– Какая разница? – пожал плечами он. – Я бы и тебя не вытащил, и себя подставил. Бесполезное геройство, знаешь, только в совковых фильмах заманчиво выглядит.
– А на нашу постановку, выходит, тебе плевать? – сообразил я. – Зачем же ты… На кой хрен ты расписывал мне, какие нам светят перспективы, зачем намекал, чтобы я выкрал бабло?
– А мне было интересно, – высокомерно заявил он. – Сможешь ли ты переступить через моральные соображения и страх наказания ради своей цели. Или ты настолько бездарен, что даже на подлость тебя не хватит! Всегда интересно, на что способен человек. Часто люди и сами о себе этого не знают. Зато, если бы у нас получилось, ты бы начал карьеру продюсера. Я хотел помочь тебе определиться в этой жизни… извини, я не виноват, что не получилось…
Очень мне хотелось его рожу надменную разбить. Только я понимал, что Багринцев, если узнает, что я его любимца отмудохал, как мама не горюй, совсем из себя выйдет и, пожалуй, доведет-таки эту историю с деньгами до ментов. Да и хрен его знает, может, Вацлав со своей физкультподготовкой и сам бы мне накостылял. Плюнул я, бросил: «Мудак ты, Левандовский» – и пошел.
А через неделю околачивал груши уже в родном Ульяновске. А вскоре и из отчего дома пришлось свалить к чертовой матери. Недолго на домашних харчах отъедался. Четвертый курс вынужден был заканчивать в воронежской академии искусств, в Ульяновске театрального училища тогда не было. А потом пять лет пахать в воронежском театре и на утренних спектаклях, и на вечерних. Это уже потом, когда меня позвал один московский режиссер сыграть в своем военном фильме, я опять в Москву перебрался. Зато сразу же женился, как я считаю, очень удачно. На москвичке. Въехал в ее двухкомнатные хоромы, где кроме моей жены еще мамаша ее маразматичная обреталась. Но мне моя жизнь после десяти лет общаг по тогдашнему времени раем показалась. В театр меня, конечно, не взяли, так, работал на дубляже, иногда снимался в эпизодах, иногда играл в антрепризках. Короче говоря, не удалось нашему светочу искусств Багринцеву вытурить меня из профессии. Вернулся я в нее. И худо-бедно занимался актерством почти восемнадцать лет.
Такие вот, в общем, светлые воспоминания навеял на меня этот пижон, тянувший сейчас водянистый «Нескафе» из пластикового стаканчика. Не скрою, хоть и столько лет прошло, а все же желание расквасить ему рожу во мне до сих пор было очень сильно. Но теперь уже другие резоны у меня были, чтобы вести себя сдержанно и интеллигентно, мать его.
– Короче, подумай серьезно, – подытожил я, – дело это денежное, правительство Москвы тебе забашляет по высшему разряду. Рекламщики попрут только так. А с другой стороны, опять же, для имиджа хорошо. Спектакль, посвященный памяти трагически ушедшего Учителя. Можно в интервью каком-нибудь так трогательно наплести, какой удар для тебя был, когда он неожиданно скончался, – все рыдать будут.
– Ты забываешь, я не был осведомлен о его кончине, – заметил Вацлав. – Я уже улетел из Москвы в тот момент.
– Ну так журналюгам про это знать необязательно, – возразил я. – А то еще напишут, что это из-за твоего скоропалительного отъезда Багринцева кондратий и прихватил. А че, Вац, может, оно и в самом деле так было, а? Может, наш Евгений Васильевич такого удара от любимого ученика не вынес – и преставился?
Левандовский допил свою кофейную бурду, скомкал стаканчик и бросил насмешливо:
– Разумеется! Так все и было. Только, я думаю, надорвало его сердце прежде всего то, что один из учеников пытался ограбить деканат. А мой отъезд добил беднягу.
– Ладно, – сказал я, – пошли в зал, там все уже собрались, наверно. Так ты подумай, Вац, серьезно подумай. Дело стоящее.
– Я уже подумал, – ответил он на ходу и отвернулся.
