Волчица - Гудкова Т. И. 6 стр.


— Разве вы не едете с нами? — спросил де Фавра, молодой вельможа, которого за его преданность престолу называли «более роялистским, чем сам король». — Вы не успеете переодеться, граф; ее величество приказала приготовить сани к двум часам и хочет ехать тотчас после обеда.

— Ведь я человек пришлый, — отвечал Монтарба, с улыбкой глядя на свой богатый, но не яркий наряд. — Придворные милости, подобно солнечному свету, не могут проникнуть в человека, удаляющегося в тень… Я подойду, отвешу свой поклон, посмотрю, сколько новых ярусов прибавилось в прическе королевы — и пока вы, маркиз, будете стоять на морозе без шляпы, я буду уже в Париже.

— В Париже! — воскликнул тот. — Понимаю; значит опять новая приманка. Вы никогда не исправитесь, граф, и не бросите этих пустяков для великих целей жизни!

— Ба! Какие же это великие цели, маркиз? Все та же игра, только разница в ставках… Человек, имеющий в кармане миллион франков, не станет заботиться о выигрыше в сорок или пятьдесят экю. Научите меня, как сорвать весь банк — и я буду слушать обоими ушами! А пока, я лучше вернусь в Париж, где, по крайней мере, сумею найти себе развлечение.

— В этом я не сомневаюсь, — ответил его приятель, но тут отворились двери в спальню королевы, и все устремились туда.

Под выходом в сущности подразумевалось, что ее величество встает с постели на глазах своих восхищенных подданных; но на самом деле туалет королевы бывал уже обыкновенно окончен, раньше чем допускались придворные, и только ради сохранения формы — к ее прическе добавлялось несколько лишних штрихов, в то время как высшее дворянство страны проходило перед нею с утренним поклоном. Она отвечала всем ласково и весело, можно даже сказать игриво, что нередко истолковывалось ее врагами в самом худшем для нее смысле, хотя врожденное достоинство и грация Марии-Антуанетты внушали всем невольное уважение — и нужно было быть действительно смелым и самоуверенным, даже для француза, чтобы делать далеко идущие выводы из милостивых взглядов и ласкающих улыбок королевы. Величественная и прекрасная, она все еще сохранила ту простоту и чарующую прелесть обращения, которая так обворожила французский народ, приветствовавший на германской границе молодую невесту дофина; но в глубоких серых глазах лежало теперь грустное и как бы испуганное выражение: беспокойство и тревога оставили свой след на этом чистом, бело-мраморном челе и провели серебряные нити в роскошных каштановых волосах, нагроможденных по обычаю того времени ярус на ярусе и переплетенных пунцовым бархатом, газом, кружевом и драгоценными нитями жемчуга, стоящими сотни тысяч франков.

Да, она любила драгоценности, эта царственная женщина; любила танцы, празднества, веселье, роскошь и забавы; но более всего она любила свой народ, а он ненавидел ее, глубокой, смертельной ненавистью, впоследствии утоленной в крови.

Когда подошел маркиз де Фавра, королева приветствовала, его своей чарующей улыбкой.

— Мы ожидаем вас сегодня в Трианоне, маркиз, — сказала она, — я вижу по вашему наряду, что вы получили приглашение. Но слушайте: я хочу, чтобы вы ехали в следующих санях за моими. Если я опрокинусь, вы будете иметь честь поднять меня

Молодой человек казался несказанно счастливым.

— Это единственная честь, ваше величество, которой я не желаю. Опасность была бы слишком велика.

— Чем больше опасности, тем больше чести. А я считала вас, маркиз, таким рыцарем.

Он низко поклонился.

— Каждый француз, — сказал он, — становится рыцарем, служа вашему величеству. Я только один из многих — одно звено в целой цепи.

— А велика эта цепь? Много в ней звеньев?

— Каждый день выковывает новые, ваше величество. Она достаточно длинна теперь, чтобы окружать дворец.

— Благодарю вас, маркиз; это — золотая цепь.

— Виноват, ваше величество, более того; это цепь стальная.

— Понимаю. Довольно, маркиз, вы можете идти.

