За полчаса до предательства - Елена Николаевна Балышева 4 стр.


– Ничего не знаю. Архив сгорел, семья Атамановых погибла, никого не осталось. И не надо занимать мое время.

– Дядя Коля, неужели вы меня не помните? Ведь вы с моим отцом дружили, а Катька ваша с Костей, моим братом, под мостом целовались, вы тогда еще ей чуть косу не оторвали?

– Помню, Павлик, конечно, помню и тебя, и отца твоего, Андрея, царствие ему небесное, но помочь ничем не могу. По документам, ты умер. И лучше не приставай ни к кому больше, иди откуда пришел.

– Но ведь это моя квартира, а там чужая женщина с ребенком.

– Вот поэтому и говорю: уходи. Это не просто женщина, а жена товарища Соколецкого, проживает на законных основаниях, согласно ордеру, выданному самим товарищем Папковым.

– А как же я?

– Ну сколько можно повторять? Иди, покуда жив, а то беды не оберешься. Не твоя это больше квартира.


Могил близких он так и не нашел. Поставил памятник Илье и запил. Сначала было пиво, градусом слабое, но для его возраста опасное, потом тихо перешел на водку. В пьяном безумстве он все чаще и чаще вспоминал отца, просившего перед смертью выжить и сохранить род Атамановых, пусть не очень знаменитый, но честно служивший Отечеству. Тогда Павлу Андреевичу было тринадцать лет, и он боялся, больше за себя, чем за этого седого, старого и малознакомого ему человека. Таким он отца не помнил. Чернявым и высоким, «с бессовестной белозубой улыбкой», как любила говорить бабушка, был его отец. Там на грязном белье лежал другой мужчина, неприятный, опустившийся. Он все время хрипел и просил есть. Только после смерти лицо его утратило голодный оскал, опять стало красивым, прежним.

Они с матерью наняли управдома дядю Колю, тот за обручальное кольцо отвез тело отца на какой-то пункт приема. Мать, особенно сосредоточенная в минуту выноса покойника, в истерике не билась, может, у нее просто не осталось сил, а тихо повторяла: «Смотри, Павлик, и запоминай. Мне скоро за ним, поступи правильно. А Николай тебе поможет».

Мать он не похоронил. Это было первое предательство в его жизни. Он выжил, но Атаманов из него получился никакой. Какие традиции мог сохранить человек, семнадцать лет проживший в общежитии, испуганный, затравленный нищетой и страхами?

Теперь, просиживая целыми днями на даче у камина, сделанного собственными руками «для детей», и вспоминая прожитое, он никак не мог найти ответа на вопрос: «За что, Господи?»

А жена его, Владлена Александровна, по-прежнему деятельная, искала пути спасения внучки, такие же неправильные и фальшивые, как она сама. Он понимал это, хотел ее остановить, но не делал ничего. Слишком устал он от этой жизни, несущей ему разочарования, устал так, что не принял даже Бога, так долго тянувшего к нему руки в утешение.

* * *

В восьмом классе Варвара неожиданно увлеклась математикой и физикой и вышла в хорошистки.

Сердце Натальи немного притихло, но так и не успокоилось. Она по-прежнему ездила каждое воскресенье на кладбище, но уже больше по привычке, не особенно надеясь быть услышанной, и речи ее становились все оптимистичнее. Она рассказывала мужу обо всем, он же, как обычно, безответно выслушивал, а потом отпускал ее домой, чтобы вновь встретиться через неделю и узнать последние новости о близких ему людях.


Дети, учившиеся со мной, слышали хорошо, они не носили слуховых аппаратов, не вглядывались в движения губ собеседника, для того чтобы догадаться, о чем идет речь. Это были здоровые дети. Я хотела подружиться с кем-нибудь из них, рассказать о своей стране, где все носят настоящие имена и счастливы. Но они не слушали. Я рвалась в дружбу, мечтая найти того, с кем можно будет поделиться полетами над дорогой, обсудить рассветы над зеленой горой. Только однажды девочка по имени Кристина, с длинной пшеничной косой, очень красивая, снизошла до общения со мной. Она стала моей первой подругой. Светку Белоусову, знакомую с младенчества, я в счет не брала. С Кристиной мы вместе ходили в столовую, иногда она списывала мои домашние задания и разрешала мне подавать ей сменную обувь из мешка. Один раз я случайно подслушала ее разговор с Димкой Илларионовым о том, что снисходительность – удел королев, и поэтому она не станет прогонять инвалида: «Подобная связь возвышает над обществом и в глазах учителей». Вечером я спросила у Насти: «Кто такие инвалиды?» Она промямлила что-то, но я не поняла; у мамы спрашивать не хотелось, она, как мне казалось, вряд ли обрадуется такому вопросу. Они скрывали от меня что-то важное, а это неприятно.