В зале действительно засела уже вся честная компания. Ада курила в форточку, красивая, стерва, лицо такое – породистое, тонкое, хищное, глаза синие, волосы золотые – ни дать ни взять Марлен Дитрих собственной персоной. Влад, перелистывая инсценировку «Дориана Грея», написанную когда-то самим Багринцевым под Левандовского с учетом его органики темперамента, поминутно косился на дверь. Катерина нервно вертела кольцо на пальце – с прошлой репетиции эта идиотка успела выкрасить волосы и сделать новую стрижку, ну хоть на человека стала похожа, а не на пугало огородное. Ксения мерила шагами помещение, как полководец перед решительной битвой. Мы с Вацлавом вошли, и все уставились на нас.
– Ксения Эдуардовна, – с ходу обратился к ней Вацлав. – Друзья мои! Я все взвесил и понял, что просто обязан принять ваше предложение. Если вы не против, мы могли бы приступить к читке нашей пьесы сегодня же.
3. Катя
Я увидела его и едва не закричала. Мне стало плохо, во рту появился металлический привкус, как будто меня насильно заставили выпить соляной кислоты. Он стоял в дверях малого зала и улыбался. Вацлав, Вацек…
Он совершенно не изменился. Не знаю, как это возможно. Я даже подумала сначала, что он не может быть реальным, облеченным в живое человеческое тело, может быть лишь призраком, выскочившим откуда-то из моего подсознания.
У него были все те же глаза в изумрудных и золотых крапинах, точно речные камешки в прозрачной воде. Пшеничные волосы, непослушным чубом спадающие на лоб. Тонкий нос, губы, умеющие складываться в самую удивительную улыбку на свете – дразнящую, капризную, порочную, дерзкую, откровенную, мальчишескую, невинную. Эта его привычка в задумчивости проводить указательным пальцем по кончикам ресниц. Легкое и стройное тело, мускулистое и поджарое – господи, я знала каждую его клеточку, каждую родинку и просвечивающую сквозь кожу жилку. Я чувствовала его, обоняла, осязала, Вацлав, любимый мой, ты вернулся…
Он появился и, как всегда, принес с собой веселую суматоху, оживление. Кто-то уже вытягивал на середину зала стол, кто-то тащил из буфета бутылки. Я поняла, что не могу там оставаться, что у меня все дрожит внутри. Я тихонько подошла к Владу и шепнула ему:
– Мне нехорошо. Давай уйдем!
– Кэт, ну ты чего? – обернулся он ко мне. – Приболела? Ну я не могу сейчас свалить, ты же понимаешь. Давай я тебя в такси посажу, мм?
Я отказалась. И Влад, немедленно забыв обо мне, бросился к столу, теребил и расспрашивал Вацлава обо всем. Я бессмысленно бродила по залу, пытаясь глубоко дышать, чтобы унять взбесившееся сердце. Ко мне подошла Ада, спросила:
– Катя, все в порядке? Может быть, тебя домой подбросить?
– У меня все хорошо, не знаю, почему ты решила, что мне пора домой, – отбрила ее я.
Если честно, я всегда недолюбливала Аду. По-моему, она надменная и пустая, нет у нее ничего за душой. Всегда резкая, жесткая, уверенная в себе. Видимо, страшно гордится тем, что снялась в нескольких успешных картинах. Наверняка переспала со всеми желающими, чтобы добиться успеха. Адка всегда такая была – равнодушная, безжалостная, холодная и целеустремленная.
А ее симпатичная дочка хамит матери при всех. Но Ада и виду не подает, будто ее это задевает. А может, ей и в самом деле все равно, может быть, для нее и дочь такое же пустое место, как и все остальные, не знаю.
А потом Ксения Эдуардовна заставила нас с Вацеком танцевать. Я боялась, что не переживу этого момента – когда его руки вновь коснутся меня, но оказалось – ничего, пережила, даже сумела сохранить равнодушное выражение на лице, так что никто ничего и не заметил. Я ощущала твердые мышцы его груди, тепло и силу его ладоней, сжимавших мою талию. Он медленно кружил меня в танце, и от него так невыразимо чудно пахло: юностью моей пахло, солнцем, свежестью и каким-то особым тонким мускусным запахом. Его волосы касались моей щеки. Голова у меня кружилась и надсадно болела. Все было так, как прежде, все ощущения такие же, как и много лет назад, ничего не изменилось.
