На последнем сеансе - Михаил Ландбург 3 стр.


– Разрешите проводить?

Она разрешила.

Не умолкая ни на миг, я всю дорогу рассказывал о своём недавнем успехе: втором месте в конкурсе юных исполнителей Баха, а Юдит, так звали девушку, слушала меня, и при этом её серые глаза трогательно сужались, превращаясь в узкие щёлочки.

– Вообще-то, – объяснял я, – добиться успеха пианисту не так уж сложно, если обладаешь отменными ушами, стальными нервами, нормальным кровоснабжением, бесперебойным сердцебиением, надёжным вестибулярным аппаратом, прочными и выносливыми ягодицами, упругой спиной, самодисциплиной и неким количеством мозговых извилин. Всего-то дел!

Войдя в какую-то улочку («Дальше пойду сама»), мы остановились.

На губах у девушки блуждала странная улыбка.

Кивнув на мои пальцы, Юдит сказала:

– Такого Листа мне слышать не приходилось. Ты просто гигант!

– Гигант?

– Или король!

– Король?

– Или Геракл!

– Геракл? А кто ещё?

Юдит рассмеялась и сказала:

– Чемпион!

Я подумал: «Вот они: Успех и Слава!»

Юдит больше не смеялась. Она смотрела, как я молчу. Она смотрела так замечательно, что я был готов онеметь навеки.

– Не молчи, – попросила она.

Я сказал:

– Как называются твои духи?

– Chanel № 5.

– Они, наверно, страшно дорогие?

– Думаю, что да. Знаешь, весь вечер я наблюдала за твоими пальцами. Они у тебя удивительно страстные, азартные, нежные… Ты просто гигант!

Девушка опустила глаза.

Мы снова замолчали.

У меня перехватило дыхание. Даже во время боёв на ринге моё дыхание так туго не перехватывало, а тут вот… В эти минуты я был готов пройтись по улицам города на руках, кажется, у меня хватило бы смелости заговорить с Богом, но больше всего мне хотелось вновь услышать, как звучат слова «ты просто гигант».

– По-твоему, я действительно гигант? – прошептал я.

– Или король.

– Король?

– Или Геракл.

– Геракл? А кто я ещё?

– Этого мало? Сегодня был чудесный вечер.

Меня затрясло, и я почувствовал, как вдруг лишился глаз, языка, ушей.

– Кажется, я самый счастливый в мире калека, – залепетал я.

– Что?

Я не стал выдавать своё состояние дополнительными словами. Даже если б хотел это сделать, то и тогда вряд ли бы нашёл нужные слова. Я сказал:

– Заканчиваю разучивать новую вещь. Приходи через неделю.

Юдит загадочно улыбнулась и сказала, что для неё музыка, картины, книги – удовольствия дорогие.

– Позабочусь, чтобы тебя впустили без билета, – пообещал я. – Пожалуйста, приходи! Придёшь?

Она пришла.

Был полдень. Я сыграл соль-минорную балладу Шопена.

Юдит спросила, что означает баллада.

– Раздумье, – объяснил я.

– Над чем?

– У каждого композитора над чем-то своим.

– А у Шопена?

– Всё то, что серьёзно – всегда тайна.

Юдит заговорила о том, что рано лишилась матери, и тогда отец, известный инженер на крупном сталелитейном заводе в Будапеште, перебрался со своей девятилетней дочкой в Израиль. Через полгода он почему-то выбросился из окна их съёмной комнаты.

Юдит замолчала.

Я старался увидеть, как она молчит, ибо всегда считал, что по тому, как человек молчит, можно вполне угадать, о чём он молчит. Это похоже на вдруг перехваченный тобою взгляд. Просто взгляд…

– Неизвестность меня пугает. Всегда, – продолжила Юдит.

– Я буду защищать тебя, – сказал я. – Всегда.

– Знаешь, – неожиданно сказала Юдит, – я прихватила с собой купальник.

Мы спустились к морю.

Кружившие над нами чайки горланили непонятно о чём, и я сказал им, чтобы они оставили нас в покое. Мне хотелось продолжить разговор о задумчивой природе баллад, но Юдит на месте не стоялось. Я молча шёл рядом.

– Не молчи! – потребовала Юдит.

И я принялся рисовать картину, в которой был знойный день лета, и мы вдвоём на озере Кинерет. Гуляя вдоль берега, неожиданно встречаем Моцарта и Гайдна. Моцарт сообщил, что он прибыл поработать добровольцем в кибуце, а его друг Гайдн подрабатывает в качестве пианиста в одном из баров Тверии. Гайдну я пообещл заглянуть вечером в бар: «Сыграем что-нибудь в четыре руки, маэстро!»