Училась я плохо. Основной оценкой, заслуженной, но не без натяга, законно поселившейся в моем дневнике, стала тройка. Но это никого не смущало: «Главное – чтобы ребенок учился в общеобразовательной школе и не общался с придурками, машущими руками, тупыми и ограниченными в силу природного недостатка».

Кристина, наигравшись в благотворительность, нашла себе другую подругу, и я, оставшись в полном одиночестве, увлеклась учебой. Мне понравилось, что все предметы подчиняются своим специфическим законам, понятным, если вглядеться в первоначало.

В мой дневник стали заглядывать четверки, однажды даже прихватив с собой пару пятерок.

К концу восьмого класса я выбилась в хорошистки и влюбилась: смешной такой мальчишка, с голубыми глазами и растерянной улыбкой на подвижном лице и таким же забавным, как он сам, именем, Миша Мохначев. Мне сразу представлялось что-то совсем мягкое, мохнатое, с теплой шерстью и совсем не злое. Теперь маме не приходилось канючить по утрам: «Варя, вставай, уже скоро девять, в школу опоздаешь». Я перестала опаздывать. Предчувствуя звонок будильника, вскакивала, бежала в ванную. Надо было успеть принять душ, надеть что-нибудь эдакое и по-взрослому попить кофе, о чае с бутербродами или каше и речи быть не могло. Где вы видели взрослую женщину за тарелкой каши? Это для детей. Я же выросла и познала любовь, у меня появился молодой человек, правда, он еще не знал этого.

В мужской день, двадцать третьего февраля, я решила положить конец неопределенности и подарить ему себя, точно зная, как это будет. Сценарий объяснения, на который я потратила почти неделю, был продуман до мелочей: я, в праздничном платье с сиреневым бантом, подойду на большой перемене и, одарив его одной из своих замечательных улыбок, скажу: «Миша, мы любим друг друга, тебе трудно признаться, поэтому я решила сделать это сама. Давай дружить, ходить вместе в кино и на концерты, лазить в Интернет, а когда подрастем, я стану твоей женой». Так я и поступила.

На третьем уроке наша биологичка Алевтина Николаевна устроила контрольную по законам Менделя. Мушки дрозофиллы, опьяненные моими переживаниями, не сумев толком скреститься, расселись на разноцветных бобах неправильной окраски и принесли мне двойку на своих маленьких крылышках. Но разве может это огорчить, когда впереди целая счастливая жизнь, настоящая, взрослая, с человеком любимым и любящим, и до объяснения всего несколько минут. Наскоро затолкав учебники в портфель, я выскочили из класса. Я так спешила, что забыла листок с контрольной на парте, пришлось возвращаться, стоять в очереди к столу учительницы. Выйдя из класса, я поняла, что опоздала: Мишки в коридоре не было. Я добежала до столовой – хотелось увидеть его как можно скорее, но и там пусто. На большой перемене мальчишки часто выбегали за школу покурить, Мишка вроде бы не курит, но на всякий случай я решила выйти и посмотреть, может, пошел за компанию. Я выскочила на крыльцо и увидела их.

Весна в этом году никак не хотела наступать. На улице было так холодно, что я почувствовала, как мой живот и плечи начинают предательски подрагивать. Стараясь не обращать на это внимания, я направилась к своему счастью.

– Эй, Мохначев, смотри, твоя, в идиотском платье.

Меня нисколько не смутило это замечание.

Но Мишка почему-то глупо засмеялся, пряча за спиной сигарету, сделал вид, что вовсе не меня ждал все это время, а просто курил с пацанами.

