Дневник (1964-1987) - Бердников Леонид Николаевич 4 стр.


А Харпер Ли? Она рассказала об ужасной несправедливости, которую белые учинили над черным. Но книга не страшная и не мрачная. Она не ложится камнем на сердце. Почему? Потому что Ли любит людей. Можно, видимо, любя ненавидеть и ненавидя любить, но в последнем случае любовь будет абстрактной, любовь вообще, к человечеству, а не к человеку.


20 октября.

Нехорошо, что я совсем забросил эти записи. Почти месяц не открывал тетради. Но на этот раз не потому, что погряз в суете. Скорее напротив. Часто мне хотелось записать какую-нибудь мысль, но она требовала формулировок, и я оставлял ее не выраженной, а она потом забывалась.

Все же, 17 августа было для меня необычным днем. Возросла емкость моего мировоззрения. В него вписалось то, что ранее не укладывалось, не вмещалось. Я стал счастливее.

Как правильнее об этом сказать? Как все это записать, чтобы потом, вернувшись когда-нибудь к этой тетради, понять самого себя? Вот я иду утром по осеннему саду. Иду на работу, но я весь полон счастливого созерцания. Тонкое золото ивы, щедрое – тополя, темная вода неподвижного пруда, кусочек голубого высокого неба и бескрайняя темная Вселенная, которая, я знаю, начинается за этой голубой сферой освещенного воздуха нашей планеты, весь этот ощутимый, зримый мир, вместе с миром незримых закономерностей, непознанной мудрости – все это со мной, со всем этим я душою и телом. Это то, что люди называли Богом, Миром, Вселенной, непознанным. Мне понятен молящийся индус, монгол, европеец.


1 ноября.

Вчера у Стрельцовых[13] познакомился и проговорил весь вечер с Тверетиновой Александрой Захаровной. Ей лет пятьдесят или под пятьдесят. Я ее ничего не читал, но Аля говорит, что она хорошо пишет. Теперь надо будет прочесть. Но сейчас я о другом. Вот, что я от нее услышал.

Александр Александрович Тверетинов, ее муж, был близким другом Эфрона – мужа Марины Цветаевой. Сама Тверетинова подруга дочери Цветаевой и Эфрона – Али.

Цветаева с Эфроном поженились, когда обоим было по 16 лет, так что дочь их, Аля, младше отца и матери только на 17 лет.

Тверетинова с детства жила в Париже. На родину вернулась только в 1947 году. В Париже она и встречалась с Мариной Ивановной Цветаевой.

– Это был трудный, очень трудный и своеобразный человек, – говорит она о ней. Жили они (Цветаева с Эфроном) по-богемному, как выразилась Тверетинова, «на ящиках». Однажды в Париж приехала делегация советских писателей. Тверетинова не помнит точно ее состава, но среди приехавших был Алексей Толстой. Где-то в кулуарах какого-то собрания Толстой встретился с Цветаевой. Горячо обнялись, расцеловались.

– Марина, тебе надо ехать на Родину, – сказал ей Толстой, а Цветаева ему ответила:

