– Переходим к водным процедурам! – подхватывал Чурайс.
– Радиоуроки английского языка! – мечтал я на ходу.
– Театр у микрофона! – вспоминал он.
– Высоцкий! Галич! Окуджава! Песне мы не скажем «до свиданья»!..
– Песня не расстанется с тобой! – подхватывал Чурайс.
4
В шесть вечера на углу 34-й стрит и Восьмой авеню я спустился в преисподнюю нью-йоркского сабвея, чтобы поездом A-train уехать из даунтауна домой, на окраину Нью-Йорка, в Вашингтон-хайтс. И хотя из-за очередной забастовки водителей автобусов народу в сабвей набилось втрое больше обычного, но теперь даже духота этой подземки, начисто лишенной какого бы то ни было декора, кроме демонстративного родства с крысиными лазами для самых нищих отбросов общества, – даже эта духота уже не казалась мне кромешным адом и не угнетала ощущением горьковского дна.
Втиснувшись с потной черно-бело-желтой толпой в громыхающий поезд и ухватившись за свисающую с потолка брезентовую петлю, я тут же забыл об окружающих меня неграх, китайцах, индусах и пуэрториканцах. В голове уже сама собой складывалась статья для «Нового русского слова», которая, конечно, так и начнется: «Внимание! Говорит и показывает Нью-Йорк!». Впрочем, прежде чем писать эту статью, я должен побывать на радиостанции WBIA и своими глазами убедиться, что все, о чем наговорили нам Палмер и Карганов, есть в реальности. Кроме того, если уж объявлять подписку и собирать с людей деньги, то ни адрес нашего Культурного центра на Восьмой авеню, ни адрес этих ребят на Легсингтон не годится. Адрес нужен престижный – Рокфеллер-центр или Пятая авеню…
Выйдя из-под земли на углу Форт Вашингтон-авеню и 189-й стрит, я оказался в Нью-Йорке, неизвестном туристам и фотографам рекламных открыток и глянцевых журналов. Но теперь даже серая перспектива шестиэтажных домов, увитых ржавыми пожарными лестницами, уходящая вниз по 189-й улице к Гудзону, уже не выглядела безнадежной трущобой. И грохот тамтамов из раздолбанных «Плимутов» полуголых подростков-пуэрториканцев уже не терзал мои уши своей варварской какофонией. Наоборот, снизу, с Гудзона, слепящего глаза слюдяными бликами заходящего солнца, веяло освежающим вечерним бризом.
На углу, прямо у выхода из сабвея, коричневая мексиканка без возраста продавала огромные белые хризантемы и нереально крупную сирень. Маленький, худой и словно вырезанный из вишневого дерева кореец из пластиковой лейки брызгал водой на прилавок со свежими огурцами, помидорами, сельдереем, клубникой и зеленью всех сортов. В отличие от Москвы, где последние годы свежие овощи и фрукты даже летом собирают огромные очереди, в Америке вы и в январе можете почти на каждом углу купить арбуз, черешню и, вообще, что угодно. А сразу за овощным прилавком этого корейца была штольня-магазинчик старика Сэма, у которого я по дороге домой покупал раньше хлеб, овсянку и молоко и пикировался по поводу их гребаной американской демократии, бездарного президента, пасующего перед Кремлем, вторжением СССР в Афганистан и поставками советских танков на Кубу и в Никарагуа. То есть, начал эту пикировку как раз Сэм (он же, наверное, Симон или даже Соломон). Передавая мне из-за прилавка картонный пакет молока и батон свежего хлеба, он не упускал момента добавить по-английски, что, мол, «у вас в России вы не имеете такого молока», или «в России у вас уже нет ни хлеба, ни мяса». Не зная английского, я отмалчивался и уходил, давая себе слово больше не заходить в его лавчонку, а покупать продукты на соседнем Бродвее. Но чтобы попасть на Бродвей, нужно было пройти целый квартал, а потом с продуктами тащиться обратно. И потому, занятый своими мыслями, я, выходя из сабвея, каждый раз машинально сворачивал к Сэму и вновь натыкался на его мелкие подначки. Но потом месяцы нищенской жизни бессловесного изгоя довели меня до такого психоза, что я вспылил и двадцатью английскими словами плюс универсальным американским fuck выложил ему все, что на душе накипело. И вдруг он сказал:
– You’re right, we’ve made a mistake. Ты прав, мы сделали ошибку – выбрали этого мудака Картера. Но подожди два года, мы выбросим его из Белого дома, а из Конгресса – его демократическую партию, и все будет в порядке. Вот увидишь, это Америка!