Она поняла; поняла слишком хорошо и чувствовала, что кровь ее холодеет в ее жилах, в то время как отвечала на его низкий, почтительный поклон величественным наклонением головы. Молодой, мечтательный и рыцарски-благородный маркиз де Фавра предчувствовал приближение опасности, которую, казалось, игнорировали более опытные и седые головы, и задался целью сформировать секретный конвой для наблюдения за безопасностью королевской фамилии, готовый во всякую минуту защищать жизнь ее членов. Многие из самых блестящих имен Франции вступили в этот почётный легион — и вначале, пока мысль была еще нова и энтузиазм, возбуждаемый ею, не начал еще ослабевать — могли бы свершиться чудеса храбрости; эти изнеженные герои умирали бы десятками за своего государя, как их закованные в железо предки. Но напускной жар не есть истинная храбрость, точно также как лихорадочное возбуждение не есть сила. Как бы ни были высоки по общественному положению члены какой-нибудь общины, как ни возвышенна преследуемая ими цель — хорошая дисциплина и… увы!.. хорошая плата необходима, чтобы сдержать вместе всякое сборище людей связанных общим делом; без краеугольного камня, представляемого разумной и практической организацией, всякое здание подобных ассоциаций должно рухнуть неизбежно.

Когда Монтарба, как одному из многообещающих молодых роялистов, предложили присоединиться к этой горсти героев, он задал два весьма характерных вопроса.

— А есть у вас пушки и деньги на военные расходы? — спросил он.

— Ни того, ни другого, — отвечал де Фавра, горя преданностью и воодушевлением, — но у нас есть шпаги и кошельки наши в распоряжении их величеств.

— Так я вас поздравляю, — отвечал граф Арнольд; — вы не заставите замолчать батарею своими рапирами, и когда король и королева истратят ваши деньги, каким образом вы удержите на поле битвы хотя бы сотню человек?

— И это Монтарба! Де Монтарба! — воскликнул Фавра со вздохом — Бедная Франция! у нее не осталось ни веры, ни надежды.

— Ни любви, — прибавил Монтарба, — исключая той, которая начинается и кончается в пределах личной жизни. Поверьте мне, друг мой, недалеко то время, когда каждый будет за себя, а черт за всех!

Но подобные мнения нельзя было высказывать в комнатах королевы, и Монтарба отвесил свой поклон ее величеству со всей преданностью и благоговением рыцаря старых времен.

Однако в обществе, подобном версальскому, взгляды и убеждения каждого придворного, как бы тщательно они не скрывались, так или иначе, становятся всем известны. Этот разговор происходил тет-а-тет, маркиз к тому же был слишком честен, а граф слишком осторожен, чтобы повторить из него хотя бы одно слово, и между тем, достаточно из него успело выйти наружу, чтобы возбудить подозрения — хотя и не высказываемые открыто — в преданности молодого графа; и на него стали смотреть как на склоняющегося в сторону той партии, против которой де Фавра делал свои тщетные приготовления — партии, которую раздавили бы не думая, если бы она оказалась слаба, но с которой приходилось теперь вступать в соглашение, так как она с каждым днем приобретала новую силу и в городе и в провинции.

Король был хороший слесарь, но плохой администратор, а Мария-Антуанетта давно уже убедилась, что нужна более сильная рука, чем ее собственная, чтобы удержать равновесие между различными партиями, готовыми на все, ради своих собственных нечистых целей. Однако она старалась по возможности примирить всех — и потому, приняв де Фавра с нескрываемой благосклонностью, посчитала необходимым отнестись милостивее, чем обыкновенно, и к Монтарба. Mapия-Антуанетта не унаследовала также и благоразумия своей царственной матери. Между тем как холодная и расчетливая Мария-Тереза всегда умела сохранить такт и присутствие духа, ее более впечатлительная и увлекающаяся дочь часто не знала меры и впадала в крайности.

— Добро пожаловать, граф Арнольд, — сказала она, с более приветливой улыбкой, чем монархи обыкновенно награждают своих подданных. — Мы ожидали вас из Монтарба неделю тому назад и почти потеряли надежду увидеть вас. Мадам де-Полиньяк уверяла, что вы погибли в снегах от своих собственных волков. Но я сама охотилась в Рамбуйе, хорошо знаю его приманки и потому думаю, что вас удерживает что-нибудь другое.

