В новую навигацию, через год, опять мы уходили от Измаила, но Мити не было. Во время измаильской стоянки я стал искать его по адресу, который он мне оставил, а только он что-то напутал. Все же в конце концов я нашел его дом, кто-то из местных ребят подсказал…
Во дворе старого двухэтажного дома и правда был фонтан, как он и рассказывал. Но высохший, весь в трещина. Возле фонтана возилась куча сопливых ребятишек. Впрочем, может, они не все были Митины, потому что дом-то был не его, а жактовский и Митина семья занимала в нем одну комнатенку. Конечно, ни сада, ни виноградника там не было, но жена была: грязная замученная женщина лет сорока сказала мне, что его самого дома нет. Потом она про меня забыла, занявшись стиркой, а я сидел на ограде сухого фонтана, и мало-помалу первоначальная моя обида на обманщика Митю таяла в зыбкой теплоте летнего вечера. Такая была кругом нищета…
А что подвиги его были сучьи, я и сам об ту пору был герой-матрос…
* * *
Помню, осенью возвращался я домой на Хорошевку от метро в автобусе, сел на заднее сиденье рядом с какой-то девочкой, вынул книгу и начал дочитывать, что не кончил в метро. У остановки автобус дернулся, и девочка как бы ненароком прижала руку к моей руке. Хотя мы были оба в пальто, но если долго давить, то и через ткань начинает ощущаться тепло тела, а она надавила довольно сильно и продолжала давить все больше, делая вид, что ничего такого не происходит. Я, конечно, это очень хорошо чувствовал и терпел, потому что она была хотя и простенькая, но милая, такая полненькая, вполне в моем вкусе. Я тоже, конечно, делал вид, что ничего не происходит, и нам было так приятно обоим, что я даже проехал свою остановку и вышел вместе с ней на следующей. Потом мы посидели немного на скамеечке возле ее дома, и она мне рассказывала всякую ахинею – в каких она бывала компаниях, какие там бывали бардаки и какой там был один знаменитый поэт, совсем седой. Назвала его имя, а я-то думал, он давно помер, я еще на третьем курсе про него курсовую писал. На этих сборищах, как я должен был понять, случались всякие ситуации, но она, если ей верить, всегда говорила, что ой, что вы, и убегала, так что вроде ничего не случалось, хотя вроде бы не могло не случиться, потому что они там все выпивали, вот она и сейчас была в поддаче, и если ей верить, то и сегодня тоже «еле унесла ноги». В общем мы с ней условились на завтра, возле метро, и она, как ни странно, пришла вовремя. На ней были черненькие чулки, я хорошо помню, что ножки у нее были полные, и вообще она была вполне соблазнительная, хотя, конечно, эти черные чулки были вовсе не в жилу к ее пальто. Я повел ее в свою временную холостяцкую квартиру – была у меня тогда, там мы самую малость выпили, ну а потом мы, конечно, разделись, и все было так славно и мирно и по-хорошему, так что я не поверил ее вскрику, и легкому ее стону не придал значения – мало какое бывает кокетство.
Утром ей очень рано нужно было вставать на работу, и я проводил ее до остановки автобуса. Хорошо помню зимний утренний сумрак и ярко освещенный газетный киоск, где продавали «Известия». Я даже не знал, что киоски торгуют в такую рань. Посадил ее на автобус, дал еще пару рублей на такси, и как-то мы с ней ни о чем не договаривались, номер ей свой не написал, а у нее, кажется, и номера не было. Потом я вернулся в теплую квартиру, плюхнулся в постель и проспал до полудня. Только тогда я и обнаружил на своей простыне пятно крови и вспомнил ее вскрик, а потом уж и все эти ее рассказы про то, как она «унесла ноги». Не то чтоб это меняло каким-то образом то, что случилось с нами, но я подумал, что это могло быть для нее серьезно, однако подумал так, мельком, второпях, а к середине дня и думать об этом перестал, потому что придумал себе какое-то новое развлечение.
Однажды я видел ее как-то снова в автобусе, но только она была не одна, с сестренкой, да и я был не один. Никаких особенных переживаний на эту тему у меня не было, хотя случай, конечно, редкий, чтоб девица. Только однажды, сидя в мерзостном настроении где-то на чужой даче, я подумал, что тут делов наберется на целое «Воскресение», однако воскресенья никакого со мной не произошло.