Я, конечно, этому не поверил. Я прожил сорок лет в СССР, где никакими силами невозможно убрать из Кремля ни Брежнева, ни тем более КПСС. С чего это Картер уступит кому-то власть?
С момента той перепалки я не заходил к Сэму. Тем паче буквально через дорогу, на восточной стороне Форт Вашингтон-авеню какие-то русские открыли свой «гроссери-стор», а по-русски продмаг, и продавали там не только белый, как вата, американский хлеб, но и настоящий «Бородинский», и «Новое русское слово», и даже, представьте себе, кефир! Поэтому вот уже несколько месяцев, как я выходил из сабвея через восточный выход и покупал пахучий бородинский хлеб, которого давным-давно нет даже в Москве, граненую пластиковую бутылку с надписью Kefir и свежую газету «Новое русское слово» со своей статьей (когда она там была).
Но сегодня, занятый мечтами о своей радиостанции, я снова машинально вышел из сабвея через западный выход и, вдохнув гудзоновский бриз, зашел к Сэму.
Однако никакого Сэма в магазине не было, все полки изменились и даже продукты стали другими. А за новенькой кассой стояла молодая китаянка с фигурой Стефании Сандрелли, раскосыми глазками и кукольно-белозубой улыбкой.
– Welcome, mister! – видя мою растерянность, нежно пропела она. – Come in! (Добро пожаловать. Входите.)
– А где же Сэм? – спросил я, тут же раздев ее глазами.
– Мистер Сэм продал нам свой магазин и уехал во Флориду, – сообщила китаянка. – Can I help you? Чем могу вам помочь?
О, еще бы! С такой фигурой ты можешь мне помочь! – мысленно усмехнулся я и с легкостью мага тут же уложил ее на прилавок. У нее было трепетно-теплое тело, 80 × 60 × 80, большие коричневые соски и сильные ноги, которые она, лежа спиной на прилавке, легко развела в стороны, а затем жадно сомкнула у меня за спиной.
Поскольку в моем кармане уже была почти моя собственная радиостанция, я победно усмехнулся и сказал развязно, как Майкл Дуглас или даже сам Бельмондо:
– Sure you can help me! I want your milk and honey! (Конечно, ты можешь мне помочь. Я хочу твое молоко и мед.)
Наверное, если бы я сказал это даже по-русски, она по одному моему тону поняла истинный смысл того, что я имел в виду. И я бы нисколько не удивился, если бы в ответ она врезала мне пощечину и выгнала из магазина. Но она была китаянкой, а потому, опустив глаза, молча положила в коричневый бумажный пакет картонную коробку с молоком и пластиковую баночку с медом.
– How much? (Сколько?), – спросил я, не выпуская из рук ее уже горячее тело, трепетно пульсирующее от моего бешеного бакинского темперамента.
Ее голова откинулась, распущенные черные волосы рухнули куда-то за прилавок, губы жадно открылись, а узкие глаза расширились от испуга и первого стремительного оргазма.
– Three forty five… (Три сорок пять), – произнесла она, опуская глаза.
Интересно, сколько раз за день ей приходится вот так же покорно, прямо на прилавке отдаваться каждому покупателю? Или это я один такой неотразимый, как Марлон Брандо?
Небрежным жестом миллионера я положил на кассу пятидолларовую купюру, касса клацнула, и звонкая мелочь сдачи высыпалась из ее витого желоба. Я выпустил из рук расслабленное оргазмом тело китаянки и взял сдачу, в Америке не принято оставлять чаевые в магазине.
И тут она подняла на меня свои черные и узкие китайские глаза:
– Thank you, sir…
Могу поклясться, в ее глазах было что-то еще, кроме магазинно-стандартного thank you. Великий русский философ и антисемит Василий Розанов еще сто лет назад писал, что женщина испытывает чувство благодарности мужчине за каждый божественный акт соития, но я не знал, относится ли это к китаянкам или только к русским женщинам.