– Родина меня не принимает…

Тверетинова утверждает, что Цветаева страстно любила Родину и ничего не понимала в политике, и сама знала, что ничего не понимает. Такие люди, как она, думается мне, живут больше чувством. Родину она любила, и я уверен, что Тверетинова права – она страстно любила Родину, но не понимала ничего не только в политике, как видно, и в истории. Она была жертвой своего чувства и своего непонимания. Она как птица летела на свет, но разбилась о маяк. Эфрон тоже любил Россию, но не принял свершившегося в ней. Поэтому он белоэмигрант. Но Россия была для него дороже убеждений. Он был участником ледового похода, и у Цветаевой есть стихи об этом, ему посвященные. У нас они не печатались. Но Тверетинова рассказывает такой эпизод, связанный с этим. Однажды она с мужем пригласили Эфрона с Цветаевой на обед. Цветаева читала только что написанных «Челюскинцев» и те стихи о Ледовом походе, посвященные Эфрону. Тверетинов после чтения сказал ей: «Что же осталось от этого похода? Одни крестики». Это было так, это был исторический факт, но он противоречил чувству Цветаевой, а потому оскорблял ее. Цветаева все бросила, вышла из-за стола, и никакие уговоры не могли удержать ее – она ушла, Эфрон тоже. Обед был испорчен. Но важно здесь другое. Эфрон был участником белогвардейского похода. Цветаеву оскорбляло напоминание о гибели его участников, но оба они едут все же в Россию и, конечно, не для того чтобы вредить ей – они ее любят. Александр Иванович Тверетинов провожает их на Родину, а перед самой войной едет сюда сам. Александра Захаровна оказывается отрезанной войной. Сидит в немецком лагере и только после войны, в 1947 году, тоже возвращается в Россию. Что же она здесь находит? Эфрон и ее муж расстреляны. Цветаева – погибла. Аля – в лагере. Ей самой в Москве жить не разрешают, и она микробиологом едет в Киргизию.

Сейчас покойные реабилитированы из-за отсутствия состава преступления. Аля Эфрон, отсидев восемнадцать лет, живет в Москве. Но Цветаевой нет: Родина ее не приняла.

А ночью мне снился такой сон. Будто я в унылом и пустом месте, поросшем кустарником. Я не один – нас несколько. И вот начинается страшный ветер. Я смотрю на небо. Там стремительно летят темные, тревожные облака. Они становятся все темнее и темнее. Вдруг я замечаю, что облака эти не обычные, а что это земля тяжелыми слипшимися массами летит над нами, застилая небо. Я только успеваю подумать, что ведь так это продолжаться долго не может, что все это начнет скоро рушится на нас, как уже слышу глухой удар от первого падения. За ним следующий, потом еще и еще. Меня охватывает гнетущее чувство обреченности, беспомощности, бесцельности совершающегося зла. Когда я проснулся, я узнал это чувство – оно было у нас в эпоху репрессий.


14 декабря.

Наконец-то я сдал эту работу – «Технико-экономический доклад о развитии целлюлозно-бумажной промышленности Северо-Западного крупного экономического района». Все вечера и воскресенья были убиты на это, т. к. это была «халтура» за двести рублей, из которых пока что я получил сорок. Такая жизнь – без времени для чтения, без возможности подумать на вольную тему – для меня пытка. Сегодня я блаженствую и сибаритничаю. После работы два часа спал. Сейчас, предвкушая вечерние досуги, ничего еще не начинаю, ни за что еще не берусь.


30 декабря.

Год 1964-й идет к концу. Когда-то он будет далекой историей. О нас, обо мне, о миллионах моих современников забудут. Останется считанное число имен, которые через некоторое время тоже исчезнут. Эти тривиальные мысли все же лезут в голову. И о смерти, об этом тотальном исчезновении, нельзя не думать, как ни пыжься. Правда, я и не пыжусь – смешно закрывать на это глаза. Надо думать об этом, стараться спокойно понять. Надо быть, надо научиться быть счастливым не вопреки смерти (это состояние неустойчивого равновесия), а с учетом смерти.

Вторая тетрадь

1965 год

3 января.

Странно, эту цифру «1965» я ставил еще не так давно в перспективных планах – сейчас это действительность, сегодняшний день!

Вот год, как я делаю эти записи. Они с большой натяжкой могут сойти за дневник. В них меньше всего внешних событий, и это на меня похоже, это в моем духе. Помню, когда-то мама жаловалась на то, что из моих писем не узнаешь о том, как я живу, но она ошибалась – это и есть описание моей жизни. В этом, может быть, есть что-нибудь от Платона – если внешняя сторона жизни для меня только тени. Вот чувство потерянного времени (оно меня преследует с отрочества), когда я, вместо того чтобы размышлять, должен заниматься практическими вещами – это того же поля ягода! Это страшным образом несовременно. И неудивительно, что с таким складом характера я ничего не сделал и не сделаю. В Индии я был бы более уместен, хотя это, вообще говоря, глубоко русская черта.


