У нее уже было несколько таких галерейщиков поневоле, кому она звонила в первую очередь, если на горизонте появлялась приличная работа. И двух месяцев не прошло, как она была в гостях у богатого дядечки, которому понемногу сосватала то ли шесть, то ли семь картин тридцатых годов.
Дядечка по фамилии Виркавс, вообще-то, к тридцатым годам был равнодушен, ему хотелось чего постарше, такого, чем хвастаются, и он, списавшись с коллекционером из Канады, договорился насчет обмена. Канадец как раз предлагал довольно старую работу, неподписную, с дефектами, но слова «семнадцатый век» рижанина привели в восторг.
Он позвал Тоню, чтобы вместе с ней за чашкой горячего шоколада с орехами, собственноручно состряпанного, обсудить эту затею. Канадец прислал файл, этот файл рижанин вытащил на монитор и сказал Тоне:
– Вот, вроде ничего, да?
– Какой ужас! – ответила Тоня.
– Но семнадцатый век!..
На мониторе был пейзаж с мельницей на заднем плане, который, с Тониной точки зрения, был бы куда лучше без двух толстых полуголых девиц посередке, из которых одна лежала на травке, а вторая стояла, поправляя распущенные волосы. Но девицы – это бы еще полбеды; в кустах возвышался серый каменный «приап» со всеми положенными символу плодородия подробностями.
По логике живописца, девицы устраивали свой немудреный стриптиз как раз для «приапа», и его бородатая каменная рожа выражала удовольствие.
– Вы уверены, что вам в галерее нужна эта пошлость? – спросила Тоня.
– Тонечка, вы меня удивляете! Это же обнаженная натура, она не может быть пошлой! – при том, что разговор они вели на хорошем латышском языке, Виркавс то ли из преувеличенной любезности, то ли из баловства называл Тоню ласкательно по-русски.
– Может. Давайте я вам лучше Розенталя сосватаю, Биркманис продает, но об этом еще никто не знает. Можно договориться за хорошую цену. Там тоже обнаженная натура, но хоть приличная. В смысле – художественная.
– Тонечка!..
Тоня поняла, что дядечка влюбился в девок, соблазняющих каменного болвана, и не успокоится, пока их не получит. А может, сам «приап» показался ему прикольным. То есть – спорить не имело смысла. Виркавс был упрям – это и на его круглой физиономии отчетливо читалось. Жена его, может, и смогла бы переубедить, устроив истерику и пригрозив разводом, но не эксперт, вдвое его моложе. Не исключено, что ответом была бы другая истерика – это с крупными мужчинами нордического типа, с примесью польской крови (Виркавс был из Латгалии, где польская кровь – дело обычное), случается чаще, чем хотелось бы.
Тоня перевела разговор на другое – на подсветку, верхнюю и нижнюю. Виркавс попросил ее подобрать соответствующие маленькие лампочки, она принесла два каталога, и они вдвоем быстро выбрали то, что вписывалось в дизайн галереи (галереей они называли длинный коридор, куда с одной стороны выходили двери спален и гостевых комнат, другая была отдана картинам, а освещение было только искусственное).
После этого она Виркавса не видела и не созванивалась с ним.
И вот, глядя на бабушкину картину, она все отчетливее понимала: Виркавс вздумал покупать точно такую же, но канадскую и сохранившуюся гораздо лучше.
– Знаешь что, деточка? Не будем мы пока искать эту кулдигскую даму, а узнаем, что с канадской работой, – решил, узнав про такой сюрприз, Хинценберг. – Загляни-ка к Виркавсу, посмотри – может, что-то вроде подписи разглядишь. Ну, не мне тебя учить.
– Я посмотрю, – сказала Тоня. – Сейчас прямо и позвоню ему.
Повод был – узнать, как ведет себя подсветка и можно ли эти крошечные лампочки с чистой совестью рекомендовать другим клиентам.
Пока Тоня договаривалась, Саша снимал на мобилку четыре возможных презента – очень благопристойные пейзажи конца девятнадцатого века; респектабельные, можно сказать, пейзажи, благопристойные, почтенные, вылизанные, этакий возвышенный реализм с закатным небом, озерным берегом, крошечными домишками в старинном вкусе, миниатюрными человеческими фигурками, лошадками на лугу и прочими принадлежностями. Все они должны были понравиться и Петракею, и московскому Мишуку – вид у них был музейный. И все явно приберегались «для своих» – судя по тому, что в торговом зале не выставлялись.
