Тяжелая гулкая поступь и звук маленьких ножек убегающей Дебби – она еще жива, она бежит в сторону маминой комнаты, и я судорожно повторяю: «Нет-не-надо-только-не-сю-да!» – и снова эти тяжелые ботинки в коридоре у нее за спиной, ногти царапают пол, снова топор и снова выворачивающий душу жуткий звук, который издает мама, а я застыла ледяным изваянием у нее в комнате и прислушиваюсь… по ушам снова ударяет выстрел, глухой звук падения, от которого сотрясаются половицы под ногами. Я – бесполезное, трусливое создание, – я наполовину в шкафу, наполовину снаружи, стою и молю Бога, чтобы все прекратилось. «Уходи, уходи, исчезни». Хлопает дверь, еще шаги и протяжный вой, Бен в сердцах отчаянно шепчет что-то себе под нос. Крик, низкий мужской крик и громкий голос Бена – я точно знаю, это был его голос, – «Либби! Либби!».
Я распахиваю окно, выпрыгиваю наружу через дыру в сетке от комаров прямо в снег – носки тут же промокают насквозь – и что есть силы бегу.
«Либби!»
Оглядываюсь на дом – там одиноко светится одно-единственное окно, все остальное – чернота.
Когда я добежала до пруда и заползла в камыши, я уже не чувствовала ног. На мне, как на маме, тоже было сто одежек и теплые длинные штанишки под ночнушкой, но меня колотило. – Ледяной ветер задирал подол и поднимался к животу.
По верхушкам камыша бешено пляшет луч фонарика, перепрыгивает на остовы деревьев неподалеку, падает на землю совсем рядом.
«Либби!»
Это Бен. Он меня преследует, идет по пятам.
«Не выходи, детка! Оставайся там!»
Луч фонарика подбирается все ближе, скрип снега под ногами все громче, я рыдаю, закрыв рот руками, я уже готова выпрямиться во весь рост – и пусть меня тоже убьют, но луч совершенно неожиданно, описав обратный круг, удаляется вместе с шагами, оставляя меня одну погибать от холода в темных камышах. Я не вышла из укрытия, я осталась там… Горевшее в доме окно погасло.
Спустя несколько мучительно долгих часов в слабом свете занимавшегося утра я поползла обратно к дому, ноги звенели, как железо, пальцы на руках свело в птичьи лапки. Дверь стояла нараспашку. На крыльце у входа сиротливо высилась горка рвотной массы из зеленого горошка и морковки. Все остальное было красным – стены, ковер, окровавленный топор на подлокотнике дивана. Мама лежала на полу перед дверью детской, верхняя часть черепа отсутствовала, топор сумел добраться до плоти через толстый слой одежды и оставил на теле страшные зияющие раны, одна грудь была оголена. Со стены прямо над остатками головы свисали рыжие пряди. Дебби лежала сразу за ней – глаза распахнуты, на щеке кровавый след, рука почти отрублена, живот, словно рот у спящего, приоткрыт, внутренности выглядывают наружу. Я позвала Мишель, хотя уже точно знала, что она тоже мертва. Она лежала, свернувшись калачиком на своей кровати, в обнимку со всеми своими куклами, горло чернело страшными синяками, один тапочек на ноге, один глаз открыт.
Стены были изрисованы кровью: перевернутые сатанинские пентаграммы и отвратительные ругательства. Все вокруг было поломано, изуродовано, истерзано. Банки с продуктами разбивали о стены, крупы рассыпали по полу. Из раны на маминой груди торчал бугристый шарик воздушной кукурузы. На лопасти дешевого вентилятора под потолком покачивалась привязанная к ней шнурком туфелька Мишель. Картина бессмысленного разрушения и буйства.
Я кое-как доползла до телефона на кухне; потянув на себя шнур, сбросила на пол, набрала номер тети Дианы – единственный, который знала наизусть, а когда она подняла трубку, завопила: «Они все умерли!» – голосом, который ударил по моим собственным барабанным перепонкам. Потом забилась в узкую щель между холодильником и плитой и стала ждать Диану.
В больнице мне вкололи обезболивающее и удалили три обмороженных пальца на ноге и половину безымянного на руке. С тех самых пор я и живу, размышляя, как бы умереть.