Казалось, Юдит меня не слушает. Она шла чуть впереди меня и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Я разглядывал её плечи, спину, линию бедра, а когда она обернулась ко мне, то увидел нежную кожу живота. Захотел увидеть ещё и сердце. Не увидел…


И вот теперь –

то самое лицо…

Сейчас…

Здесь…

За моим окном…

На моей улице…

По этой улице мы, дети, бегали за повозками, доверху гружёными бочками со свежей рыбой и ящиками с овощами и фруктами.

Детство —

у кого-то красивые игрушки,

у кого-то игрушек нет никаких;

кому-то хорошо,

кому-то плохо.

Моя мама говорила: «Кому-то плохо, а кому-то ещё хуже».

Теперь –

внезапно пробежавший по тротуару ветерок унёс на себе засохшую горбушку хлеба.

Я отпрянул от окна.

Включил приёмник.

Шла передача о Микеланджело. Древний мудрец уверял: «Не надо бояться смерти. Если вы любите жизнь, смерть вам тоже понравится. Ведь это дело рук одного мастера».

Выключив приёмник, я сел за пианино, чтобы перевести в звуки то, о чём сказал мудрец.

Пассаж…

Аккорд…

Присутствие мира мешало сосредоточиться.

Захотел упасть в прохладу пола и не дышать.

Не упал – не дышать моё нутро воспротивилось. «Поищи другой Modus cogitandi», – сказал я себе.

Поискал.

Нашёл.

Выход прозвучал потрясающе просто: «Покой придёт, если убить в себе разум…»

Вспомнил стихи знакомой поэтессы:

В ванной комнате я побрился, ополоснул лицо и, сменив рубашку, стал припоминать, когда мы с Эстер в последний раз спали вместе. Четыре года? Ну да – четыре года назад…

На коврике возле кровати я заметил хлебную корку. Догадался: «Уронил ночью». Корка была высохшей и бессовестно крошилась. Бросив её в мусорное ведро под раковиной, я подумал: «Старое раздражает… Всё, что старое…» Вспомнил грустного писателя, который сказал: «Человеческую жизнь легко выразить в нескольких междометиях: ох-ох! ой-ой! фу-фу!»

Я заглянул в комнату жены в надежде, что, возможно, удастся перекинуться словечком или даже двумя.

С растрёпанными волосами, в ночной рубашке Эстер сидела на ковре и, задумчиво улыбаясь, перебирала цветные пуговки.

– Как ты? – спросил я.

Эстер попыталась что-то сказать, но слова у неё не шли. На её щеках проступили рыжие пятна.

Я отвернулся. Мои губы прошептали:

– Не отчаивайся, Корман! В конце концов, главный modus твоего cogitandi – делать музыку.

Белые клавиши…

Чёрные клавиши…

Забегали пальцы.

Не покидала мысль о той женщине.

Диез…

Бемоль…

«Зачем она сейчас?»

Аккорд…

Пассаж…

Вопросы…

Смутные догадки…

Staccato…

Legato…

Я подумал о внуке: «Дани – славный парень!»

Кажется, когда пятнадцать лет исполнилось мне, я тоже был славным парнем…


Когда мне исполнилось пятнадцать, дядя Яков ткнул пальцем в низ моего живота и зашептал: «Думаю, твой вулкан готов приступить к началу извержений. Пора ощутить себя мужчиной!»

О каком вулкане, и о каких извержениях речь, я не совсем понимал, но, подчинившись совету дяди Якова, отправился с визитом к госпоже Матильде.

В жидкое, словно пролитая сметана, лицо, я проговорил:

– Дядя Яков просил передать, что под моим животом затаился действующий вулкан, и его извержения вот-вот себя покажут, а ещё дядя Яков считает, что мне пора узнать первую любовь.

– Раздевайся! – сказала госпожа Матильда.

Я посмотрел на малиновые губы.

– Как это?

– Совсем.

– Зачем?

Оставив мой вопрос без ответа, госпожа Матильда опустилась на сильно продавленный диван и развела ножки-столбики в стороны. Столбики были белые и жидкие. «Остолбенелая сметана», – определил я и спросил:

– Вы лекарь?

– В некотором роде! – рассмеялась госпожа Матильда.

Я задумался над тем, что должно означать собою «в некотором роде».

– Ну что же ты! – нетерпеливое тело госпожи Матильды взметнулось вверх и, перевернувшись в воздухе, со страшным шумом упало на живот.

– Присаживайся! – потребовала госпожа Матильда.

– На куда?

– На сюда! – Госпожа Матильды призывно похлопала рукой по выступающему под юбкой широкому булыжнику.

Я забился в угол дивана.

– Не нервничай! – хихикнула госпожа Матильда. – Брючки отложи на стульчик.

