Мой Сталинград - Михаил Алексеев 4 стр.


Временно оба завода находились на одной территории, но спустя некоторое время водочный был переведен в другое место – «Госхиммармзавод» стал разрастаться, вводя в действие все новые и новые цеха. Производство было очень вредным, отработанные газы погубили вокруг всю растительность, в помещениях стояла дымовая завеса, особенно когда проходила загрузка сырья, в цехе пантоцида, например, работать приходилось даже в противогазах. Я работала в бухгалтерии, – она, вместе с конструкторскими бюро и другими отделами, находилась на втором этаже над цехами, вырабатывавшими сульфидин, и вот в момент загрузки аммиака, дышать было очень тяжело, еще и глаза слезились, а производство работало круглосуточно. Меня спасало то, что время от времени отправлялась в центр города с заданиями: получение зарплаты для коллектива в Госбанке и там же сдачи платежных поручений, на Почтамте – перевода. А вызвано такое было тем, что кассир – женщина, хотя еще и довольно молодая, но больная, не могла преодолевать большие расстояния, не позволяло сердце, а я была среди работающих в бухгалтерии самая молодая – бегогонная, вот и выполняла эти задания, носясь по учреждениям со своим портфельчиком (уже знакомым тебе по моим описаниям выше), а в период получения денег присоединяла еще и чемоданчик (тоже знакомый). Однажды со мной приключилась (в момент получения зарплаты для завода) большая беда, но о ней в следующий раз… И так уж много написала, утомила, наверно, тебя, Мишенька, своей писаниной.

Однако хочу еще в этом письме написать о том, что в начале февраля 1942 года папу призвали в армию и мы с мамой остались вдвоем, бабушки с нами тогда еще не было, она объявилась уже потом, оказалось, что намного раньше нас приехала в Свердловск, найдя наших друзей. Каждый день отправлялась на вокзал в надежде встретиться с нами, но однажды не вернулась и, как позднее выяснилось, очень заболела и прямо с вокзала попала в больницу, а выздоровев, была направлена в какой-то колхоз, где добросовестно работала, став даже стахановкой.

Папа служил недалеко от Ирбита: станция Монетная, разъезд Кедровка, п/я № 3, по этому адресу ты, Миша, как-то писал папочке. Благодаря близкому расстоянию иногда удавалось встретиться с папой: то он приезжал к нам, то мамочка ездила к нему, а его командиры довольно часто навещали нас с мамой, приезжая по делам в Ирбит, но это уже особая тема… Может быть, тебе неинтересно, конечно, описания жизни нашей тех далеких лет, но если бы, друг мой, нам удавалось встречаться с тобой чаще в послевоенные годы, я могла бы все это рассказывать при встречах, однако этого не получалось, поэтому я пишу теперь. Небось думаешь: ну вот еще объявился на мою голову один «писатель» со своими «мемуарами»!..

Считаю также своим долгом поблагодарить тебя, Мишенька, за столь высокую оценку моих умственных способностей, – спасибо, дорогой. Попутно вспомнила доброго, умного и преданного нашей семье друга (папиного ровесника), очень веселого, знавшего меня с детства, который говорил мне: «Ты, Лялечка, умница – это кошка дура!» После войны он приезжал к нам в Сумы, потом – в Ужгород. Сокрушался, что не удалась, не сложилась, как следовало бы, моя личная жизнь… В 1963 году посылала ему в Харьков, где проживал он со своей семьей, подарок – твой «Вишневый омут», высоко оценил он эту твою книгу (у меня хранится его отзыв, написанный в письме). Из жизни Илья Юрьевич ушел раньше папы еще.

Хочу коснуться нашего с тобой несчастья: нами потеряны очень близкие родные люди, мы действительно осиротели. Анастасия Николаевна (моя сестра. – М. А.) любила тебя всей своей доброй, ласковой душой. Если бы ты знал, как она радовалась каждому твоему, к сожалению, и редкому, и слишком краткому по времени приезду. Сообщая в своем послании о твоем посещении всегда писала: «А у меня был мой дорогой, любимый братик, братец!» Мы, конечно, радовались вместе с нею (в какой-то степени, встречался и с нами), посещая Анастасию Николаевну, ее родных и близких.

24 октября исполнится уже полгода, как ушла из жизни мама (время летит быстро!), а в памяти и душе ощущается очень острая горечь пережитого – боль эта не проходящая…

Миша! Тебе передает привет Михаил Петрович Ганус, встречавшийся с тобою в редакции журнала «Москва» – 8/IX—85 г., тогда ты в память о встрече с ним подписал ему своих «Драчунов», а мне «Карюху» с «Драчунами» вместе. Время от времени он навещает меня: был на похоронах мамы, также – на поминках, 21-го июля, в числе других моих друзей, поздравлял с днем моего рождения (всегда преподносил мне чудесные цветы). В одном из подарков была вложена открытка моей приятельницы-коллеги в прошлом, в которой написаны следующие строчки: «Мне радостно вспоминать годы совместной работы в «Гипрограде» и постоянное духовное общение с Вами. В своем «Архиве» Вы несли каждому «Лучик» заботы, любви, внимания. Спасибо, родная, за все». Где-то больше десяти лет я была зав. техническим архивом и, естественно, общалась со всем большим коллективом нашего института. Вот так, Мишенька, у тебя я поддерживала «Светильничек», здесь несла «Лучик» – в общем, старалась всегда делать доброе, уважать и любить людей…

Однако пора и честь знать, наверно, утомила тебя (я-то пишу в несколько приемов, а тебе придется читать – в один).