– Он предлагает приехать сегодня, – сообщила Тоня. – Завтра улетает с женой в Испанию.
– А что, если я поеду с тобой? – спросил Саша. – Это ведь ненадолго? А потом сразу на Юглу, к моим.
Тоня внимательно посмотрела на него – правильно ли поняла. Он улыбнулся и дважды кивнул.
Виркавс жил в загородном особнячке на южном берегу Большого Белого озера: место не то чтоб аристократическое, а даже древнеаристократическое. Там, наверное, с пятидесятых годов прошлого века селились солидные люди – те, кому по карману выстроить свой дом и каждый день ездить на собственной машине в Ригу и обратно. Образовались поселки, где не было чужих. Купить участок под новостройку там было совершенно невозможно.
Если горячее желание жить на Большом или на Малом Белом озере не унималось, то был еще северный берег, мало обжитый, там даже приличной асфальтированной дороги не имелось. Но солидному человеку забираться туда было как-то не с руки.
На въезде в поселок стояла будка со шлагбаумом. Тоня позвонила Виркавсу, он – охраннику, «мазду» впустили. Она покатила по дугообразной улочке, повторявшей, видимо, береговую линию, мимо кованых заборов и калиток, мимо опрятных и элегантных коттеджей, мимо двориков, над которыми потрудились опытные садовники и дизайнеры.
Виркавс встретил во дворе, указал место для машины и провел сразу в галерею. Там он включил сперва нижнюю подсветку, потом верхнюю, потом обе сразу. Когда Тоня убедилась, что лампочки не бликуют и в глаза не бросаются, Виркавс повел в гостиную.
– Вот, – сказал он. – Привезли. На прошлой неделе! Нарочно мы с этим Батлером на курьера скинулись. Но курьер умный – он еще из Ванкувера породистых кошек вез, каких-то оцелотов, что ли. Выгодное дело – курьером работать. Мы с женой решили – пусть пока тут повисит.
Беседа велась на латышском, хотя Виркавс, получивший высшее образование еще до развала Союза, прекрасно владел русским. Но тут он был у себя дома, впридачу знал, что молодые гости говорят по-латышски вполне сносно: Тоня в Академии художеств и лекции слушала, и сдавала экзамены на этом языке, а Саша не имел с ним проблем, потому что был полукровкой и несколько лет рос под присмотром бабушки с отцовской стороны, дамы с большим национальным перекосом.
Место в галерее имелось – Виркавс отдал за свой «семнадцатый век» три картины, и их уже увезли. Видимо, жена, дама строгих нравов, не захотела развлекать гостей, которых торжественно водят по галерее, полотном с «приапом». А в гостиной его пристроили как-то сбоку, за огромным диваном; вроде и стена не пустая, и разглядеть безобразие трудно.
У Тони было три футляра с очками. Одни, сильные, она надевала в театре. Как-то очень незаметно она открыла сумочку, в ходе светской беседы сняла одни очки, поменяла их на другие; она привыкла проделывать эти манипуляции, не привлекая внимания, чтобы никому не объяснять свои офтальмологические проблемы. Потом она сказала «я на минутку» и вышла.
В туалете Тоня достала из сумочки мобильник.
– Господин Хинценберг? Посмотрите, пожалуйста, у кулдигской работы есть на «приапе» какие-то надписи? Да, я жду, – сказала она. – Так, ясно, скиньте мне через пару минут эсэмэс… Как – не умеете?.. Господин Хинценберг!.. Ну, попросите кого-нибудь, Ирену попросите… Это все дошкольники умеют…
Она вернулась в гостиную. Саша объяснял Виркавсу, что они приехали буквально на пять минут. Это было чистой правдой – его уже искал Петракей, и Саша не признался, что укатил к Белому озеру, наоборот – обещал быть через двадцать минут. Так что Югла и праздник для матери отменялись.
На сей раз Виркавс приготовил хитроумный китайский чай, спрессованный в крошечные бурые чашечки, которые при правильном заваривании красиво раскрывались. К чаю он, эстетствуя, подал сухое печенье и пообещал, что его вкус подчеркнет букет напитка. Саша от букета отказался, его организм никаких чаев не принимал, а Тоня из любопытства согласилась. Виркавс расставил на журнальном столике керамический чайник с плетеной ручкой, коричневые пиалушки, плетенку с печеньем. Ему нравилась красивая сервировка. Эти маленькие радости, необходимую принадлежность быта старой латышской семьи, хранящей традиции, Тоня хорошо знала и даже уважала. Она тоже частенько эстетизировала действительность.
