В чулане было пусто, была только одна голая лавка при одной стене да в самом вверху окошко в ладошку. В окошке была тьма. Авласка лег на лавку и очень крепко закручинился. Эх, думал он, чего это он так перепугался и намолол чего ни попадя. Надо было правду говорить! А теперь ему несдобровать, думал Авласка дальше, не выбраться ему отсюда, и зачем он только сюда ехал, ведь мог же не ехать! Да только что теперь! И Авласка перестал кручиниться, а перелег на спину, закрыл глаза и стал вспоминать все молитвы, какие он знал, и их тихонько вслух читать. Но таких молитв отказалось немного, и Авласка вскоре замолчал. Но молчать было еще страшней, и он стал читать молитвы заново. А после еще раз. А после еще.
Но только когда в окошке начало виднеть, вдруг резко открылась дверь (а Авласка вскочил с лавки, а то он дремал) и в чулан вошли почти целой толпой дьяк, за ним его подьячий, за ними стрелец с огнем, после еще стрелец, этот уже с пищалью, и еще какой-то служка непонятно для чего. Авласка стоял не шевелясь и только глазами зыркал. А дьяк, очень важный с виду, может даже думный дьяк, велел стрельцу с огнем выйти вперед и посветить как следует. Стрелец вышел и стал светить Авласке прямо в глаза. А дьяк еще сказал:
– Не щурься!
Авласка стал не щуриться.
– Га, хорош! – сказал дьяк насмешливым голосом. – Я так и думал, что вор! – После чего велел встать в угол и указал, в какой. Авласка встал туда. А думный дьяк сел на лавку, рядом с ним сел подьячий и положил дощечку на колени, а на дощечку бумагу и приготовился записывать. Авласке стало жарко-жарко, и он стал про себя молиться Богородице.
Но домолиться не успел, потому что думный дьяк стал спрашивать. Спросил, как его звать, и Авласка ответил. После ответил, сколько ему лет, и где живет, и где служит, и сколько у него детей, и что его раньше не судили.
– Га! – сказал думный дьяк весело. – Не судили, а теперь засудим! – И продолжал уже без смеха: – Слушай внимательно, Влас, потому что это про тебя: за небрежения в службе и за лживые речи твои, а особливо за поносные слова на его братца, это про орешки, государь велел тебя казнить: сперва отрубить ноги, после руки, после голову, а после вынести все это на задний двор и бросить псам на съедение!
Вот так! Авласка молчал и только чуял, как у него по лбу течет холодный пот, но утираться не смел. Тогда думный дьяк усмехнулся и продолжал уже не так свирепо:
– Но государь, Влас, милостив, и он сказал: спросите у него, у вора этого, как оно было на самом деле, и если правду скажет, то отрубите только ноги, и то только по колени, а руки и голову велел не трогать.
Вот что сказал думный дьяк! А после глаза прищурил и спросил:
– Ну, что, будешь признаваться?
Авласка тихо сказал:
– Буду. – И попросил воды. Служка сбегал за водой. Авласка выпил, облизался и начал рассказывать. И рассказал теперь вот что:
– В ту ночь перед всем этим у нашего младшенького зубки резались и он орал неумолчно и мы глаз до утра не сомкнули. А после я ходил на службу, и там тоже было много мороки. А после я пошел домой обедать. И вот когда я уже дообедывал, в кремле ударили в набат. Жена перепугалась, спрашивает: что это? А я говорю: пожар, наверное, и дальше ем. А там в кремле били, били, а после стали бить везде, уже и на посаде. А я, был грех, даже в окно не выглянул, а дообедал, лег и сказал не будить. Потому что я же ночь до этого не спал! Но и тогда, днем, когда били в набат, тоже было не заснуть никак. Эх, думал я, когда ворочался, как же там крепко горит, наверное, а не вставал. Но после думаю: нет, так не годится, потому что так все равно не заснуть, а только после будут меня жрать за то, что не пришел. И тогда я встал и вышел. А набат уже почти затих. Я шел к кремлю и не спешил и думал, что, может, зря иду, может, там уже все потушили, да и дымов нет нигде, может, повернуть обратно? Но нет, вижу, все идут к кремлю, и