Я выпрямилась, выдернула себя из страшного дома и вернула в настоящее – я взрослая и нахожусь у себя в спальне. Раз много-много лет мне не удается умереть (я всегда отличалась отменным здоровьем), придется заняться планированием жизни. Слава богу, изворотливый ум Дэев вернул меня к мыслям о собственном благосостоянии. Крошка Либби Дэй вдруг поняла, в каком направлении двигаться дальше.
Все эти «энтузиасты Бена Дэя», эти «следователи-расследователи» готовы платить не только за письма. Разве не расспрашивали они, где находится Раннер и кого из друзей Бена я могу вспомнить? Они заплатят за информацию, которую, кроме меня, никто добыть не может. Эти придурки выучили план дома Дэев, насобирали полные папки фотографий с места преступления, у каждого – собственная версия убийства. Но при их чудаковатости им вряд ли запросто удастся кого-то разговорить – зато за них это могу сделать я. Полиция, и не только, пойдет навстречу бедной, несчастной жертве. Так и быть, и с отцом поговорю, раз они этого хотят, – естественно, если удастся его разыскать.
Правда, все это вовсе не обязательно к чему-нибудь приведет. Дома при ярко включенном свете, снова почувствовав себя в безопасности, я напомнила себе о том, что Бен виновен – просто не может им не быть, – в основном потому, что не знала, что делать с другими вариантами. И вовсе не значит, что я собиралась что-то предпринимать, хотя за двадцать четыре года я впервые ощутила в этом необходимость. Я начала прикидывать в уме: скажем, 500 долларов за разговор с копами, 400 – за беседы с кем-то из приятелей Бена, 1000 – за поиски Раннера, 2000 – за разговор с ним. Наверняка у этих фанатов Бена целый список людей, которых я смогу уговорить уделить какое-то время Сиротке Дэй. И тянуться это может не один месяц.
Я так и заснула – с бутылкой рома в руке и с утешительной мыслью: «И все-таки Бен – убийца».
Бен Дэй
2 января 1985 года
09:13
Колеса выписывали невероятные зигзаги и кренделя на тропинке, которая больше подходила для мотокросса, к тому же летом, а не сейчас. Глупо было садиться на велосипед, но еще большей глупостью было то, что Бен изо всех сил крутил педали на обледеневшей ухабистой дороге; по обеим сторонам жесткой щетиной торчали короткие промерзшие стебли прошлогодней кукурузы. Взгляд упал на идиотскую бабочку, которую кто-то из сестер прилепил на спидометр. Насекомое торчит здесь уже не одну неделю, время от времени попадая в поле зрения и раздражая, но, по-видимому, не настолько сильно, чтобы ее убрать. Наверняка это дело рук Дебби – он представил круглые глаза-конфетки: «Как красиво!» Из-за блестящей наклейки он отвлекся, и велик на полном ходу ткнулся в замерзшую грязь, переднее колесо вывернуло влево, он не удержался и завалился набок вместе со своим транспортом, застряв в нем одной ногой. Правая рука наткнулась на острые, как разбитое стекло, прошлогодние стебли. Он сильно ударился головой, зубы клацнули так, что этот звук колоколом отозвался в голове.
После нескольких секунд вышибавшей слезу пронзительной боли, когда к нему вернулась способность нормально дышать, он почувствовал, что вниз по щеке мимо глаза теплой струйкой течет кровь. Вот и отлично. Он смахнул ее рукой, но из раны на лбу тут же зазмеился новый ручеек. Жаль, что не ударился больнее. Он никогда в жизни ничего не ломал, но этот факт признавал, лишь когда его припирали к стенке: «Да неужто, чувак?! Как ты, блин, умудрился столько лет прожить на свете и ни разу ничего не сломать? Небось, мамочка заворачивала тебя в особую упаковку?» Прошлой весной он и еще несколько парней пробрались в городской бассейн, Бен постоял над большой сухой дырой на платформе для ныряния, глядя на бетонное дно и раздумывая, как, если отсюда сигануть вниз, можно в буквальном смысле разбиться в лепешку и прослыть сумасшедшим. Он несколько раз подпрыгнул на платформе, махнул виски прямо из бутылки, еще пару раз качнулся вверх и вниз и вернулся в компанию ребят, которых едва знал; они все это время украдкой за ним наблюдали.