9 января.

Суббота. Вечер. Досуг, но не безделие! Как я люблю эти часы, когда остаюсь один со своими мыслями и книгами. Это не одиночество – через стену доносятся голоса моих близких. Я знаю, что Женя рядом.

Сегодня опять читал Бунге (Марио Бунге. «Причинность. Место принципа причинности в современной науке» Изд. Иностранной литературы. Москва, 1962). Эти несколько дней, что я к нему прикладываюсь, были для меня счастливыми днями. Его понимание детерминации, как глубокий вдох, распрямляет грудь и оживляет сердце. Еще раз: истина не может быть беднее заблуждения! Я в этом твердо уверен. Чем больше мы будем познавать мир (оставаясь на почве самой строгой науки), тем нам просторнее в нем будет. И все, что ранее не помещалось в нем, а потому искало места за его пределами, нами самими очерченными, что помещалось над ним и противопоставлялось ему под именем Бога, – все это будет поглощено им. Мир будет равен Богу, Бог будет равен Миру, потому что так всегда было, и только неведение человека, который, не осознавая своих потребностей и своей природы, но подчиняясь им, молился раньше камню, потом иконе, потом абсолютному духу, только его неведение заставляло противопоставлять Бога – Миру и называть их по-разному.


Четверг, 21 января.

С воскресенья сижу на больничном листе. Уже вчера настроение было плохим. Сегодня не лучше. Но зато в воскресенье, когда случился жар, и ломало, на душе было необыкновенно хорошо: покойно, светло, радостно. Это уже не первый раз. А в 1950 году, когда я оказался на краю могилы, душевное состояние было блаженным.


Воскресенье, 24 января.

Все еще на больничном листе, сижу под домашним арестом. Душевная пустота. Вчера, кажется, был момент, когда я вдруг почувствовал, что меня ничего не интересует. Ужасное чувство: я заглянул в глаза дьяволу. Под вечер полегчало – помог Блок.


Понедельник, 2 февраля.

На днях, когда рабочее время было уже на исходе, зашел ко мне Ю. В. Его недавно приняли в партию. Сейчас он выполняет какую-то общественную работу в отделе международных связей (кажется, так это называется) райкома. Зашел и спрашивает: знаю ли я что-нибудь о Фрейде.

– А я, – говорит, – вот до вчерашнего дня ничего о нем не слышал, но зато вчера был на диспуте между нашими молодыми философами и американцами.

Оказалось, что таки действительно такой диспут был по инициативе обкома партии в кафе «Дружба». Как говорит Ю. В., после того, как американцы ушли, наши признались в открытую, что отстали от того, что делается на свете в этой области. Такое признание, высказанное вслух, возможность такого диспута – все это ново и очень отрадно. Сколько лет, десятилетий мы шли в шорах. Этот диспут, конечно, был для самого узкого круга и значение его не в свободном обмене мнениями, значение его, будем надеяться, в том, что это первый признак появляющегося сознания необходимости обмена мнениями.


Суббота, 6 февраля.

Странно – выехал в Москву, чувствовал себя полубольным; очень напряженно жил там и уже через два дня всякое недомогание прошло. Неужели подавленность психическая и физическая, которую я по временам ощущаю, – следствие какого-то утомления однообразием, даже тогда, когда это однообразие доставляет мне удовольствие (каждый вечер после отдыха – чтение)? Впечатления – они, наверное, нужны, как разнообразие в пище. Сегодня я чувствую себя довольно бодро, несмотря на физическое утомление.


Воскресенье, 7 февраля.

Очевидно я на рубеже кризиса. Чувствую, что продолжать нельзя, а начинать, понимаю, что поздно. Нельзя продолжать жить без отдачи: читать, размышлять впустую. Но начинать в 54 года чрезвычайно трудно: осталось мало времени – не успеть, а, кроме того, в этом возрасте лучше, чем в молодости знаешь свои возможности, их границы. Что же делать? Всю жизнь мне не хватало досуга, чтобы в этот досуг работать не для заработка, а вот в 60 лет, если доживу, досуг будет, но бессмысленность всяких затей убьет на месте всякое начинание. И для чего же тогда он будет, этот досуг?