– Ты все молчишь, Катя, – сказал он.
Господи, этот голос – мягкий, вкрадчивый, – голос, от которого у меня всегда слабели колени.
– Я не знаю, что сказать, – деревянно выговорила я. – Все было сказано восемнадцать лет назад.
– Неужели так давно? – поднял брови он. – Что же, мне приятно, что ты обо мне не забыла.
– Я забыла, постаралась забыть. – Я украдкой дотронулась до его пшеничных и таких мягких на ощупь, почти шелковых волос. – Все, что было между нами, умерло, и та девочка, которая тебя так любила, умерла тоже.
– Не лги, Катя, – его глаза – ледяные, жестокие, проницательные – словно видели меня насквозь, – раз ты говоришь так, значит, она живее всех живых. Я узнаю ее, чувствую.
– Перестань, – задыхаясь, выговорила я. – Я не хочу… Я… Я замужем, Вацек… Вацлав! Замужем за Владом уже много лет.
– Поздравляю с прекрасным выбором! – насмешливо шепнул он.
Влад в это время, успев уже изрядно набраться, вскарабкавшись на стул, изображал свой коронный этюд – ослика, пытающегося поймать морковку. Мне стало отчаянно стыдно за него, за себя, за всю нашу жизнь, вероятно, показавшуюся Вацлаву убогой и жалкой.
– Это не твое дело! – сказала я, разжимая руки и отступая от него на шаг. – Я счастлива с Владом и не вспоминаю о тебе. Держись от меня подальше!
Он развел руки в стороны, ладонями вверх, как бы показывая мне, что намерения его чисты и нет никакого козыря в рукаве. На губах его блуждала тонкая, насмешливая улыбка.
– Не буду, – медленно сказал он, глядя на меня откровенно и бесстыдно. – Сама… все сделаешь сама…
Он отвернулся и пошел обратно к столу.
Ночью, когда мы вернулись домой, Влада рвало нещадно. Он напился. Я поливала его голову холодной водой из душа, носила ему минералку, и активированный уголь, и «Алка-зельтцер».
– Владик, ну зачем же ты так? – спросила я, когда он повалился ничком на постель. – Ты же знаешь, у тебя гепатит С… Тебе нельзя… Ты что, хочешь раньше времени умереть?
– Отцепись ты уже от меня наконец, а? – рявкнул он. – Достала меня нянчить. Я взрослый мужик и буду поступать как хочу.
Потом он уснул. Рядом с ним пристроился Софокл, его любимый кот, и они вместе захрапели на два голоса.
Я помыла кошачий лоток, вытащила из стиральной машины и развесила на балконе рубашки Влада. Двигалась на автомате. Потом подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение. Я увидела бесцветную, несчастную, рано постаревшую тетку с мешками под глазами и наполовину седыми, кое-как скрученными на затылке патлами. И испугалась своего отражения.
Я вцепилась зубами в кулак, чтобы не завыть на всю квартиру – страшно, низко, навзрыд. Господи, пропала, пропала жизнь! Мне только исполнилось сорок, а я уже старуха, одинокая, никому не нужная, смешная, жалкая, с мужем-осликом в анамнезе. У меня ничего нет: ни карьеры, ни профессии, ни детей. Вацлав, наверное, ужаснулся, увидев, как время надо мной надругалось. Когда-то я много фантазировала, что вот Вацлав вернется, увидит меня и поймет, кого он потерял. И пожалеет, и будет плакать, молить, но я скажу, что уже поздно. Я рано начала стареть, и фантазии мои становились старческими и глупыми.
И вот он вернулся, он стоял рядом со мной, молодой, красивый, успешный, богатый, и я – я, а не он – чувствовала себя полным ничтожеством. Истрепанная жизнью, скучная, положительная до зубовного скрежета, похерившая всю себя, свои желания, стремления, целиком посвятившая себя мужу, которому и в голову не приходит ценить мою заботу, он не любит меня, тяготится мной. Да и была ли эта самая любовь у нас когда-либо? Была ли?
Отчаяние душило меня, я плакала и плакала. Кусала губы и снова плакала. В слезах открыла шкаф и вытащила с нижней полки толстый альбом в кожаном переплете. Нам всем выдали такие после окончания института, в альбоме были фотографии, сделанные во времена нашего студенчества. На многих присутствовал и Вацлав, он ведь исчез только с конца четвертого курса.
