На следующий день, во время утренней службы, вместо того, чтоб опуститься на колени, я улеглась такой же позе, закрыла лицо платком Вилии и широко раскинула руки. До моих ушей тут же донеся возбужденный шепот монахинь. Потом я услышала голос настоятельницы.
– Святое дитя, – сказала она почтительным тоном. – Не будем ей мешать.
Спустя несколько минут я задремала – поднимались в монастыре рано, а ложились поздно. Спалось плохо, каменные плиты не лучшее место для отдыха. Судя по ходу службы, сон продолжался минут двадцать, не больше, но руки и ноги успели онеметь. Я немного подвигала ими, пытаясь оживить, только без толку. И так стало обидно, и больно, и жалко себя, что слезы потекли из глаз, а в груди запекло, будто к ней приложили горячий камень. Одна-одинешенька, среди чужих, без мамы, без папы, без друзей, без единой близкой души. Беззвучно шевеля губами, я принялась звать маму.
– Мама, мамочка, мамулечка, – а слезы текли все сильнее. – Приди к своей доченьке, ты ведь говорила, что так любишь меня, услышь мой голос, где бы ты ни находилась, приди хоть на секунду, на мгновение.
Потом я принялась шептать ее имя, как молитву, как заклинание:
– Эстер, Эстер, мама Эстер, где же ты, где, где?
Вдруг, сквозь плотно сжатые веки, я различила свет. Он шел откуда-то изнутри, словно в глубине моих глаз возникло неземное, изумрудное сияние. Такого света мне никогда не доводилось видеть. Сердце забилось чаще, горло перехватило. Я поняла, что происходит необыкновенное, удивительное, чудесное.
Сквозь сияние начала проступать фигура женщины.
– Мамочка, ты пришла, мамочка!
Но это была не мама. Свет сник, отступил, и женщина предстала передо мной, словно живая. Я и представить себе не могла, что на свете существуют такие красавицы. От нее исходило тепло, точно от свежевыпеченной халы, глаза лучились, будто субботние свечи, а запах она источала, как веточки мирта в праздник Суккот. Не знаю, откуда, не знаю почему, но я вдруг поняла, что передо мной стоит царица Эстер.
Ее губы чуть заметно зашевелились и слова, сами собой зазвучали у меня в голове.
– Ничего не бойся. Все кончится хорошо. Ничего не бойся.
Я чуть кивнула в знак согласия.
– Никогда больше не ложись в такую позу. Сейчас встань, подойти к настоятельнице, и скажи ей, что предмет, который она разыскивает, находится под матрасом в келье сестры Кристины. Когда настоятельница вернется, попроси разрешения самостоятельно брать книги в монастырской библиотеке.
Я открыла рот, чтобы задать вопрос, но изумрудное сияние окутало царицу, и она исчезла.
Ноги совсем занемели, подниматься пришлось с величайшим трудом. Служба подходила к концу, монахини стояли на коленях и тихонько пели. Настоятельница чуть обернулась, и сделал приглашающий жест. Я приблизилась, она обняла меня, прижала себе.
– Как ты себя чувствуешь, малышка? – спросила она ласковым голосом.
Я наклонилась к ее уху и прошептала то, что велела царица.
Настоятельница вздрогнула.
– Откуда ты знаешь? – сказала она совсем другим тоном.
Я молчала.
– Ты это узнала сейчас, во время молитвы?
Я кивнула.
Настоятельница резко поднялась с колен и, шурша накидкой, вышла из зала. Спустя несколько минут она вернулась. Ее лицо пылало от гнева.
– Отправляйся в мою келью, малышка, – приказала она мне. – Дожидайся там. А ты, сестра Кристина, и ты, сестра ключница, пройдемте в конторское помещение.
