с кривой усмешкой оглядел свою новую одежду – штаны из битого молью сукна, дешевую свитку.

«Эх, казак, казак! – подумал он. – Как был голытьбой, так и остался!».

– А по мне, коли нет войны, то и скука, – вмешался в разговор другой казак. – Без войны казак не казак.

– И то правду говоришь. Без дела казаку негоже, – согласился с ним Дикун.

– А ну, тихо вы, горлопаны! – свистящим шепотом, метнув бешеный взгляд, проговорил стоящий впереди казак. – Люди Богу молятся, а они горланят!

Малов стал смотреть на алтарь, поблескивавший дешевой позолотой. Священник, задрав кверху седую бороденку, с деланной горячностью молился о даровании победы русскому оружию.

В церкви становилось все душнее, пахло ладаном, горелым воском, потом.

Снова невеселые мысли нескончаемой чередой потянулись в голове Леонтия.

«Вот, может, доведется на чужбине голову сложить. А Кравчина все богатеть будет. И даже не вспомнит…»

Малов оглянулся назад, где стояли казаки Кореновского куреня: ни одного богатого, все бедняки. Бросил взгляд на Дикуна.

В голове мелькнули другие мысли: «Если живым вернусь, получу походные деньги – хозяйством обзаведусь…»

В думах не заметил, как и молебен кончился. Окропил священник стоящих водой – и все. Тронулись к выходу.

Вышли черноморцы, построились по полкам и двинулись за крепостные ворота. Следом потянулись подводы.

Солнце поднялось, пригрело по-весеннему. Сырой снег осел и на шляху перемешался с грязью. С камышовых кровель падали тяжелые, словно свинцовые, капли…

Провожающие шли до последних хат, а там остановились. Поотстали и мальчишки, цеплявшиеся на подводы. Только воробьи, поспевая за конским следом, долго прыгали за колонной.

Шагали молча, нестройной толпой, скользя по размякшей земле. Голо, неприветно было в заснеженной степи.

«Куда-то выведет меня эта дорожка? – думал Леонтий. – К счастью? Или к могиле?»

И было ему все равно, куда идти и что делать…

Глава VIII

Седьмые сутки шли полки берегом Кубани по Дмитриевскому шляху, что вел из Екатеринодара на Ставрополь. В Усть-Лабинской крепости сутки отдыхали, получили на месяц провиант и тронулись дальше. Миновали Ладожский и Казанский редуты, впереди Кавказская крепость, а там четыре перехода – и Ставрополь. В Ставропольском укреплении предстоял небольшой отдых, после чего полки должны были взять маршрут на Астрахань.

Версты на полторы растянулись сотни и обоз. Идти тяжело, грязь липкая, ноги засасывает, под копытами чавкает, кони постромки рвут. Особенно трудно пластунам – казачьей пехоте.

Полковники Чернышев и Великий решили вести полки ночью, когда подмораживало.

Весь путь Собакарь, Шмалько и Половой старались держаться вместе – с разговорами вроде легче было идти. Шли обочиной дороги, по непримятому снегу, перебрасывались шутками.

– А что, дядько Никита, где тебе лучше, тут либо на Украине? – спросил Ефим.

– По мне, везде одинаково.

– А все ж на Днепре краще. – Осип с грустью глянул из-под нависших бровей на талый снег, местами открывший землю, степь без начала и конца и видневшиеся вдали холмы. – Там весна придет, зацветут сады… Люблю, когда цветут яблони… Цвет белый и вроде розовинка в нем.

– Оно и на Кубани есть сады! Вон, у черкесов какие – видел? И мы обживемся – разведем! – сказал Ефим. – И земли здесь вдоволь, а рыбы по речкам да лиманам – лови только!

– Есть, да не про твою честь, – возразил Никита. – И земля, и рыба для старшин да для тех, кто половчее. А таким, как мы, вместо леса – дулю, а землю отводят в таких местах, что к ней и в день не доберешься.

Миновали запорошенный снегом курган. С южной стороны лысиной темнела проталина.

– Кто его насыпал? – поинтересовался Шмалько.

– А кто его знает, вроде в старину богачей так хоронили…

– Бери выше! – хмуро проговорил Собакарь. – Такие курганы, кажут, над князьями насыпали.

– Ну?! – удивился Шмалько. – Над какими это князьями?