Можно спросить:

– Почему же не начал раньше?

– Считал себя неподготовленным.

– А теперь?

– Теперь тоже, но тогда все делалось, чтобы подготовиться к деятельности, а сейчас понятно, что не успею, и такая подготовка бессмысленна.


Понедельник, 1 марта.

В детстве хочется на кого-нибудь походить: на героя прочитанной книги, виденного спектакля, фильма. Это бывает и позднее. Но герои вокруг тебя разные, и дело не в этом. Надо найти собственный алгоритм и решать по нему дни своей жизни, и чем последовательней, тем лучше.

* * *

Я как бегущий – стремлюсь вперед и вперед, а окружающего не вижу, не понимаю, не умею им насладиться. Так нельзя. Такое стремление не приведет ни к знанию, ни к счастью. И вот (это было недели две тому назад) я решил сделать опыт – остановиться и присмотреться, не боясь потери времени. Передо мной была фотография фрески Перуджино. Я не торопился, не читал что-нибудь нового, остановился на ней, чтобы дать себе отчет, почему она так хороша? И вот, что я в те дни записал:

Перуджино. Передача ключей. 1473 год. Сикстинская капелла в Ватикане, Рим.

Передо мной небольшая фотография этой фрески. Я всматриваюсь в нее, и чем дольше и внимательнее, тем более она меня покоряет. Но чем?

Вот я пытаюсь разобраться. Смотрю опять. Строю и опровергаю свои догадки. Наконец, решаюсь выразить словами увиденное, но без веры в свои силы.

Их две группы, идущих навстречу друг другу людей. Может быть, они уже остановились… Их разделяет небольшое пространство. Но оно достаточно, чтобы они не смешивались, чтобы были левые и правые, чтобы было это внешнее разделение и стало возможным его внутреннее преодоление. С изысканной убедительностью внушает нам Перуджино волнующее нас чувство внутреннего единства этих людей. Он их разделил, чтобы потом складками их одежд, положением рук, поворотом тел, наклоном голов изобретательно и многократно доказать нам, что они принадлежат к одному братству. Они единомышленники и единоверцы. Но их двенадцать – его учеников, – остальные горожане. Отличить их нетрудно – не только по головным уборам и платью, но и по духовному облику, по отношению к происходящему, по степени их участия в совершающемся.

Однако на фреске изображена не только передача ключей от Царства Небесного. Есть пейзаж, есть другие люди. Как и зачем они здесь?

Конечно, неслучайно – все подчинено основному и существует для его выражения. Сооружения, которые мы видим на заднем плане, строго симметричны: по бокам две одинаковых триумфальных арки, посередине – храм спокойно симметричной архитектуры. Они доказывают тот же тезис – единство двух групп людей, участвующих в церемонии передачи ключей. Храм даже как бы соединяет их своими боковыми арками, а одинаковые триумфальные ворота по бокам утверждают и закрепляют их единство. Холмы и деревья спасают композицию пейзажа от геометризма.

Единство этих людей – учеников Христа и сопровождающих их горожан, многократно доказанное нашему чувству, оттенено поведением людей на площади. Их маленькие фигурки противопоставлены стоящим на переднем плане: справа они рассыпались, играя, слева – собрались небольшими обособленными группами. И если фигура Христа, передающего ключи Петру, соединяет две группы переднего плана, то две стоящих вдали разъединяют тех, что на площади. Единство первых от этого убедительнее. Это светотень. А мера, масштаб, принятые для той и другой композиции таковы, что разобщенность людей на площади не может разрушить впечатление единства, получаемого от изображения в целом. Кроме того, они и особенно те, которые размещены совсем вдали, между храмом и триумфальной аркой, создают впечатление глубины, так же как большие плиты мостовой, квадраты которых уходят в перспективу. Благодаря этому фреска имеет несколько планов, и на первом, ближайшем к нам, совершается главное.

Назад Дальше