Что это означает? При дворе все известно? Неужели королева уже слышала о Розине? Монтарба низко поклонился, пытливо глядя ей в лицо, но глаза Марии-Антуанетты так ласково взглянули на него, что он начал терять голову.

— Только крайняя необходимость могла удержать меня там, вдали от вашего величества, — отвечал он. — Ваш верный слуга, только тогда живет действительно, когда согревается лучами вашего присутствия.

— Но вы, кажется, прекрасно обходились без них, месье, — засмеялась она, — даже в эту холодную пору. Вы вовсе не похожи на цветок, который чах в тени… Но вернемся к волкам. Мне никогда не случалось охотиться на них. Скажите, сколько вы успели убить, с тех пор как выпал снег?

— Если бы ваше величество удостоили мои скромные леса своим посещением, — отвечал он, — вы бы увидели охоту на волков во всем ее блеске. Волки умирали бы десятками у ваших ног, как с гордостью умер бы владелец моих земель, если бы это могло доставить вам, хотя минутное удовольствие.

— Это легко может случиться, — отвечала королева, более удивленная, чем обрадованная действием, произведенным ее немногими милостивыми словами. — Шкура чернобурого волка составила бы прекрасную накидку для моих саней.

— Так не удостоите ли, ваше величество, принять таковую от самого преданного из ваших слуг? — воскликнул он, наклоняясь так низко, что губы его коснулись ее платья; потом прибавил, понизив голос и так многозначительно, что слова его становились дерзостью: — И когда накидка эта будет прикрывать собою прекраснейшую женщину в Европе, не удостоите ли, ваше величество, вспомнить обо мне?

Как холодно и резко, каким изменившимся тоном прозвучал высокомерный ответ!

— Непременно, месье; тем более, что вы, кажется, забылись сами. Ступайте. Я не надеюсь более видеть вас в Версале.

Глава седьмая

«Ступайте!» Слова эти продолжали звучать в ушах, не заглушаемые ни шумом голосов, ни криками лакеев, ни шумом колес, ни бряцанием ружей часовых, сменявших друг друга. Они жгли его, сводили с ума, наполняли ядом всю его кровь. Что такое произошло? Во сне или наяву? Он ли это, тот самый граф Арнольд, который хвалился, что ни одна женщина не может противостоять ему, ни одна женщина не может взглянуть на него сурово — разве от ревности и оскорбленной любви? Возможно ли, чтобы эта австрийская эрцгерцогиня оставалась равнодушной к его поклонению, опираясь на свое достоинство королевы Франции? Она, которую он так часто видел искренней и приветливой с людьми, стоящими неизмеримо ниже его по положению, уму, происхождению и в особенности по наружности и чарующей прелести манер… Да, она поплатится за это, и поплатится дорого! Она оскорбила его гордость, задела его самолюбие, унизила его в глазах всего двора. Она раскается в этом, но поздно, когда он, Монтарба, в качестве предводителя народной парии, заставит ее, гордую и надменную, смиренно склонить перед ним голову. Да! Вот путь, который ему стоит избрать! Вот поприще, которое обещает многое человеку талантливому и мужественному и — как он — не обремененному слишком беспокойной совестью.

К тому же, он дворянин — и они примут его с распростертыми объятиями. Титул аристократа, хотя и употребляемый ими в смысле укора, в сущности, может служить верным проводником к их расположению. Он красноречив — и будет говорить у них в палате; он храбр — и станет предводительствовать их колоннами. Что помешает ему сделаться диктатором, неограниченным властителем народа, провозгласившего свою свободу? Ведь Кромвель сделал это; а Кромвель был простой депутат, невзрачный, ограниченный саксонец, не обладавший ни одним из блестящих качеств, необходимых для политического успеха, которыми он, Монтарба, наделен так щедро! Правда, Оливер отказался от короны Англии. Но что помешает ему воспользоваться шансами и случайностями великой затевавшейся игры и внести свое имя на страницы истории, как Арнольда I, короля Франции!?