Лежавший на журнальном столике айпод Виркавса вдруг заскрипел на русском языке:
– Хозяин, слышь, хозяин, ты это… Возьми меня, хозяин!..
Виркавс поднес аппаратик к уху.
– Да, я, – ответил он по-латышски. – Да, тот самый. Простите, это мое личное дело. Нет, я посторонних в дом не впускаю. Научитесь сперва говорить вежливо. Нет, теперь я вообще встречаться с вами не хочу. Это не моя проблема.
Тем разговор и кончился.
– Извините, Тонечка, я должен выезжать, – сказал Виркавс. – Это просто свинство, просто свинство… Я не за это деньги платил…
– Идем, нам тоже пора, – Саша направился к двери. – Тонечка?
– Да, идем, идем… – согласилась она и бросила тоскливый взгляд на «семнадцатый век».
Сделав два шага к Саше, она налетела на низкий пуфик. Очки, позволяющие видеть стрелки на часах главного героя из восемнадцатого ряда партера, превратили пуфик в туманное пятно.
Сашина «мазда» стояла так, что загораживала двери гаража. Саша с Тоней выехали первые, ворота за ними остались открыты – для джипа Виркавса.
В «мазде» Тоня первым делом вытащила из сумочки телефон и вышла в Интернет.
– Э, де, бэ, цэ, и, цэ… – бормотала она, отправляя самой себе послание. – Эдбциц… Саш, есть в каком-нибудь языке слово «эдбциц»?
– В папуасском, – ответил Саша. – Ты ничего не перепутала?
– Нет, латинскими буквами – «эдбциц». Но буквы такие… сильно потертые… Ты меня до «Вольдемара» подбросишь?
Саша вздохнул. Но делать было нечего – не ссориться же с подругой, которая скоро станет женой, из-за десяти минут.
К самому салону он Тоню не подвез, а выпустил на набережной. Оттуда было уже близко. Она поспешила к Хинценбергу. Старый антиквар сидел среди сокровищ и разглядывал в лупу старые монеты.
– Что, деточка? – спросил он.
– Господин Хинценберг, где кулдигская работа?
– Вон, у стенки.
Картина стояла «лицом» к стене, Тоня подняла ее и поднесла к свету.
– То же самое!
На каменном «приапе» можно было разглядеть загадочное слово «EDBCIC», на первый взгляд, не имевшее никакого отношения ни к древнегреческому языку, ни к латыни.
– Вряд ли это подпись художника, хотя такие случаи бывали, – сказал Хинценберг. – Зашифровать свое имя посреди работы – дело обычное… или еще какое-нибудь имя… Эдбциц?
– Да, господин Хинценберг. Очень четкие буквы, хотя надпись нарочно состарена. Римские буквы.
– Это аббревиатура. Эд – Эдуард? Эдгар? Так, где лупа? Может быть, не «EDBCIC», а «EDECIC»? Тогда было бы действительно похоже на аббревиатуру. Двойное имя и фамилия. Или имя и двойная фамилия. Эдуард Экке Цимес… – фантазировал старый антиквар. Тоня не мешала ему – такой поток несуразностей мог привести к открытию.
Она забрала у него лупу и тщательно разглядела надпись. В стеклянный круг попадало и то, что выше надписи, к немалому смущению Тони. Казалось бы, искусствовед уж должен относиться спокойно к таким вещам, потому что насмотрелся на них вволю – что на древнегреческой керамике, что на японских гравюрах. Но Тоне было страх как неловко – «приап» вызывал у нее даже злость.
В конце концов она прошлась с лупой по всему полотну, ища тайных знаков в крыльях мельницы и ветвях деревьев. Никаких букв больше не было.
– Тонечка, деточка, покопайся-ка в глубинах прошлого. Писали вообще что-то на этих каменных дураках? – додумался Хинценберг. – Может, была какая-то непристойная латинская фраза, которую обозначали первыми буквами слов?
– Это могла быть и немецкая, и французская фраза, – возразила Тоня. – Мы же не знаем, на каком языке говорил этот несчастный мазила.
Ей совершенно не хотелось заниматься такими исследованиями.
Хинценберг отнял у нее лупу и еще раз внимательно разглядел надпись.