Я недоумевал: как можно отложить брючки на стульчик, если они – на мне?

– Ну! – послышалось.

– Что? – не понял я.

– Ты ещё жив? – пошевелив булыжником, спросила госпожа Матильда.

Мне стало страшно, а ещё меня подташнивало.

– Разрешите домой пойти, – сказал я.

Госпожа Матильда села, подмяв булыжник под себя. Малиновый рот проговорил:

– Уйти, не полюбив?

Я глянул на хохочущую сметану, чувствуя, как теряю сознание.

– Бедный Яков!.. – сотрясалась от смеха госпожа Матильда. – Он этого не перенесёт!..

Я спрыгнул с дивана и побежал к двери.

Остаток дня я провёл на берегу моря, слушая крики чаек и наблюдая за тем, как в воду входит солнце.

Потрогав у себя живот и убедившись, что вулкан под ним вроде бы в потухшем состоянии, я пришёл к выводу, что без первой любви вполне можно обойтись, а потом, вспомнив, как с честью выдержал дьявольское искушение, впервые ощутил себя мужчиной…


Вконец измученный, я вновь обрушился на клавиши.

Звуки –

в голове,

в груди,

в кончиках пальцев.

Пассажи-вопросы…

Аккорды-недоумения…

Увиденное за окном лицо, как у Юдит, сбивало с толку. Кажется, я находился в состоянии человека, который после только что перенесённой операции отходил от наркоза. Мои мысли продолжали кружить вокруг видения длинного чёрного автомобиля и белого пса, подбросившего мне загадочную записку: «Винюсь перед собой, винюсь перед вами».

Желая определиться со своей смутной догадкой и давно уже не испытанным чувством трепетного волнения, я принялся звать на помощь слова. Но я не знал, какие это должны быть слова. Легко писателям, а я не…

Меня охватило неудержимое желание к исповедальной беседе с пианино. Белые клавиши…

Чёрные клавиши…

Аккорд…

Пассаж…

Но –

вдруг я услышал в себе две противоборствующие мелодии: одна, лёгкая, раскрепощённая, нетерпеливо рвалась наружу, другая, глубоко затаившаяся, наоборот, стать кому-то предназначенной, упорно тому противилась.

Пассаж…

Аккорд…

Вспомнился писатель Бротиган. Ему повезло – он застрелился.

Прости, писатель Бротиган.

Аккорд…

Пассаж…

И вдруг –

внезапный толчок…

сильный толчок…

– Баллада! – вскрикнул я.

– Баллада, баллада, баллада! – повторил я несколько раз подряд и рассмеялся, представив себя в роли роженицы, нетерпеливо ожидающей появления желанного плода.

Жребий брошен!

Баллада.

Кажется, наметилась тема…

И вариации темы…

И возвратились звучания давних голосов…

Triole…

Arpeggio…

Время вынашивания желанного плода было для меня всегда самым волнующим периодом существования; я не испытывал акта более волшебного, чем ощущение своей возможности передать на волю, казалось бы, непередаваемое.

Пассаж…

Аккорд…

И всё-таки пока –

получалось не совсем то и совсем не так…

Пока я чувствовал, как всё накопленное во мне в последние дни покрыто плотным холодным слоем, а добытые из инструмента музыкальные фразы, будто гекзаметры Лукреция, звучали тяжело и чересчур неповоротливо. Словом, я не был в том положении, чтобы собою гордиться.

В телефонную трубку пожаловался знакомому поэту:

– Зив, баллада не получается.

Поэт посоветовал:

– Подожди до завтра.

– Но «Завтра» ко мне никогда не приходит, – заметил я. – Стоит мне проснуться, как оказывается, что я снова в «сегодня».

Зив хмыкнул:

– В таком случае, если не брезгуешь, возьми себя в руки.

– Я пытался, но…

– Тогда постучи по голове.

Я ужаснулся:

– По голове?!

– В поисках необходимого слова я поступаю именно так.

– Как ты можешь?

– Пальцем. Всего лишь одним пальцем.

– Это же, наверно, утомительно? – предположил я.

Зив хихикнул:

– Тогда… В моём запаснике имеется и другая успешно апробированная сублимация. То есть, если со словом у меня что-то не клеится, я отправляюсь к своей барышне, и уже в процессе тесного содружества двух жаждущих тел в моём мозгу непременно вырисовывается то самое слово, а порой даже целая мысль. И вот тут-то важно не упустить время, то есть, нужно заставить мгновенно отключить свой детородный орган и, не мешкая, сорваться к себе домой с целью внедрения заветного слова в ранее прерванный стих…

С тоской посмотрев на клавиши, я подумал: «То – слова, а тут – звуки…»

Вдруг мне показалось, будто треснуло оконное стекло, и в комнату проникла засохшая хлебная корка.