Что может быть стремительнее и неправдоподобнее мечты? Монтарба успел прийти к этому нелепому заключению раньше, чем достиг наружных ворот дворца. Часовые, отдававшие ему честь при входе, еще не были сменены, а проходивший полчаса тому назад сквозь их ряды надменный вельможа, имеющий за собою сотню таких же предков, успел уже превратиться из роялиста в неистового, мстительного демагога, жаждущего отказаться от всех священных традиций своего рода, в надежде на невозможный успех и недостойную лесть. На их обычное воинское приветствие, он отвечал уже с той панибратской распущенностью, которая ведет к ослаблению дисциплины… И вся эта перемена произведена была в каких-нибудь пять минут несколькими необдуманными словами женщины, всегда склонной в своих действиях слишком подчиняться сиюминутным порывам.

Граф Арнольд бросился в свои сани, закутался богатой меховой полостью, и несмотря на свои новорожденные симпатии к братству, равенству и свободе, с грубой бранью приказал своему кучеру ехать назад в Париж, хотя этот честный малый, терпеливо дожидавшийся его на морозе, нисколько того не заслуживал.

Проезжая по улицам Версаля, Монтарба не мог ни заметить, что число недовольных сильно преобладает среди беднейшего класса населения. Голод и холод наложили свою печать почти на каждое лицо; в глазах многих виднелось то хищное выражение, которое говорит о лишениях сверх сил и жажде утолить их в крови ближнего. Какой-то мальчуган выбежал ему навстречу из своего мрачного, холодного жилища, чтобы плюнуть на проезжающего мимо аристократа. Другой, взрослый, шепнул что-то на ухо своего товарища и вызвал громкий, грубый смех, в котором слышалась насмешка, ненависть и злоба, но не было ничего веселого. Оборванная женщина, с развевающимися по плечам волосами, стояла в дверях винного погреба, крича, жестикулируя и призывая проклятия на его голову. Толпы народа преграждали ему путь и едва пропускали его сани, посылая вслед «аристократу» ругательства и проклятия.

— Ты был сегодня у хлебопёка? — кричал один. — Просил ты у него нам хлеба?

— Хлеба! — вопил другой. — Хлеба надо просить не у него, а у его жены. Она забирает его весь себе. Она готова сожрать детей наших, лишь бы только не голодать самой.

— Аристократка!

— Тиранка!

— Людоедка! Долой австриячку!

Чувство злобы, охватившее Монтарба еще во дворце, теперь овладело им с новой силой.

— Долой австриячку! — воскликнул и он, вставая в санях и размахивая шляпой. Толпа отвечала ему каким-то воем и на минуту, пока эти дикие крики не замерли в пространстве, Арнольд вообразил себя истинным патриотом, готовым жертвовать жизнью и положением за своих голодных братьев. Приближаясь к Парижу, он стал нагонять разбросанные кучки пешеходов, сначала по два и по три, потом по десяти, по двадцати; все они направлялись к столице, как будто торопясь, но, очевидно, не имея перед собой никакой определенной цели. Разговор их казался непрерывным рядом вопросов, без ответов; и все они — как следы к львиной берлоге в басне — шли в одном направлении. Он встретил только одного человека, направляющегося в обратную сторону — к Версалю — высокого блестящего всадника, роскошно, хотя и безвкусно одетого, который галопировал по глубокому снегу с той смелой, непринужденной манерой, которая отличает обитателей той стороны Ла-Манша. Несмотря на то, что ветер дул ему прямо в лицо и термометр показывал несколько градусов ниже нуля, кафтан его был распахнут на груди и концы кружевного галстука свободно развевались по его широким плечам. Его густые каштановые кудри живописно падали из-под широкой, надвинутой на бок шляпы; тяжелая золотая цепь, спускаясь из жилетного кармана, звенела и бряцала в такт движениям лошади. Стремена его висели свободно, точно также как и подпруга, поводья, седло, платье; во всех движениях и во всем существе его виднелась веселая, непринужденная самонадеянность и довольство собой, не позволявшие сомневаться в его национальности даже тому, кто не слышал его имени.

Назад Дальше