Я смотрела на эти старые снимки: вот он танцует на сцене, вот дурачится на какой-то общажной пьянке, вот смеется в объектив, а на его золотые волосы опускаются снежинки. А вот я… юная, стройная, с роскошными русыми волосами до поясницы, с распахнутыми в жизнь васильковыми детскими глазами. Господи, неужели это была я?..
Ведь все так сказочно начиналось. Я жила с бабушкой на Пречистенке. Родители, геологи, после института по распределению уехали на Север. Когда родилась я, выяснилось, что местный климат не годится для ребенка, и меня отправили к бабушке. Я росла в центре Москвы, среди старинных особнячков и тополей, под звон трамваев и стук скакалки. Много читала, шептала по ночам стихи. Когда мне бывало грустно, бабушка откидывала с пианино вышитую салфетку и играла мне Шопена. И, когда я поступила после школы в театральный, голова моя была набита мечтами о высоком искусстве и моем сценическом предназначении.
Багринцев мне, правда, сразу дал своеобразную путевку в жизнь: ты, мол, девочка, звезд с неба не хватаешь, но красивенькая ты, старательная и вдумчивая, может, что-то и получится. Говорил, что у меня особенная, «русалочья» красота, глаза невинные и прозрачные, волосы роскошные… В общем, взял он меня на этот свой звездный курс. Злой рок? Судьба? А может, все вместе, не знаю. Та багринцевская реплика прозвучала для меня не обидно, а, скорее, обнадеживающе. Я решила, что добьюсь актерской славы, познаю секреты профессии, чего бы мне это ни стоило, познаю ее настолько глубоко, насколько позволит мне мое упорство. И пусть я «не хватаю звезд с неба», своим терпением я сумею добиться многого.
Иногда я думаю, могло ли все сложиться иначе? Что, если бы я не увидела Вацлава в толпе абитуриентов в институтском дворе под освещенным солнцем лохматым кленом? Он и сам был похож на тот клен – златоголовый, вихрастый, тонкий. Он смеялся, и нежное, ласковое солнце играло на его губах. Я увидела его в тот день, и сердце мое упало.
В один из теплых осенних дней, уже после того, как все мы оказались зачисленными на курс, мы пошли слоняться по бульварам вместе – я, Гоша и Вацлав. Гоша жаловался на преподавателя, давшего ему для этюда какую-то неудачную роль, сетовал, что там нечего играть, что он не может постоянно «играться» в эти «отдай – не отдам», что давно уже пора начать ставить со студентами отрывки из классики. И Вацлав тогда сказал:
– Все, что угодно, можно сыграть. Даже вот это заколоченное чердачное окно. – Он указал на дом, мимо которого мы проходили.
– Да ну? – скривился Гоша. – Интересно, как бы ты играл гнилые доски?
– У тебя просто недостаточно воображения, ты не видишь вглубь, – возразил Вацлав. – Можно преподнести это как символ задавленной условностями мятущейся души. Эх, бездарь ты, Гошка, ремесленник!
Конечно же, я влюбилась в него без памяти. Он был самым красивым из всех, кого я когда-либо видела, самым красивым не просто мужчиной, а именно человеком, самым талантливым, необычным, всегда разным. Его внешняя красота была ослепительна: лицо одновременно тонкое, классическое и вместе с тем – твердое, властное, притягивающее взгляд. Тело подтянутое, мускулистое и – легкое, гибкое. Но еще больше внешней меня привлекала его внутренняя красота, в которой таилась для меня какая-то загадка.
Чем больше я узнавала его, тем сильнее чувствовала, что никогда не пойму его до конца. Он был предан профессии, своему выбору, нет, конечно, мы все были преданы, но Вацлав как-то по-особенному. Он мыслил иначе, чем мы. Возможно, в глубине души он мечтал о вселенской славе, но более всего хотел разобраться со своим актерским естеством, понять, на что оно способно. Как оказалось, на очень многое. Но это выяснилось лишь двадцать три года спустя, а тогда… Тогда он был семнадцатилетним златокудрым мальчишкой, в которого я без памяти влюбилась.