– Изыди! – прошипел я на неё и даже проделал ряд движений, усвоенных более полувека назад, когда занимался боксом.

«Неужели теперь и я тоже крошусь? А ведь, бывало, не крошился… В двадцать, в тридцать, в сорок, в пятьдесят лет – не крошился…»

Пассаж…

Вскинувшись, музыкальная фраза затрепетала, будто в конвульсиях. «Только бы не задохнулась», – озадачился я, зная, что внутри фразы должно оставаться место для воздуха. Что-то во мне встрепенулось, и я почувствовал на себе взгляд чего-то очень давнего, молодого…

Новый пассаж. Ещё один. Ещё…

«Не сдавайся, Корман! Ты, надеюсь, удар держать не разучился, или хотя бы вспомни, как, выходя на ринг и пропустив удар (как без этого?), ты тут же отвечал двумя ударами встречными. Теперь ринг – твоё пианино».

«Баллада, расскажи о мужчине, который…»

Аккорд – словно смятение.

Пассаж – словно нежданная отрада.

«Леон Корман, распотроши себя, раскройся!»

Пассаж…

Ещё один…

И ещё, и ещё…

«Клавиши, сдавайтесь: сопротивление бесполезно! Вас восемьдесят восемь – только и всего».

Что-то получалось. Что-то – не очень. Я сказал себе: «Дзадзен! Не раскисай, композитор Леон Корман!»

Аккорд…

Ещё один…

И ещё, и ещё…

Подумал: «Второй и третий – не то, зато первый – то».

Снова взяв первый аккорд и придержав все три клавиши, я старательно прислушался к пробежавшему надо мной эху.

– Ну вот, кое-что баллада высказала… – вздохнул я и клавиши освободил.

– Говори, баллада, расскажи… – Осторожный палец придавил одинокую клавишу. Послышался растерянный нервный звук.

«Словно призыв к экзорцизму», – подумал я и палец убрал.

И вдруг… по всей длине клавиатуры выросла цветочная грядка, удивительно похожая на ту, что на картине Эвелин Тейлор.

«Эта баллада – твой последний уют…» – сказали цветы.

Я перевёл взгляд на плакат: «ТО, ЧТО ОТНИМАЕТ У ЧЕЛОВЕКА ЖИЗНЬ, ВОЗВРАЩАЕТ МУЗЫКА».

Клавиши цветы с себя скинули.

Пассаж…

И ещё…

И ещё, и ещё…

Баллада заговорила в ля-миноре.

Меня тронули за плечо.

– Билеты достал? – На моей жене было её любимое серое платье.

– Билеты? – Я взглянул на босые ноги Эстер.

– Разве мы не идём в «Офир»?

– В «Офир»?

– На последний сеанс.

Молча проводив жену в её комнату, я вернулся к пианино.

– К бою! – призвал я себя.

Пассаж…

Аккорд…

Синкопы…

Нет, нет, нет – моя баллада звучала не так!..

– Господи, помоги! – просил я, но звуки продолжали безжалостно терзать мои уши.

То безудержно хохоча, то глухо рыдая, то ускоряя бег, то спотыкаясь о пространство комнаты, они метались, будто обезумевшие, а потом вдруг смолкли, и комната, казалось, наполнилась густыми клубами тумана.

Моё тело обмякло.

Мои пальцы онемели.

Моя голова ощутила усталость.

Я сбросил с клавиатуры руки.

Тишина.

Вспомнилось про тогда –

последние сеансы в «Офире»,

по дороге домой кафе-мороженое,

мы с Эстер безумолчно разговариваем и смеёмся над тем, как после поцелуев наши губы друг к другу прилипают…

– Господи Боже, вспомни меня, и укрепи меня только теперь, о Боже! – шептал я теперь.

Я прислушался к тишине, опасаясь упустить Его голос, но, видимо, упустил…

Вспомнил, что наш праотец Авраам услышал голос Божий в семьдесят пять лет.

Подумал: «Выходит, Его голоса мне пять лет дожидаться…»

Решил: «Дождусь!»

Вернулся к пианино.

Но пока –

предательски ускользала тема.

Пока –

не помогала смена ритма, тональности, интонаций.

Пока –

не удавалось добиться цельности звучания.

Пока –

в трещины и щели проникало лишнее и наносное.

Пока –

я молился Богу.

Пока –

я вновь с Ним ссорился.

Пока –

озабоченно размышлял: «Поймут ли балладу как надо?»

Пока –

утешала мысль: «Профессиональные критики непременно поспешат разъяснить, что и как…»

Назад Дальше