все даже бегут! Это было видно впереди, я же живу почти что на самом конце Богоявленки, а это почти при Московской дороге. А кремль вон где, на берегу, у Волги. И я иду. И вдруг вижу: скачет мне навстречу наш губной целовальник Никитка Черныш на мурановской кобыле Клуше. А Муранов – это наш губной староста. А Никитка на его кобыле. Что такое?! Это я так тогда подумал. А Никитка уже подскакал, остановился и говорит дурным голосом: Влас, тебя мне сам Бог послал! Тебя, говорит, Муранов ищет! А сам с кобылы спрыгивает. И еще сует мне повод и говорит дальше, аж захлебывается: Муранов говорил, чтоб я нашел тебя и передал, чтоб ты живо скакал в Москву, Авласка, и рассказал там государю все как есть, что у нас здесь приключилось! И уже кричит: садись! И вот так кулаком замахнулся! И я оробел и сел, и уже только тогда спросил, что случилось. Великая беда, сказал Никитка, убили нашего царевича, вот что. И еще в сердцах сказал: зарезали! Как, кто? – спросил я. Кабы кто знал, сказал Никитка, там же такая замятня сейчас! Народ кинулся искать, кого убить в отместку! И уже кого-то, говорят, убили. И прибавил: эх, Авласка, счастье-то тебе какое привалило, тебе теперь вон куда, в Москву, а мне здесь оставайся и, может, самого сейчас убьют, народ же зверь! И опять грозно сказал: гони! И я не сдержался и погнал. И так гнал до самой Москвы.
– На той же Клуше? – спросил думный дьяк.
– Нет, – сказал Авласка, – куда ей, три раза лошадей менял, низкий поклон добрым людям.
Думный дьяк кивнул на это, как бы соглашаясь, а после спросил:
– А почему ты прежде говорил на Битяговского, а теперь уже не говоришь? Что, наговаривал тогда, при государе?
Авласка помолчал, после сказал:
– Не наговаривал. А это просто Никитка сказал, а я сейчас забыл прибавить, что люди в кремле говорили, что это Битяговские зарезали: старший за руки царевича держал, а младший бил ножом. Но, – тут же прибавил Авласка, – Никитка сказал, что это только такой слух, потому что кто-то же зарезал!
– А что, он зарезанный был? – спросил думный дьяк.
Авласка помолчал, поморщился, потом сказал:
– Я этого не знаю. Я, боярин, тогда крепко напугался. И я ехать не хотел, а это все Никитка напутал.
На что думный дьяк усмехнулся и сказал:
– Да, верно, это же ему ехать надо было, ему, чую, Муранов это приказал, а он тебя, дурня, послал вместо себя, а ты, дурень поехал.
– Да как же так! – громко сказал Авласка. – Не вели меня казнить, боярин, да я государя нашего больше чем отца родного почитаю, да пусть он мне не только ноги рубит, да пусть, боярин…
Но тут думный дьяк махнул рукой, Авласка сразу замолчал, после чего думный дьяк продолжил уже вот как:
– Я не боярин, а я думный дьяк. Думный я потому, что сижу в думе. Выше меня сидит царь, ниже меня – бояре. Если бояре что-нибудь хотят сказать царю, то сперва говорят мне, а уже я передаю наверх. И так же царь, когда хочет сказать боярам, то сперва говорит мне, а я уже после говорю боярам, которые сидят ниже меня. Все ниже! А ты мне: боярин, боярин!
Авласка молчал. Тогда думный дьяк продолжил уже вот как:
– Но нам теперь не до бояр. А вот что слушай: государь мне тебя поручил и сказал, что если у меня нет в этом такой спешной надобности, то ноги тебе можно не рубить пока что, а сперва отвезти тебя обратно в Углич и там на месте проверить, лживы были твои слова или нет. И вот мы теперь туда и поедем. И это прямо сейчас!
После чего он встал с лавки и сразу пошел к двери. И все, и Авласка с ними, пошли за ним следом.
2
Но так сразу уехать им не получилось, потому что, когда они только вышли из палат во двор (через заднее крыльцо, конечно), их там уже поджидали. То есть поджидал всего один какой-то человек. Но все равно думный дьяк (а это был Вылузгин Елизарий, так и будем его дальше называть) при его виде сразу очень сильно помрачнел, велел всем стоять, а сам прошел дальше вперед и громко спросил:
– Чего тебе?