С того дня я переселилась в заднюю комнатку кельи настоятельницы. В отличие от узких, похожих на тюремную камеру, комнатушек сестер, настоятельница занимала четыре, соединенные между собой комнаты, скромно именуемые кельей. В самой просторной она принимала гостей, в средней находилась личная молельня, а в двух маленьких – спальни. Одну из них отдали мне, и я почти не выходила наружу, проводя большую часть времени за чтением книг на идиш, обнаруженных в библиотеке.
В монастыре почитали меня за святую, сестры думали, будто я крестилась и готовлюсь, по достижении совершеннолетия, постричься в монахини. И только настоятельница знала, что это не так.
В первый же вечер, перед тем, как заснуть, я повернула висевшее над изголовьем распятие лицом к стене. Ночью настоятельница бесшумно вошла в комнатку.
– Ты спишь, малышка? – спросила она, наклоняясь к кровати.
Я не стала отвечать. Постояв несколько минут, настоятельница вышла. Открыв глаза, я увидела, что распятие исчезло.
Царица Эстер приходила почти каждую неделю. Как правило, она появлялась после того, как настоятельница задавала очередной вопрос. Поначалу я помогала отыскивать исчезнувшие предметы, или понимать намерения сестер, но, убедившись в точности ответов, настоятельница стала расспрашивать меня о более сложных вещах. Ответы сообщала мне царица Эстер, и я только пересказывала их слово в слово, часто не понимая, о чем и о ком идет речь.
Настоятельница была ко мне очень добра. Я вспоминаю ее с теплотой и благодарностью. Жаль, что она не послушалась моего последнего совета.
Когда от гула приближающейся линии фронта стали подрагивать оконные стекла, царица Эстер рассказала мне, для чего я осталась в живых и назвала мне имя.
– Скоро здесь будут русские, – сказала она, и мне показалось, будто ее всегда счастливое и прекрасное лицо слегка затуманилось.
– Больше мы не увидимся. Передай настоятельнице, чтобы она перебиралась вместе с сестрами в Польшу.
Через неделю после прихода Красной Армии в монастыре появился мой брат. Я с трудом узнала его, так он вырос, и переменился. Настоятельница не хотела меня отпускать, но брат был настроен весьма решительно. Перед уходом, я передала ей пожелание царицы. Настоятельница заплакала. То ли от расставания, то ли от услышанной новости.
Как я потом узнала, она не решилась последовать совету. Спустя год советские власти расформировали монастырь, а настоятельницу отправили в Сибирь.
Мы вернулись в Салок. Одни могилы, да чужие лица в родном доме. Злобные, испуганные взгляды бывших соседей и знакомых. Каждый поживился, чем мог. Кто убивал, кто грабил, кто по дешевке перекупал награбленное. На нас с братом смотрели точно на выходцев с того света.
Мы пошли к Вилии. Та всплеснула руками, расплакалась.
– Не думала вас снова увидеть, деточки.
На хуторе прожили полгода. Гирш помогал Андрюсу, а я Вилии. Крестьянская работа нелегка, но после двух лет, проведенных в монастырской келье, она казалась мне счастьем.
Однажды вечером, после того, как хозяева заснули, Гирш знаками попросил меня выйти во двор.
– Собери вещи,– прошептал он, прижав губы к моему уху. – Мы уходим.
– Куда?
– Сначала в Каунас, а оттуда в Польшу. А из Польши в Эрец-Исраэль.
В кибуце Дгания жил брат отца. Мы часто получали от него письма с открытками и фотографиями. Он звал нас к себе, но отец не решался.
– Ему хорошо одному, – говаривал он, прочитав очередное письмо. – А мы куда с тремя детьми? Вот подрастут, там посмотрим.
Гирш как-то сговорился с тайными посланцами нелегальной эмиграции в Эрец-Исраэль.
– В Польше нас уже ждут, – шептал он. – А дядя Бенчи встретит в Хайфе, у трапа парохода.
В общем, так и получилось. Но сколько мытарств мы претерпели, пока добрались до Польши! Да и в самой Польше тоже пришлось несладко. И в Эрец-Исраэль хлебнули.