«Зачем он курит? Это же вредно, и заболеть можно. Ничего. Я отучу его», – подумала я, а потом сказала: «Миша, нам надо поговорить, давай отойдем в сторону». Казалось, он не понимает, смотрит, слушает, но от друзей не отходит. А как иначе, ведь он потерян не меньше моего, хорошо, хоть я решилась. Подойдя поближе, я взяла его за руку и отвела в сторону. Теперь уже плохо помню, как это было. Я говорила о наших чувствах, будущих детях, о дороге, над которой можно летать, и еще о многом.

Он слушал. Видно было, что ему интересно и он не против начать такую отличную жизнь со мной. Конечно, он немного испуган и смущен, ведь это он должен был мне все это сказать. Еще минута – он прижмет меня к своей груди и попросит прощения, что так долго не решался объясниться сам. И вдруг я услышала или прочитала с губ, уже не помню: «Знаешь, я ничего не понял. Может, ты напишешь? Я не разбираю твою речь». И тогда я узнала, кто такой инвалид. Десять лет они учили меня говорить, и в самый главный момент своей жизни я запуталась в звуках, не смогла выразить то, чем жила последние месяцы, словами. Я – никчемная, косноязычная уродина, придумавшая себе волшебную страну и любовь.

Я ничего не стала писать. Просто ушла, опустив плечи, и больше никогда не смотрела в его сторону. Даже когда однажды он подошел и заговорил со мной, я сделала вид, что не слышу. Да и зачем мне? Все решено, мой удел – одиночество и книги, в них я найду друзей. Многие женщины прошли по жизни без любви, и мне она не нужна.

Не думаю, что тогда я именно так оценила ситуацию. Просто мир, недоступный моему восприятию, в тот момент окончательно отвернулся от меня, и, сколько бы потом я ни пыталась вернуть хотя бы прежнее его понимание, все было тщетно.

Я научилась слушать, но от этого не стала слышащей, меня выдрессировали в звукопроизношении, но говорю я по-прежнему отвратительно, особенно когда чрезмерно стараюсь. Понимают мою речь, а правильнее – понимали, только близкие, но и им это стоило определенных усилий.

Теперь я уже не обижаюсь на просьбы изложить сказанное на бумаге, а порой даже сама, чтобы не тратить зря времени, делаю это. Но там, на крыльце школы, я хотела провалиться в снег, быть тут же убитой сосулькой с крыши или похищенной инопланетянами. Все что угодно, только без позора. До сих пор, закрывая глаза, я вижу девочку в нелепом платье, на лице которой не успело исчезнуть выражение идиотской радости первой любви.

Конечно, я не провалилась сквозь землю, сосульки как никогда крепко держались на крыше, а инопланетяне были чем-то очень сильно заняты.

Проплакав всю ночь, засыпая и просыпаясь, крутясь в постели, я так жалела себя, что даже дорога, с которой начинались мои сны, изменила свое направление и зашла в тупик. И как я могла заснуть, если перед глазами стоял Мохначев, растерянный, непонимающий, со смеющимися одноклассниками за спиной. А завтра надо идти в школу, где все будут «наблюдать за дурочкой». Нет. Лучше умереть, и им будет не до смеха, подумала я. А он придет на могилу и заплачет, поймет, как ошибся, и ему станет стыдно за предательство, за то, что он так… И еще долго, долго я придумывала разнообразные варианты мести и так увлеклась, что даже не заметила, как дорога, светящаяся разметкой в ночи, выбралась на простор и полетела вперед, успокаивая, но уже не даря надежды.


Утром я решила больше не ходить в школу. Слоняясь по улицам и думая о том, что жизнь прошла, так и не успев начаться, я придумывала различные способы самоубийства и радовалась, представляя расстроенные лица одноклассников. Два часа на холоде утомили, я устала и пошла в школу. До конца урока оставалось еще минут пятнадцать, можно было заглянуть в библиотеку, но, поднявшись на второй этаж, я почему-то очутилась в столовой.

– Пирожок и чай, – протянув буфетчице деньги и на всякий случай показав пальцем, потребовала я.