– Нет, все-таки «B»… Жаль, что ты не смогла повозиться с канадской работой. Если это, как нам показалось, копия, то канадская, выходит, оригинал. Послушай, а нет ли у тебя телефона этого канадца – как ты его назвала?
– Его зовут Ральф Батлер, – вспомнила Тоня. – Но Виркавс с ним не разговаривал, они письма писали. Господин Хинценберг, давайте я вас научу! Сделаю вам почтовый ящик, поставлю скайп, вы сможете с внуками бесплатно разговаривать!
– Бесплатно? – заинтересовался антиквар. – Это как?
– Через Интернет! Ему же все равно, где ваши внуки, в Юрмале или в Берлине.
– Деточка, я старый больной человек, я там сразу все перепутаю, – тут же выпалил антиквар, и испуг в голосе был неподдельным. – Что мы имеем с птицы гусь? (это он произнес по-русски с сильным еврейским акцентом). Мы имеем работу, которая может оказаться любопытной, если мы точно поймем, с чего эта копия. Давай я сам позвоню этому старому жулику Виркавсу… продиктуй, деточка, телефон…
Виркавс трубку не взял.
– Он куда-то собирался ехать, – сказала Тоня. – Может, у него совещание? Он же в совете директоров какого-то банка.
– Тогда бы он отключил телефон.
– Ну, тогда он в «маленьком домике».
– Без этого тоже нельзя.
Через пять минут они позвонили еще раз – и с тем же успехом.
– В его возрасте еще не положено вдруг падать на пол с инфарктом или с инсультом, – заявил Хинценберг. – Он же совсем молодой человек, ему даже шестидесяти нет.
Вошел совладелец «Вольдемара», Хмельницкий.
Он был красив, как сорокалетний герой-любовник испанского типа, в распахнутом длинном плаще из белоснежной кожи, сорвавшийся с киноэкрана и влетевший в захламленное и пыльное помещение, почти не касаясь пола; но если приглядеться – и лет было больше сорока, и черные волосы поредели, и белый плащ имел несколько желтоватых пятен.
Тоню всегда удивляли его бакенбарды, тоненькие, как новые шнурочки от ботинок, идеально подбритые. Она никак не могла понять, зачем мужской физиономии это украшение.
– Явился авантюрист! – приветствовал его Хинценберг. – С какого чердака на этот раз?
– У меня проект! Мегапроект! – с места в карьер начал Хмельницкий. – Ты еще ничего не знаешь! Я уже подал заявки на грант от Фонда культурного капитала и фонда Сороса.
– Уйди, уйди! – закричал старый антиквар. – Дай мне спокойно умереть – и пусть меня закопают за мои деньги, а не свезут в крематорий за счет государства!
– Выставка ювелирных изделий Фаберже! – пытался перекричать его Хмельницкий. – Фаберже жил в Риге! Тут жили его работники! Рига – родина Фаберже! Это такой пиар!
– Уйди, уйди, ты меня в гроб загонишь своими проектами! Сколько ты мне должен за каталог Цирулиса?! Давай я заплачу из своего кармана, чтобы грузчики втащили эти жуткие картинки обратно на чердак!
Тоня выскочила из комнаты. Смеялась она уже в торговом зале.
Хмельницкий года два назад прославился тем, что открыл самородка. На чердаке старого дома, образчика пресловутого рижского югендстиля, новые хозяева обнаружили коробки с акварелями. Акварели были мрачны и, если выстроить их в ряд, даже фантасмагоричны: в основном на них стояли и сидели голые женщины в чулках, а чулки были раскрашены разноцветными ромбиками. Женщин пробовали сосчитать – дошли до пяти сотен и бросили.
Попробовали докопаться, чьи это художества. Обнаружили давно скончавшегося безумца, который лет в сорок засел безвылазно дома и не меньше двадцати лет рисовал этих самых женщин, одну другой мрачнее. По тональности и общему настрою он был прямой предшественник тех выпускников Академии художеств, которых ненавидел Хинценберг. Но среди людей творческих считалось хорошим тоном хвалить трагизм, тоску и безысходность. Это и навело Хмельницкого на мысль: если сделать покойному самородку рекламу, то он станет курицей, несущей золотые яйца. Главное – ввести его в культурный оборот, сделать модным, чтобы ни один коллекционер, ни один галерейщик не считал себя профессионалом, если у него не было хотя бы десятка акварелей Яниса Цирулиса.