– What time you close? (Когда ты закрываешься?) – подхватывая бумажный пакет с молоком и медом, спросил я таким тоном, словно уже хозяйски назначал ей второе свидание.
– Ten o’clock, sir (В десять часов, сэр.)
– What’s your name? (Как тебя звать?)
– Loo…
– See you, Loo! Good-bye! (Пока, Луу.)
– Good night, sir… (Спокойной ночи, сэр.)
И походкой Бельмондо я вышел из магазина, унося в душе сухой вкус ее коричневых сосков и меда сами знаете откуда. Черт возьми, достаточно, оказывается, хотя бы мысленно иметь в Нью-Йорке свою радиостанцию, чтобы снять даже китаянку с фигурой Стефании Сандрелли! Может, мне действительно вернуться сюда к десяти часам вечера и пригласить эту Луу в ночной бар на соседнем Бродвее? Can I buy you a drink? (Могу я угостить тебя рюмкой?) – говорят они в кинофильмах, которые показывают тут после полуночи, а в следующем кадре они уже в постели делают то, что я только что начал с ней делать прямо на прилавке.
Или без всякого бара привести ее прямо к себе, на четвертый этаж?
5
Занятый этими мыслями, я и не заметил, как оказался дома, на четвертом этаже одного из серых шестиэтажных домов, спускающихся к Гудзону по шумной 189-й улице.
Привести сюда эту китаянку? Ты с ума сошел?
Здесь, чтобы не пугать читателя, я должен дать короткое объяснение. 15 июня 1970 года Эдуард Кузнецов, Марк Дымшиц и еще десять питерских смельчаков попытались угнать из Ленинграда самолет в Израиль. Спустя год Эфраим Севела, Давид Маркиш и еще двадцать московских смельчаков оккупировали приемную Президиума Верховного Совета и устроили там сидячую забастовку с требованием выпустить их в Израиль. А затем и Америка выставила Кремлю ультиматум: если хотите закупать у нас хлеб и нефтяные бурильные станки, выпустите евреев! И треснул железный занавес, опущенный большевиками еще в двадцатом году, и сначала тонкий ручеек, а затем и целый поток – по пятьдесят тысяч человек в год! – хлынул из СССР, захватывая все больше моих друзей и знакомых – от приятеля по «Литгазете» Дэзика Маркиша до Александра Галича и Михаила Богина.
Но я не собирался никуда уезжать. Конечно, я знал (папа объяснил еще в детстве), что лагерь социализма – это тюремный лагерь строгого режима, даже немцы из барака «Поволжье» не могут поехать к немцам в барак по имени «ГДР». Да и сам я, прописанный у дедушки в Баку, не имею права жить в другом месте. Но я же родился в этом лагере, его лагерные законы были для меня естественной формой существования, и я так приспособился к ним, что, обитая в Москве нелегально, без московской квартиры и прописки, был «в полном порядке» – член двух творческих союзов, автор семи фильмов, лауреат премии «Алая гвоздика» за лучший фильм для детей и юношества и успешный ловелас, легко снимающий на своем новеньком «жигуленке» любую красотку с улицы Горького и Нового Арбата. Достаточно было пригласить их в Дом кино на закрытый просмотр иностранного фильма, а потом в ресторане этого дома угостить ужином в компании Баниониса, Любшина, Печерниковой, Лужиной и других кинозвезд, как в ту же ночь – ну, сами понимаете…
Вихрь дневных и ночных успехов кружил мне голову, шесть киностудий подписали со мной договоры на новые сценарии, очередной роман с юной кинозвездой ураганом рвал простыни на моей постели… Но однажды в белом здании на улице Огарева, в кабинете генерала Шумилина, первого заместителя министра МВД и моего консультанта по фильму о подростковой преступности, я вдруг увидел туго набитые холщовые мешки со шпагатными завязками. Один из таких мешков был открыт, из него вывалились на пол несколько плотных белых конвертов с большими сургучными печатями. И, наткнувшись взглядом на эти конверты, я обомлел. Это были вызовы из Израиля, которые уехавшие эмигранты посылали в СССР своим друзьям и знакомым. Я и сам – без всякого запроса – получил уже два таких вызова на свой бакинский, дедушкин адрес.