Тот человек ему не очень низко поклонился и быстро сказал что-то негромкое и краткое. Вылузгин сразу сменился в лице, взял того человека под локоть, они отошли в сторонку и начали чуть слышно переговариваться. А после тот ушел, а Вылузгин вернулся и будто бы веселым голосом сказал Авласке:
– Свезло тебе, злодей, бояре еще совещаются, что с тобой делать, так что еще маленько поживешь! – После чего повернулся к стрельцам и уже очень серьезно продолжил: – Смотрите за ним зорко, ироды, а я сейчас буду обратно! – И ушел.
И пропал до самого полудня. Стрельцы стояли, а Авласка сидел. Стрельцы вначале были очень злы и говорили, что не сносить ему головы, и смеялись, и говорили дальше, что и угличским всем тоже не сносить, потому что это же где такое было видано, чтобы дали убить царевича, царского братца! И еще много другого гадкого они говорили, стращали, как только могли, а Авласка знай себе помалкивал. Эх, думал он при этом, прав был думный дьяк: обманул его Никитка, это Никитку послали в Москву, а он его, дурня, увидел и послал вместо себя, а он, дурень, согласился и поехал! А теперь, думал Авласка дальше, вернется он обратно в Углич или нет – это еще неизвестно, потому что мало ли что думный дьяк сказал, что надо ехать, а вот не поехали, передумали бояре, вот что, или даже Годунов сказал: убили, вот как славно, давно я ждал, когда его убьют, и вот наконец убили! А что, думал еще Авласка, у них в Угличе многие так про него говорили, случалось… Ну, и так далее еще немало чего думалось, а вслух Авласка молчал и на стрелецкие речи ни одного словечка не ответил. И даже когда они перестали стращать, потому что самим надоело, а сели с ним рядом и стали, уже с лаской, на разные лады у него выспрашивать, что же у них там такое случилось и как такое могло быть, Авласка опять по большей части помалкивал, и только если уже особенно сильно они на него наседали, то неизменно отвечал, что ничего толком не знает, а что он и в самом деле сидел дома и обедал, а после лежал и подремывал, а после велели ему ехать – и он поехал. Но стрельцы ему, было видно, не верили. А время шло! А день был жаркий. А они сидели на задах царских хором, рядом с хлебным дворцом (не дворцом, конечно, а амбаром, но у царей всё дворцы) и уже больше молчали и просто смотрели через реку на цветущий государев сад, а дальше за ним были видны дома, дома, дома до самого края, казалось, земли. Вот какой здоровущий был город Москва!
А потом, когда уже обедня кончилась и уже полдень отзвонили, вернулся Вылузгин. Он опять был как будто веселый и сказал, что их дело сделалось и им уже даже дали лошадей, и сказал идти за ним. Они (а это Авласка со стрельцами) пошли за ним. Но там, в еще одном дворе уже между другими дворцами, кормовым и сытным, то есть возле государевых конюшен, они опять ждали, Вылузгин куда-то уходил и приходил обратно, гневался, после смеялся, после опять гневался и уходил… А после, когда солнце уже заметно опустилось, то есть уже часа через три пополудни, он опять к ним пришел и как ни в чем не бывало сказал, что давно пора садиться, чего они ждут! И еще раз повел их дальше, теперь уже близко, за угол, и оказалось, что там и в самом деле уже все в сборе и только их и ждут.
А в сборе это были вот кто: сказанный боярин Шуйский Василий Иванович со своими людьми, и окольничий Клешнин Андрей Петрович со своими, и Сарский и Подонский митрополит Геласий со своими чернецами тоже, то есть вот их было сколько! Да, и еще стрелецкий голова Иван Засецкий со своими же, и эти тоже конные. Но Авласка их тогда не знал почти что никого, и поэтому когда он их всех сразу вместе увидел, то очень крепко оробел.
Но долго ему робеть не дали, а велели садиться, он сел, впереди задудели в рожки, и они все вместе тронулись. И уже проехали шагов с десятка два, как впереди вдруг затолпились, затеснились, а после совсем встали. Это, как позже объяснилось, Шуйский вдруг остановился, осмотрелся и спросил:
– А где Косой?
– Какой Косой? – спросили у него.
– Как какой! – гневно воскликнул Шуйский. – Тот самый, вот какой!