Безусловно, сломанная конечность была бы идеальным вариантом, но сойдет и кровь. Она сейчас текла не переставая вниз по щеке к подбородку и оттуда капала на лед. Яркие красные лужицы идеально круглой формы.
«Истребление и смерть».
Слова пришли ниоткуда. Слова, какие-то фразы, обрывки песен прилипали к нему мгновенно да так и застревали в голове. Истребление и смерть. Перед глазами замелькали топоры древних викингов. Не среди них ли он был в прошлой жизни, и вот теперь дают о себе знать оставшиеся где-то глубоко внутри воспоминания, вдруг всплыв в нем легким пеплом? Он поднял велик и отогнал видение: ему, блин, не десять лет.
Он снова двинулся в путь, ушибленная нога болела, поцарапанная рука горела. Глядишь, и синячище появится. Диондре он точно придется по вкусу: она нежным пальчиком его пару раз погладит, а потом резко нажмет, чтобы появился повод пошутить, когда Бен подпрыгнет от неожиданности и боли. На все она реагирует чересчур: если смеется, то с дикими воплями и подвыванием; когда хочет изобразить удивление – так широко раскрывает глаза, что брови уползают вверх, почти до корней волос. Ей нравится выпрыгивать на него прямо из-за двери, чтобы он, испугавшись, пускался за ней вдогонку. Диондра – его девчонка. С именем, которое навевает мысли не то о принцессе, не то о стриптизерше, – он точно определить не мог. Она немного напоминала и ту и другую: такая же богатая и беспутная.
У педалей что-то забренчало – появился звук болтающегося в жестяной банке гвоздя. Он остановился, чтобы глянуть, в чем дело, но так ничего и не понял. Руки покраснели и сморщились, как у старика, – и были такие же слабые. Пока он разглядывал велик, глаза заливала кровь. Блин, зараза! Ни на что он не годен! Когда от них ушел отец, он был совсем маленьким, у него путем-то и не было возможности научиться что-то делать руками – чинить, мастерить. В детстве он видел парней, копавшихся в мотоциклах, тракторах и машинах, чьи металлические внутренности напоминали внутренности диковинного животного. Сейчас он разбирался в животных. И в оружии – как все у них в семье, он был охотником, но это мало утешало, поскольку мать все равно стреляла лучше.
Он хотел быть полезным, но не знал, как этого добиться, и страшно терялся. Летом отец на несколько месяцев снова поселился у них на ферме, и Бен надеялся, что в конце концов он чему-нибудь его научит. Но Раннер, если что-то делал, даже не звал его посмотреть. Более того, давал понять, что не стоит крутиться у него под ногами. Раннер, судя по всему, считал его слабаком: если мать просила что-то починить, Раннер говорил в ответ: «Это мужская работа» – и улыбался Бену, требуя подтверждения. А у Бена так и не повернулся язык попросить Раннера о помощи.
И он совсем без денег. Хотя нет, минуточку, это не совсем так – у него в кармане четыре доллара тридцать центов личных сбережений. А вот в семье денег действительно нет. Банковский счет всегда пуст – однажды он собственными глазами увидел остаток: один доллар десять центов, так что в тот момент вся семья имела в банке меньшую сумму, чем та, которая сейчас у него в кармане. Мать не умеет правильно организовать дела на ферме и вечно оказывается в заднице. Отвезет, например, на элеватор гору пшеницы на взятом в аренду грузовике, но ничего за это не получает или получит меньше, чем было затрачено на то, чтобы эту пшеницу вырастить, а если и выручает какие-то деньги, то всегда их кому-то должна. «Волки должны быть сыты», – говорила она, и когда он был совсем маленьким, всегда представлял, как она высовывается из черного входа во двор и бросает серой стае хрустящие зеленые купюры, а волки ловят их прямо на лету, как куски мяса. Но им этого всегда было мало.