– А бог весть какие захоронены здесь князья! Много народов по Кубани бродило. Говорил пан писарь, шо, как убивали в сражении князя, – клали его вместе со всем его достоянием середь степи да насыпали над ним курган-могилу…

Никита Собакарь с трудом передвигал длинные, голенастые ноги. Осип осторожно тронул товарища за плечо.

– Давай, друже, подмогну трошки, – предложил он. – Давай твой мешок – мне-то такой груз вроде не в тяжесть…

Осип передернул широченными плечами.

– Нет, сам понесу! – отказался Собакарь. – Надо было на возу мешок оставить…

– Оставишь, – невесело усмехнулся Осип. – Как раз обозные казачки переполовинят харчи.

– Ось я вам вот что расскажу, – начал Ефим, – был у нас в станице казак Василь Сагайда, самый что ни на есть бедняк. А у самого детей аж шесть душ, да все один другого меньше. Божьего дня тот Василь не бачил, а бился, бедолага, як рыба об лед. Вот услышал он от кого-то, что под тем курганом, что версты две от нашего куреня, зарыто золото и охраняют то золото черти. А Василь ни бога, ни черта не боялся. Ну, думает, вырою я той клад. Жинка отговаривает, нечистым стращает, а он ей показывает на своих хлопцев и в сердцах каже: «Я ось их натравлю на чертей, так всем чертям тошно станет». Каждую ночь ходил Василь к тому кургану. Дорылся до каких-то черепков, конских костей, железок, а золота все нема. А в одну ночь вырыл Сагайда людские кости, плюнул, да и не стал больше ходить. Прознал кто-то об этом да донес атаману. Вызвали Василия на сход, спрашивают: «Рыл?» Отвечает: «Было такое». Тут деды зашумели: «Всыпать ему двадцать пять горячих, шоб покойников не тревожил!» Сагайда и туда и сюда, а деды ни в какую. Сняли штаны и тут же на сходе всыпали. А после еще на кордон вне очереди отправили. Там на линии и убили казака…

Обгоняя колонну рысью, проскакал Чернышев. Ком грязи вылетел из-под копыт и угодил в лицо Собакарю.

– Мы пешком, а они верхом, – вытирая грязь рукавом, буркнул он, сердито глянув в спину полковнику.

– На то они паны, – усмехнулся Ефим.

– На моем веку у меня столько панов перебыло, что блох у собаки, – сквозь зубы ответил Никита. – Я на своих двоих столько верст оттопал, что если б это на том свете було, верно, до самого Господа Бога дошел…

Ефим переложил пищаль с плеча на плечо, спросил:

– А как Федор? Не бачили?

Еще в Усть-Лабинской при погрузке провианта Дикун, поскользнувшись, подвернул ногу. Сначала не почуял ничего, а потом нога распухла, и пришлось ему сесть на подводу.

– Федору легче. Лекарь водкой ногу растер – и полегчало.

– Проведаем его?

Они поотстали от сотни, пропуская колонну. Казаки брели, медленно переставляя ноги в липком месиве.

– Что, однокашники, не веселы, будто с похмелья, – окликнул идущих Осип.

– Тут будешь с похмелья, – проворчал кто-то из пластунов.

– А вон и Федор, – указал Осип на одну из подвод. Сорвав с головы мохнатую папаху, он замаячил ею. – Эгей!..

Третьи сутки трясет Леонтия лихорадка – то в жар, то в холод бросает. Лязгает он зубами, мечется на подводе.

– Пить, – шепчет Леонтий.

На минуту забудется, и в смутной памяти всплывает родная деревня, изба. Он лежит в углу, на лавке, над головой лампада коптит. Над ним склоняется худое, морщинистое лицо покойной жены Василисы: «Убивец, душегуб ты, Леонтий, – грозно говорит она, и ее добрые глаза становятся темными, суровыми. – Бросил ты Наталью на поругание…»

«Отстань, Василиса! Мне, думаешь, легко? Думаешь, моя душа не болит за Натальей? А грех я за барина с себя сымаю. Не человек он! Кровопийца! Всех их вырезать надо. Уйду к царю Петру Федоровичу! Барам красного петуха пускать будем…»

И уже перед Леонтием образ царя Петра Федоровича, которого баре Пугачевым называли. Как в те молодые годы, видит его Леонтий. Карие глаза смотрят чуть насмешливо. Он гладит рукой черную кудрявую бороду и говорит: «Служи мне, Малов, верой и правдой, за это жалую тебе и детям твоим полную свободу».