Ципи закашлялась. Приступ никак не заканчивался, она зашлась до слез, лицо посинело, я уже хотел бежать за медсестрой, как вдруг кашель прекратился.
– Иди, – сделала она знак рукой. – Потом договорим.
Честно говоря, больше мне всего хотелось узнать, в какую тайну посвятила Ципи ее мать, и что за имя сообщила ей царица Эстер, но продолжать разговор было невозможно.
* * *
Выйдя в коридор, я несколько минут стоял, совершено ошалелый, не зная, как отнестись к услышанному. Ко мне быстрым шагом подошел Яков, владелец «О-О». Вид у него был встревоженный.
– Она говорила с тобой про наследство? – спросил он.
– Наследство? Какое наследство может быть у Ципи?
– О-о! – Яков с удивлением посмотрел на меня. Его глаза оловянисто побелели, а губы сложились куриной гузкой.
– Ципи очень, очень богатая женщина. Разве ты не знал?
– Ципи? Богатая? Ты ни с кем ее не перепутал?
Яков усмехнулся. Улыбка получилась кривоватой.
– Ее отец в начале века купил землю в Палестине. Вернее, не купил, а пожертвовал крупную сумму на «Керен Акаемет». Посланники этого фонда бродили по местечкам Европы и собирали деньги на еврейские поселения. Ну, чтобы не выглядеть сборщиками подаяний, они якобы продавали землю. Даже удостоверение выдавали на глянцевой бумаге, с печатью и подписями. Пхе! И что это была за земля? Я вас умоляю, кусок пустыни, по которому бедуины гоняли своих овец. К этим бумажкам никто всерьез не относился, сразу выкидывали, чтоб мусор в доме не собирать. Мои родители, – тут Яков снова усмехнулся, но, уже не скрывая горечи, – тоже пожертвовали, и даже больше Ципиного отца. Но у того хватило ума переслать купчую своему брату в кибуц «Дгания», а моя мама растопила им самовар! Пхе!
Он фыркнул, точно самовар, и я понял, что происхождение Ципиного богатства для Якова не просто воспоминания, а источник долгих и болезненных огорчений.
– Так вот, лет тридцать эта земля не стоила бумаги, на которой была напечатана купчая. Когда Гирш и Ципи оказались в Эрец-Исраэль, дядя, передавая им письма и фотографии, обнаружил давно забытый им документ. На всякий случай, – Яков снова горько усмехнулся, – практическая сметка в их семье оказалась на высоте, он попробовал выяснить, где находится участок. Пхе! И знаешь, где оказался этот пустырь? На окраине Рамат-Гана! В учетном реестре он был записан на имя Гирша и мэрия, в ожидании законного владельца использовала его под парк. Вообще все парки в израильских городах, принадлежат таким вот неизвестным владельцам. По закону должно пройти сто или сколько там лет, пока государство имеет право забрать землю, и до окончания сего срока на ней нельзя строить. А то ж понимаешь, объявятся вдруг наследники и захотят на своей земельке отгрохать ресторан или виллу, а дом с жильцами снести к чертовой бабушке!
В сорок девятом году участок Гирша уже стоил хороших денег, но дядя не стал его продавать, а отдал в аренду той же мэрии. Ох, как он выиграл на этом, как выиграл!
Яков закатил глаза и зачмокал губами. Богатство вызвало в нем почти сладострастное томление. Смотреть на совсем небедного владельца «О-О» было неприятно. Мы знакомы много лет, но я никогда не предполагал, что за фасадом благообразной внешности кроется столь низкое чувство.