Так вот, оказывается, где их регистрируют и просеивают!
И вдруг озарение новым романом, полным людскими судьбами, как этот мешок с израильскими вызовами, и мощным, как «Блуждающие звезды» Шолом Алейхема, но уже о нынешнем исходе евреев из СССР, обрушилось на меня и оглушило прямо в кабинете Бориса Тихоновича Шумилина, генерала и заместителя министра МВД!
И как я ни старался избавиться потом от этого искушающего замысла, как ни глушил его в себе работой над новым сценарием для именитого режиссера и бессонными схватками с длинно-ногой кинозвездой – сила авторского честолюбия и захватывающие эмигрантские истории, которые я теперь постоянно слышал вокруг себя, уже влекли – да что там влекли! – тащили меня из советского кино в этот уникальный исторический поток. И даже останавливая свой «жигуленок» у очередных стройных ножек, шагающих по проспекту Мира или Суворовскому бульвару, я уже знал, что это Прощание, это последняя русская дива, которую я буду нежить и терзать перед своим отъездом в этот Роман.
И точно так, как в юности, я, не умея плавать, прыгнул в воду и тут же стал тонуть, захлебываясь и прощаясь с жизнью, и как потом, очертя голову, легко бросался в постельный роман с очередной прекрасной незнакомкой, – точно так год назад я бросился в этот роман по имени «Эмиграция». Но в первый же день, еще в шереметьевском аэропорту, всесильные гэбэшные таможенники сломали в моей «Эрике» несколько букв – тоже просто так, на память, чтобы я, жидовская морда, подольше помнил свою географическую родину. И чтобы на проклятом Западе не мог про эту родину пасквили писать.
А я и не писал. Я прилетел в Нью-Йорк с восемью долларами в кармане, двадцатью словами в своем английском «вокабюлари» и с пишущей машинкой «Эрика», на которой собирался написать «роман века» о еврейской эмиграции из СССР. «Да кому тут нужна твоя писанина?!» – надменно сказала мне в НАЙАНЕ[1] молодая и худая, как селедка, «ведущая», от которой на километр несло жаждой похоти и презрением к нам, потным беженцам из СССР.
Избалованный русскими дивами, я, конечно, не успел снять с лица пренебрежение к этой прыщавой щуке, жующей tic-tac и фаршированной еврейско-гарвардским чванством, а потому она тут же отправила меня на работу в книжный магазин издательства «Харпер энд Роу», сказав, что там для меня самое место – грузчиком. О’кей, грузчиком так грузчиком, я еще в Москве знал, что придется начать с нуля.
В тридцатиградусную жару я надел белую нейлоновую рубашку и свой единственный костюм, купленный на римской толкучке «Американо», и пришел в этот «Харпер энд Роу». Вижу: действительно, в самом центре Манхэттена огромный книжный магазин, а над ним издательство в двадцать этажей. Ну, думаю, и ладно: сначала буду книжки таскать, а потом познакомлюсь с редакторами издательства и оглушу их своим «романом века»…
Короче, нахожу менеджера магазина – знойную испанку лет тридцати, с глазами и фигурой Клаудии Кардинале и в таком облегающем платье, что мама моя! Она, конечно, прочла восторг в моих жадных глазах и поощрительно улыбнулась. А я говорю: здравствуйте, гуд афтернун, меня к вам НАЙАНА послала грузчиком работать. Тут она разом убрала флиртную улыбку: ду ю спик спаниш? Я удивился – при чем тут «спаниш», как я могу по-испански разговаривать, если я по-английски еле-еле? Нет, говорю, ай кант спик спаниш, ай спик инглиш э литл бит. А она: скьюз ми, нам нужен грузчик, который на двух языках разговаривает: по-английски и по-испански.
Услышав, что меня даже грузчиком не взяли, НАЙАНская щука выписала мне самое минимальное стодолларовое пособие и, бросив в свою узкую пасть очередной голубенький шарик tic-tac, предупредила, что это все, а дальше, мол, «you are free man», ты свободный человек в свободной стране.