* * *
Помню, как-то летом, в середине моего перегонного плаванья, когда мы стояли на Волге близ Горького и конца стоянке что-то не было видно, я отпросился у капитана съездить на недельку в Москву, а там друг Витя повел меня к кому-то на день рождения, Бог знает к кому. Именинница была совсем миниатюрная дамочка, вполне миловидная. Среди прочих гостей был, помнится, ее бывший муж с друзьями – все какая-то мидовско-инязовская шушера, а я тут в матросском отпуску, моряк сошел на берег, этаким себя чувствовал морякухой, настоящим мариманом. Когда я чуток захмелел, мы с именинницей стали танцевать, а потом как-то само собой вышло, что мы стали с ней очень уж обниматься и даже для этого вышли на лестничную площадку. Скоро туда пришла ее мама, чтобы нас унять. Отчего-то мне запомнилась фраза ее старой матушки, которой она увещевала хмельную именинницу:
– Ну кто он тебе? Ты знаешь его?
Надо признать, в ней был кое-какой смысл, в этой фразе. Но только на нас с именинницей это никак не подействовало. Мы с ней не разошлись, а наоборот – плюнули на все это празднество, на ее гостей и спустились во двор. Огромный московский двор, сотни освещенных окон вокруг. И посредине двора была детская площадка: песочница с грибком-навесом и еще какой-то круглый дощатый помостик, закрепленный на столбе, что-то вроде карусели. На этот помост мы и легли, а я почему-то еще и оттолкнулся ногой от земли, когда припал к ее теплой податливости – все поплыло, закружилось, и освещенные окна, и темные, те, в которые, может, нас было видно кому-нибудь, и сам двор, и фонари, и звездное небо…
Назавтра мы еще бродили с ней часа два где-то на окраине, за Октябрьским Полем, отчаянно обнимались и даже обрушили один ветхий заборчик. Она сказала, что скоро возьмет отпуск на работе и прилетит ко мне на Север, туда, куда мы доплывем к этому времени.
И она правда оставила дочурку у матери и прилетела куда-то, кажется, в Вытегру. Я очень беспокоился, когда встречал в аэропорту: всего только два раза ее видел, а у меня плохая память на лица, вдруг не узнаю, но ничего – сразу вспомнил. Ребятам у нас на судне она очень понравилась. Капитан сказал, что она очень пикантная. «Лакомый кусочек», – сказал капитан, а молоденький старпом с ходу в нее влюбился. Ребята уступили нам каюту побольше, и она с нами поплыла к Северу. Я стоял у шлюзов на концах, а потом мы с ней слушали музыку в радиорубке и вместе читали французский роман. Я даже работал иногда, переводил в то время какую-то английскую книжку и писал что-то, а она уходила к мальчику-старпому поболтать, покурить. Из Архангельска капитан нас с ней отпустил на неделю-другую побродить по Северной Двине, потому что стоянка предстояла долгая, ребятам выдали деньги, и на судне начиналась великая пьянка.
Мы поплыли с ней на пассажирском пароходе вверх по Северной Двине. Было чудно. Чернела под синим небом прекрасная река, белели песчаные берега и отмели – пересохшие старицы, по-здешнему, курьи. А по берегу редко раскиданы были селения – Куростров, Курополка, ломоносовские, поморские места. Ночевали мы в огромных двухэтажных бревенчатых избах, потемневших от времени, три дня пережидали дождь в келье какой-то бабушки-староверки, которая уже неделю как ушла за морошкой да, видно, тоже где-нибудь пережидала дождь в лесном скиту. Потом мы поплыли назад.
Пассажирский пароход забрал нас среди ночи, и мы, сэкономив на каюте, всю ночь мерзли на палубе, так что в Архангельск пришли под утро, измученные бессонницей. На судне, стоявшем там же под берегом, уже во всю шла пьянка. Каюта моя была кем-то занята, и меня повел к себе отсыпаться Димка-радист, а нежная спутница, забалдев, осталась за столом. Спать мне пришлось недолго, вскорости разбудили и повели в каюту к капитану. Кэп был уже совсем пьяный, а напротив него сидел его друг, капитан-москвич, тоже вконец одуревший от пьянки.