Леонтию становится жарко, он сбрасывает овчинный полушубок, порывается подняться, но чьи-то руки укрывают его, подкладывают под голову охапку сухого сена.

– Лежи, лежи, казак!

Леонтий открывает глаза и видит склонившееся над ним скуластое лицо и серые, по-доброму смотревшие на него глаза.

«Где я его видел?» – силится припомнить Леонтий.

– Лежи спокойно, теперь уже на поправку пойдет, – говорит незнакомец, поднося к губам больного кубышку с водой.

«И голос знакомый, – думает Леонтий. И неожиданно вспоминает: – Да это же тот казак, который в церкви рядом стоял со мной. Как его зовут? Петро? Нет, не Петро… Иван? Нет. – Леонтий напрягает память. Вспомнил и обрадовался. – Федор! Федор Дикун…»

Где-то впереди неслась песня. Кто-то разухабисто присвистывал.

Леонтий с трудом приподнял голову, глянул по сторонам.

Сырой ветер с запада косматил гривы лошадей, назойливо лез в лицо.

В стороне от дороги поднялся заяц. Понюхал воздух, раскосыми глазами взглянул на человеческую ленту и большими скачками понесся в открытую степь.

– Ату его! Держи! – гикнули из рядов. Кто-то свистнул протяжно, оглушительно.

– Ты с какой станицы? – дружелюбно спросил Федор, протягивая больному кусок хлеба с копченым мясом. – Ешь, а то совсем ослабнешь!

Леонтий нехотя откусил кусок жесткой, пахнущей дымом козлятины и вдруг почувствовал голод. Уже охотно, торопливо он стал есть сыроватый хлеб и жилистое мясо. Дикун, улыбаясь, дал ему еще хлеба и луковицу.

– Так откуда будешь, казак? – вновь спросил Федор, когда Леонтий поел и запил свой обед водой.

– А кто его знает, откуда я! – с тоской выговорил Леонтий. – Беглый я, с Волги… А жил в Кореновской, у богатея одного, Кравчины.

– Кравчины? – Дикун нахмурился. – Знаю такого бирюка…

– Истино – бирюк, – согласился Леонтий. – За него меня и послали на персов. А вот жена у него – душевная баба.

– Анна… – тихо сказал Дикун.

– Знаешь, значит, его бабу? – спросил Малов.

– Знаю. Наша она, Васюринская, – отрывисто ответил Дикун. С этого разговора и завязалась крепкая дружба между Леонтием и Федором Дикуном.

Однажды на отдыхе, когда Леонтий уже совсем поправился, присели они с Федором у опушки леса на старое, сваленное ветром дерево.

Тоскливо скрипели над головой обнаженные ветки и так же тоскливо было на душе у Леонтия. Он сидел молча, говорить не хотелось. А Федор все порывался спросить о чем-то. Наконец не выдержал:

– Ты, Леонтий, крепостной был?

– А ты чего так любопытствуешь?

– Да так, интересно узнать про жизнь вашу крепостную.

– Вон что! Не много радости.

Он вытащил люльку, которую стал курить на Кубани, набил самосадом, долго высекал огонь, глубоко затянулся: Федор не унимался:

– Слушай, Леонтий, а верно, что был когда-то в ваших краях удалой молодец по прозванию Пугач и что поднял он казаков и крестьян против своих панов? – И словно боясь, что Леонтий скажет «нет», Федор поспешно добавил: – Я парнишкой тогда был и то помню, как подавались к нему наши казаки с Украины. Емельяном, сказывают, Пугача звали, а сам он будто донской казак.

Леонтий носком юфтового сапога разрыл слежавшиеся прошлогодние листья, мельком взглянул на хмурое небо к промолчал.

Но Дикун не унимался.

– Расскажи, Леонтий, что знаешь, про Пугача.

Над лесом с криком пролетела воронья стая.

– Падаль почуяли, – будто не слыша, о чем говорит Федор, сказал Малов.

– Что ж, слыхал ты про Пугача? Говорят, за народ он был?

– Зарядил все Пугач да Пугач, – недовольно возразил Леонтий. – Кому Пугач был, а кому царь Петр Федорович…

Назад Дальше