И, сказав это, еще раз оглянулся и даже привстал в стременах. И тут как раз из-за угла вышел обычный человек, одетый очень просто, увидел их и повернул в их сторону и быстро пошел, почти что побежал их догонять.
– О! – сказал Шуйский. – Это он! – И отвернулся, и тронул коня, и они все поехали дальше.
И тот, который их догнал, тоже поехал. У них же коней был достаток, ему дали пегого, сказали, что это Мухрышка, и он поехал вместе с ними. Зовут его Маркел, он так сказал, а больше никто ничего у него не спрашивал, и он ехал в общей толчее, держался людей Шуйского, и понапрасну рта не разевал совсем.
Да, и еще: он был никакой не косой, а смотрел прямо и ясно, и мог смотреть долго, и при этом глаз совсем не отводил, и они у него не косили. Просто когда он смотрел, то почему-то было непонятно, он смотрит только на тебя или еще куда-нибудь. Вот такой у него был необычный взгляд! И, наверное, поэтому Шуйский (от других, конечно, слыша) назвал его Косым. И еще почему-то очень беспокоился, почему он не идет. Зато когда он пришел, Шуйский сразу отвернулся и после, сколько они в тот день ни ехали, ни разу на него не обернулся. И это, думал Маркел, хорошо, и на глаза боярину не лез, то есть вперед не выезжал и, не приведи Господь, не кланялся, а скромно ехал сзади в толчее, как об этом уже говорилось. И сам, как и вокруг него все остальные, помалкивал. А если кто и заводил где разговор (только вполголоса, конечно), Маркел к нему не прислушивался. Потому что он и без того всё знал! То есть знал он и историю Авласки, как будто тот ее сам ему поведал, и даже знал, почему они так поздно собрались в дорогу. Это, как ему сказал один знающий человек, случилось из-за того, что Шуйский бы поехал сразу, и даже когда ему сказали, что ему дают в подмогу Вылузгина, он и на Вылузгина тоже сразу согласился. Но тут ему еще прибавили, то есть передали от Годунова, что ему надо еще взять с собой князя Туренина. Тогда Шуйский сказал: не поеду, кто он такой – Туренин, для меня это бесчестье. Тогда ему сказали: ну, тогда бери или кого из Сабуровых, или кого из Вельяминовых. А те и другие, равно как и князь Туренин, были люди Годунова. И Шуйский, больше ничего не говоря, собрался и уехал, он сказал, к себе домой обедать. То есть в Китай, в Подкопаево. И как уехал, и как пообедал, так после там же и лег отдохнуть по древнему обычаю. А время шло! Тогда к нему приехал сам Туренин, тот самый, и сказал:
– Не заносись, Василий, тебя по добру просят, не жди, когда будут просить иначе, и я не за себя прошу, потому что не хочешь меня, так пусть тогда едет Клешнин.
– Андрей? – спросил Шуйский.
– Андрей, – сказал Туренин, – государь за Андрея просил, или ты и государя не уважишь?
Андрей Клешнин был дядька, воспитатель государев, государь его с юных лет крепко жаловал, Клешнин был человек государев и только уже после годуновский. Шуйский подумал и сказал, что с Клешниным он поедет. И стал собираться.
А вот теперь они уже все вместе, то есть Шуйский, Клешнин и Вылузгин, все со своими людьми, и митрополит со своими, и Иван Засецкий со стрельцами, подъезжали уже к Сретенским воротам и на них со всех сторон смотрел народ и понимающе помалкивал. Эх, думал Маркел, а ведь они все уже знают, что царевича зарезали, и если даже им теперь хоть кто любой скажи, что не зарезали, а сам зарезался, ведь не поверят же!
Но это он так только думал, а вслух ни словечка не сказал. И вот они уже выехали из Москвы и, всё быстрей и быстрей, поехали по Переяславской ямской дороге, и всё это молча. Только порой вдруг кто поругивался, когда вдруг конь оступался, если попадал в колдобину. А колдобин было много, это верно. А все они были конные, и только один митрополит ехал в возке. Когда возок застревал, его скопом толкали. Шуйский каждый раз на это гневался, потому что он очень спешил и говорил, что они будут хоть всю ночь ехать, а остановятся только в Александровой Слободе. В Александровой, ого, думал Маркел, погоняя Мухрышку, да чтобы до нее доехать, тебе, боярин, надо было сразу соглашаться на Туренина и тогда же сразу выезжать!