– Володя, познакомься, это Зяма, – учтиво сказал кэп.
– Женя, иди на х… – ответил москвич очень медленно.
Мне налили в стакан коньяку.
– Володя, познакомься, это Зяма, – снова сказал капитан.
– Женя, иди на х… – отозвался москвич.
Ясно было, что беседа не сдвинется с этой точки.
– Володя, познакомься, это Зяма, – сказал кэп…
Мне рассказывали, что на третий или четвертый день пьянки кэп вдруг берет иногда со стола вилку или нож и втыкает в собеседника, куда придется. Я понял, что уже скоро кэп воткнет вилку, предварительно сняв с нее бычок в маринаде, в друга-москвича. А может, воткнет прямо с бычком. Я ушел не прощаясь, и моего ухода никто не заметил. Уже от двери я слышал, как мой капитан повторяет все с той же учтивостью:
– Володя, познакомься, это Зяма.
Москвич отвечал ему все так же монотонно и ласково:
– Женя, иди на х…
Я встретил потом москвича на Колгуеве: на щеке у него был след от Жениной вилки, но, говорят, случилось это только сутки спустя.
А тогда я вернулся в Димкину каюту. Было часа три пополудни. В коридоре галдели, уснуть я не смог и пошел искать свою верную спутницу. Матрос Митрошкин сказал мне, что он ее водил дважды к кэпу для поддержанья компании и что она теперь в каюте у молодого старпома. Я постучал туда, но никто не отозвался, и я уже хотел уйти, когда пьяный Митрошкин стал барабанить в дверь кулаками.
– Откройте, – кричал он с большим азартом. – Это же Зяма вам стучал.
Я уже не помню, когда она наконец оттуда выбралась, похоже, что под вечер. Мы со старпомом сходили в город и купили ей билет на самолет до Москвы. Молоденький старпом очень меня обхаживал и уверял, что у них с ней ничего не было. Просто ее тошнило от коньяку. Может, так оно и было. Противно, конечно, было, что мы ее искали, что Митрохин так долго орал и стучался во все двери. Ну и шли, конечно, всякие разговоры на судне, куда от них деться. Может, говорили больше, чем было, впрочем, что там могло быть, кроме того, что бывает обычно. Молоденький старпом был влюблен в нее. Она, судя по всему, любила меня. Но может, и старпома она тоже любила… Так или иначе, мы купили ей билет на самолет и проводили ее вдвоем в аэропорт. Вечером мы пошли всей пьяной судовой шарагой в ресторан «Полярный», пили там «рябину на коньяке», а когда наконец вышли из ресторана, поклеили каких-то разбитных архангельских девчонок и пошли «в квадрат»…
Потом мы ушли в Арктику, и старпом настоял, чтобы мы с ним поселились в одной каюте. Он очень хотел дружить со мной, дружить с ней, хотел, чтоб все было по-хорошему. Позднее, в Москве, все еще охваченный этим беспокойством, он женился даже на ее младшей сестренке, точно какой-нибудь Дантес. Но конечно, никто никого не убивал. Впрочем, на Диксоне я получил от нее целую пачку влюбленных и оправдательных писем, которые до сих пор храню, хотя у нас с ней все было кончено.
Одна моя приятельница, чьим мнением я тогда дорожил, объясняла мне, что я не должен был тогда обижаться и что я сам был виноват во всем. Что я сам отправил ее сонную ночевать Бог знает к кому, да и раньше отсылал в каюту к влюбленному в нее мальчику, чтоб спокойно работать в каюте. «К тому же был ли ты сам всегда безупречен?» – настойчиво добивалась она, и тут я честно отвечал, что нет, не был, ни тогда, ни потом, ни тогда даже, когда первая жена хотела, чтоб я потеснился и дал место на семейной койке трудолюбивому киношнику, я не потеснился и потерял своего мальчика, вот и выходит, что сам кругом виноват, а тогда о чем речь?
Глава 2
Так хочется быть хорошим и чтоб тебя любили, чтобы ты всем нравился – и тем, и этим. Главное, чтоб любили таким, каким ты хочешь казаться, да ты, может, такой и есть на самом деле. И конечно, очень обидно, если кто-то тебя не любит и видит в тебе больше дурного, чем есть на самом деле.