Может, у них заберут ферму? Не пора ли? Лучше всего, пожалуй, было бы отделаться от нее и начать все сначала, чтобы не чувствовать, как это огромное умирающее существо связывает их по рукам и ногам. Но ферма была дорога матери как память, потому что принадлежала еще ее родителям и вызывала у нее особые чувства. Хотя, если подумать, она эгоистка, ей-бо-гу. Бен всю неделю работает на ферме, а потом в выходные в своей школе еще и убирает: школа – ферма, ферма – школа. Такой была его жизнь до Диондры, а теперь в его жизни уже три места: школа, ферма и большой дом Диондры прямо при въезде в город. Дома он задавал корм скоту и возил навоз, что-то подобное делал и в школе, где приходилось убирать комнаты со шкафчиками, в которых школьники держат вещи, мыть пол в столовке, – короче, убирать дерьмо за другими. И все равно половину заработанного приходилось отдавать матери. В семьях, видишь ли, принято делиться. Да неужели? А как насчет того, что родители должны заботиться о детях? На фига плодить еще троих, если трудно обеспечить даже одного ребенка?
Велосипед продолжал громыхать по дороге, Бен ждал, что он вот-вот рассыплется, как в дешевой комедии, и он окажется верхом на одном колесе. До чего же противно, что приходится ездить на велике, как мальчишке. Как ужасно, что он пока не может водить машину. «Нет зрелища печальнее на свете, чем то, когда тебе всего пятнадцать лет», – говорит Трей, качая головой и выпуская ему прямо в лицо струю дыма. Он всегда так говорит, когда Бен приезжает к Диондре на велосипеде. Трей по большей части не отличался эмоциональностью, но у него всегда находился повод прицепиться к человеку с каким-нибудь замечанием. Ему было девятнадцать лет, он носил длинные волосы, черные и блеклые, как асфальтовое покрытие недельной давности, и был пасынком не то брата деда или бабки Диондры, не то друга семьи. Для Бена оставалось загадкой, кем он ей приходится, то ли потому, что тот неоднократно менял историю родства, то ли потому, что Бен и сам обращал на это не слишком много внимания. Немудрено, ведь в присутствии Трея он тут же напрягался, а в голове вертелись назойливые вопросы. Почему он расставил ноги под таким углом? Куда девать руки? Сунуть в карманы или упереть в бока?
Но как ни встань, куда руки ни сунь, все равно это вызывало насмешки. Трей вообще был из тех людей, которые подмечают в тебе незначительный дефект, что-то такое, чего сам в себе не видишь, и сообщают об этом во всеуслышание. «Штанишки не замочишь – факт» – вот первое, что Трей ему сказал. На Бене тогда были джинсы, может быть, на сантиметр короче, чем нужно. Ну, может, на полтора. «Штанишки не замочишь – факт». Диондра прямо зашлась истеричным смехом. Бен ждал, когда она прекратит, а Трей снова начнет говорить. Ждать пришлось десять минут – он сидел молча, стараясь расположить ноги таким образом, чтобы носки не высовывались слишком сильно, затем под каким-то предлогом закрылся в ванной, ослабил ремень на одну дырочку и слегка – совсем чуть-чуть! – приспустил джинсы. Когда он вернулся (это было в гостиной у Диондры с голубым ковром на полу и огромными мягкими пуфами, которых там как грибов после дождя), второе, что он услышал от Трея: «Ремень-то у тебя почему на яйцах висит? Кого ты здесь хочешь обдурить!»
Снег усиливался… Но даже когда ему исполнится шестнадцать, у него все равно не будет машины. Машину, которая у них сейчас, мать приобрела по случаю на аукционе – ее когда-то сдавали в аренду. Вторую они не потянут – она уже об этом ему сказала, а еще сказала, что придется пользоваться одной на двоих. Нет уж, в таком случае она вообще на фиг не нужна. Он представил, как заезжает куда-нибудь за Диондрой на использованной в хвост и в гриву машине, которая хранит запахи сотен людей, пятна от съеденных в ней чипсов да следы бурных ласк, а сейчас в ней вдобавок отовсюду торчат учебники и тряпичные куклы сестер да валяются их пластмассовые браслеты. Ну уж нет! Правда, Диондра говорит, что он сможет водить ее машину (ей семнадцать – еще одна проблема, потому что не очень приятно ощущать, что учишься на два класса ниже своей девчонки). Перспектива сидеть за рулем ее автомобиля устраивала гораздо больше: вот они вдвоем в ее шикарной красной «хонде», салон благоухает ментоловыми сигаретами, которые она курит, динамики изрыгают тяжелый металл. Да, эта картинка куда приятнее.