– Пятнадцать лет мэрия платила Гиршу солидную ежемесячную плату. На эти денежки он сам встал на ноги, и оплачивал содержание у нас своей сестры. А потом ассоциация промышленников решила возвести в Рамат-Гане здание алмазной биржи, и выбор пал на участок Гирша и Ципи. Такое событие дружок, называется не везением, и даже не фортуной. Б-жий промысел, вот что это такое! Только Б-жий промысел…
Яков тяжело вздохнул. Он тоже ждал такого промысла, надеялся, будто и на его долю выпадет фантастическая удача, но жизнь уходила, покрытый седыми волосками кадык все крепче оседал на воротничок, а золотые колесницы промысла пылили далеко за горизонтом.
– Как бы распорядился деньгами Гирш, остается лишь гадать. Через неделю после того, как денежки вошли к нему на счет, началась война шестьдесят седьмого года. Гирша взяли в армию, и он погиб где-то на Синайском полуострове. Ципи осталась единственной наследницей. За все эти годы она взяла из банка сущие гроши. Я-то знаю, мне она и поручала свои финансовые операции. За сорок лет та огромная сума, что Гирш отхватил за кусок землицы, превратилась в целое состояние. Она богата как Ротшильд, наша Ципи, я, по сравнению с ней просто босяк голоштанный.
Яков замолк и испытующе поглядел на меня.
– Ты ж понимаешь, – он перешел доверительный, интимный тон. – Всю жизнь Ципи провела здесь, в этом доме. Мы ее настоящая семья, ее самые близкие родственники. И…
Тут он замолк, словно поперхнувшись, не решаясь вслух произнести слова, распирающие горло. Этот хорошо поживший дядька с голубоватыми подглазьями и седым пухом на коричнево-блестящей голове усмотрел во мне соперника, и пришел заявить права на долю в наследстве.
– Ципи ничего не говорила о деньгах, – сухо сказал я. – Мы беседовали лишь о войне, и ее родителях.
– О родителях, – эхом отозвался Яков. – Почтенные, уважаемые люди. Правильно мыслящие, думающие о детях.
Несправедливость Б-жьего промысла не давала бедолаге покоя. Я попрощался и вышел из «О-О».
Жужжа по-шмелиному, скользнули и растворились в цветочном мареве израильских будней еще два дня. Каждый вечер я давал себе слово забежать после молитвы к Ципи, и каждый раз проваливался в топкую грязь дел, делишек и подделий, барахтаясь изо всех сил, чтобы не уйти с головой под зеленовато-липкую ряску. В молодости контраст между садистки медленно тянущимся барахтаньем и феерическим промельком дней приводил в отчаянье. За прошедшие годы я не стал мудрее или терпеливей, но научился щадить силы и экономить дыхание.
В час дня, посреди толчеи и сумятицы, я увидел на экране сотового телефона номер жены.
– Звонили из «О-О», – сказала она, стараясь удерживать ровность тона. – Ципи просила тебя срочно придти. Сестра говорит, что она очень плоха.
Рвущаяся интонация сказала мне больше, чем слова. Я круто свернул дела, и помчался к Ципи.
Она сильно переменилась за эти дни. Лицо осунулось, нос заострился, а губы увяли, утратив свой вишнево– девичий цвет. Дыхание со свистом вырывалась из тяжело вздымающейся груди.
– Она приходила, – произнесла Ципи, как только мы остались одни. – Впервые за столько лет.
Я не стал уточнять, о ком идет речь.
Ципи говорила едва слышным голоском и я, придвинувшись к постели, почти прикасался своим лицом к ее сморщенному личику.
– Царица Эстер… Мы из ее рода. Мать той ночью в синагоге открыла мне тайну. Сила молитвы передается только по женской линии. Ее сила…
– Какая сила? – я не смог удержаться.
– В свитке помнишь, Эстер просит царя повесить десятерых сыновей Амана. Помнишь?
– Помню, конечно.
– Почитай внимательно. Их ведь до этого уже убили. Так написано. Зачем же теперь на дереве вешать? Неужели Эстер была такой жестокой?
Примечания
1
Вы говорите на идиш?
2
Да, я говорю.