Буфетчица, Елизавета Петровна, была, пожалуй, единственным человеком в школе, испытывающим нежность к этой глухой и очень симпатичной, по ее мнению, девочке.

– Варенька, как твои дела? Ты почему не на уроке?

– Хотела сегодня умереть, но не знаю, как это делается.

– Что за глупость такая? Что ты, деточка, тебе еще рано о таком думать.

– Кажется, я вчера дел наделала, за которые медали не дают.

– Что ты натворила? Рассказывай, что произошло, может, все не так уж и страшно.

Разревевшись, я рассказала обо всем: как, переполненная счастьем, вышла на крыльцо, как открылась в своем чувстве и чем это обернулось.

Сильная по природе, Елизавета Петровна терпеть не могла нытиков. «Плохо тебе – сцепи зубы, и вперед, жизнь ошибки разберет и оценки поставит», – говорила она.

– Сама виновата, – без малейшего сострадания в голосе, начала она с выговора. – Значит, говоришь недостаточно хорошо, раз в любви объясниться достойно не смогла. Заниматься надо, правильно говорить учиться, а не слезы по себе, любимой, лить. Грех это. Быстро вытирайся, – она протянула бумажную салфетку, – и на урок. Не смей сдаваться, иначе будешь «второй лягушкой».

Я тут же рассмеялась. Тогда я еще не знала ничего про двух лягушек, случайно свалившихся в кувшин с молоком, и не понимала глубокой философии образов, просто мысль о том, что можно превратиться мало того что в лягушку, так еще и в лягушку номер два, была так забавна, что слезы высохли и вчерашние беды оказались не такими страшными.


Время шло, я излечилась от надежд. Если человеку не положено любить, то и нечего обманывать самого себя мечтами о будущем. Мохначев вырос, он больше не боялся чужого мнения, наверное, я ему даже по-прежнему нравилась, но прошлое повисло между нами прозрачной стеной предательства, с огромным цветным граффити – инвалидность.

Мама по-прежнему переживала, старалась оградить меня от любой опасности внешнего мира, но я уже давно вышла из-под контроля и родительской опеки. Внешне я ничем не отличалась от послушной дочери и внучки, по-прежнему примерно училась, убирала квартиру, по воскресеньям ходила с Настей в музеи и на выставки, готовилась к поступлению в институт. «Идеальный ребенок», – замечали соседи. «Воспитанная и умненькая девочка», – говорили в школе. «Дура!» – веселились мои ночные приятели. Теперь их стало еще больше. Я придумывала их, раздавала им роли, сочиняла слова для представления. И ни один из них ни разу не указал мне на неполноценность, не попросил записать сказанное на бумаге, а уж если кто из них и влюблялся в меня, то по-настоящему, не оглядываясь на товарищей.

Иногда я думала, что все не так уж и страшно, – пройдет еще какое-то время, я вырасту окончательно и умру или уйду в монастырь. Не рассказывая никому в семье о своем решении, я часто мечтала, представляя себе, как это будет. Единственным человеком, которого я пусть и частично, но посвятила в свои планы, была Светка; после той глупой истории с Мохначевым только она не смеялась надо мной, и я решила, что мы подруги навсегда. Светка не одобряла моих порывов, и вообще ей не нравилось такое отношение к жизни, она постоянно, словно попугай с выставки, твердила одно и то же: «Сначала надо поступить в институт и только потом уже делать что хочется».

Порой меня раздражала ее правильность. Но я не высказывала своего мнения: глупо терять подругу только из-за того, что она бредит высшим образованием.

Мама тоже ни о чем, кроме института, не говорила. «Институт, институт, институт!» – сыпалось на меня отовсюду, но я выключала аппараты и слушала музыку сфер. К тому же там, в монастыре, меня ждала совершенно новая жизнь, без назойливых маминых нотаций и дедова ворчания: «Лучше пусть нормальной профессии обучится – швеи или фасовщицы, в конце концов, на работу пойдет, делом займется. Какая ей математика и физика, говорить-то понятно не умеет». Обычно после этих слов мама плакала, а дед со словами «вот дурак, вечно влезу куда не надо» уезжал на дачу.

Назад Дальше