Помню первое свое интервью с англичанами, самое первое в английской редакции московского радио – когда мне дали в руки тогдашний норовистый магнитофон-«крупорушку» (его заводили вручную, как патефон), и я отправился на ВДНХ, в один из бараков новой гостиницы «Турист», специально построенной для московского фестиваля молодежи, невиданного до той поры в России сборища молодых иноземцев. Это было в самом начале фестиваля. «Турист» еще не был забит до отказа, и одними из первых приехали английский драматург Джон Осборн и режиссер Тони Ричардсон, так что им и дали самую первую комнату общежития, в ожидании наплыва туристов – одну на двоих, пусть живут вместе, раз прибыли по одному вопросу («Оглянись во гневе»). Комнатка была тесная, две койки, столик, тумбочка, общая для всех ванная в конце коридора, там же туалет.
У нас на московском радио узнали, что приехал европейски знаменитый драматург, из «разгневанных молодых», один из самых молодых и самых разгневанных, вот меня и послали брать интервью.
Когда я добрался до «Туриста», Осборн был не то что во гневе, а просто, можно сказать, в ярости. До филиала МХАТа, в помещении которого репетировали его нашумевшую пьесу, ему было с ВДНХ тащиться час на автобусе, а барак отеля стали мало-помалу заполнять мальчики и девочки в джинсах: крик, визг, уборная вечно занята, а ванная и вовсе неприступна. На лестничных площадках обнимаются и целуются взасос, а то и еще что предпринимают, если в охотку. Известному драматургу с известным режиссером, как я понял, уже пришлось принимать девочек в одном номере. Штаны, рубахи – все было на столе, похоже, они, хоть и разгневанные, отвыкли от таких неудобств. Так что неслыханное московское агитмероприятие, от которого мы, москвичи, были в восторге, нравилось им все меньше и меньше. Промучившись дня три, они решили сбежать, не дожидаясь открытия фестиваля, бежать с самого утра, но все же не раньше, чем подойдет их очередь в ванную и туалет. Вот тут-то и подоспел к ним молодой человек из радио со своим смехотворным магнитофоном-«крупорушкой», извинился на чистейшем (как ему казалось) хе мэджести куинз инглиш и сунул под нос полуголому Осборну русский увесистый микрофон. В Ричардсоне я тогда еще не видел проку, не знал, какой это замечательный режиссер, а вот про Осборна уже был наслышан и хотел знать, как ему нравится наш единственный в подлунном мире всемирный форум, от которого сам я был в полном отпаде: после двух-то лет жизни в глиняной солдатской казарме в Эчмиадзине такое вот неслыханно-дозволенное скопление заморско-заграничных людей, нахлынувшее к нам под железную занавеску. «Вам здесь очень нравится?» – домогался я. И настаивал неистово: «А как вам нравится Москва? А как вам русское мороженое?»
Что-то ему все же понравилось. Но многое казалось подозрительным. Отчего пьяные не валяются под столбами и заборами, как в Глазго. Небось их вывозили грузовиками легавые?
Он сказал, что вообще не любит организованных праздников, не любит организованного веселья и массового энтузиазма, не любит никаких бойскаутов. Я был потрясен: какой сноб и брюзга! Наш уникальный фестиваль! Наша золотая столица!
Он попросил разрешения продолжить переодевание, прерванное моим приходом. «Но вопросы можете задавать», – добавил он, бессовестно сверкнув яйцами. Обнаружилось, что к мужскому стриптизу меня не приучила даже солдатская баня: когда он снял свои белые трусы, я стыдливо отвернулся к окну.
Он сказал, что ему понравился Парк культуры и отдыха. Имени кого-то знаменитого гуляки-писателя. Не Достоевского? «Горького», – сказал я. «Да, да Горького. Он, кажется, тоже написал пьесу. Там нормально развлекаются, в этом парке – танцы, карусели, качели, чертово колес. Обжимаются. Гондонов, впрочем, немного».
– Мы провели субботник, – сказал я гордо.
В редакции признали мою первую неудачу не полной. Шеф велел дать в вечернем эфире кусочек про парк культуры и естественные развлечения. Остальное все вырезать. В том числе, и мою фразу про субботник. У меня в столе долго валялась получасовая запись интервью, которую я потом отдал в «смоточную».