В данном конверте высылаю еще и фотокарточку, теперь уже очень давней поры. Это снимок из общей фотографии, пусть он напомнит тебе, мой милый, о той прекрасной юности, когда произошла наша встреча… И еще: нашла старые бумаги, связанные с ответом на твое заявление и правила поступления в немецкий Государственный Педагогический институт – гор. Энгельс на Волге, может быть, тебе будет интересно их прочесть.

Пожалуйста, Мишенька, не оставляй меня без внимания, мне так нужна твоя моральная поддержка, прощу тебя – поддержи и ты наш многолетний «Светильник»…

Просьба передать мою благодарность тем, кто передал тебе мое письмо, – большое им спасибо и добрые пожелания в жизни. Сообщаю другой номер своего телефона: 4-34-33. Когда-то нам звонили из Москвы: 8-031 и т. д. Постарайся и ты позвонить мне, ибо в настоящее время я просто не располагаю такой возможностью – затруднения в финансовом отношении, может, в будущем – позвоню, а пока – извини, не могу.

Книгу твою «Мой Сталинград» читаю со слезами; конечно же, некоторые строки – с улыбкой, где встречаюсь с присущим тебе юмором. Я твой читатель необыкновенный, вникающий буквально в каждое твое слово, кроме того, чувствующий всегда присутствие рядом самого автора, его близость…

Прими мое сердечное поздравление с успешным завершением колоссального труда над этим романом, который стоил тебе, мой родной, безусловно, много сил и здоровья.

Твою бандероль получила 24/IX—98 г. Прости, что задержалась с ответом, но причин, весьма уважительных, хватает…

Наконец, кажется, все. Желаю долгих лет жизни в добром здоровье и благополучии.

Обнимаю, целую и я тебя, Миша.

Пиши.

Ольга.

21/Х—98 г.»


Вот так, уважаемые мои читатели, через это почти что исповедальное письмо, я только и смог наконец познакомить вас с человеком, сохранившим все (до единого!) мои письма, написанные в окопах Сталинграда.

Приведенное же здесь письмо Ольга Николаевна Кондратенко писала, когда работа над романом «Мой Сталинград» продолжалась. Она успела прочесть лишь первую его часть.


Переделкино. 10. 07. 2002 г.

От автора

…нет величия там, где нет простоты, добра и правды.

Л. Н. Толстой. «Война и мир»

«Мой Сталинград» – это действительно мой, а не чей-то там Сталинград. В Сталинградском побоище участвовали миллионы солдат. И в судьбе каждого, взятого отдельно, Сталинград 42-го и 43-го отразился по-своему. Он, этот отдельно взятый, мог быть участником великой битвы всего лишь один час или даже одну минуту, но этот час и эта минута стоили целой жизни, потому что из Сталинградского сражения выйти живым – это почти противоестественно, а погибнуть в нем – это в порядке вещей, это почти неизбежно. Каждый из нас, кто был там, мог бы сказать: Сталинград – это моя судьба. И из слагаемого миллионов судеб зримо предстанет судьба победителей и побежденных, судьба живых и мертвых, больше мертвых, чем живых.

Вот почему я решил рассказывать только о том, чему сам был свидетель, и о тех, кого знал хорошо по службе в одной воинской части, по совместным боям в междуречье Дона и Волги летом и осенью 42-го и зимой 43-го, при этом соблюдая железную установку: ничего не придумывать, не досочинять. А если и сочинять, то лишь исходя из характера описываемого события или действительного лица. Сочинять так, чтобы ни это лицо, ни те, кто с ним соприкасался, не усомнились в подлинности поступка или сказанных слов.

Книга первая

Часть первая. Абганерово

1

До поры до времени никто из нас, оказавшихся августовским летом сорок второго между Доном и Волгой, как между тяжким огненным молотом и наковальней, – никто не знал, не ведал, что слово «Абганерово» будет включено в наши души и навсегда, до последнего часа останется там у тех немногих, кому неким чудом удалось выжить.

Двумя неделями раньше сформированная в казахстанских степях 29-я стрелковая дивизия, новенькая, с иголочки, свеженькая, укомплектованная по штатному расписанию, предназначенная было для обороны Москвы на дальних подступах к ней и временно расквартированная под станцией Волово Тульской области, неожиданно, в одну июльскую ночь и в одно утро была погружена в эшелоны и с бешеной скоростью устремилась куда-то на юго-восток. Немного смущены мы были одной из последних сводок Совинформбюро, где с непостижимой для тех военных дней откровенностью была названа чудовищная цифра (помнится, в 70 тысяч) попавших в окружение и пропавших без вести наших бойцов. Зная о 12 тысячах, составляющих численность полнокровной дивизии, каждый из нас, погрузившихся в спешном порядке в эшелоны, делил в уме те семьдесят тысяч на эти двенадцать и умолкал в угрюмом изумлении от этой жестокой арифметики. Умолкал, смутно догадываясь, что именно последним сводкам с Юго-Западного, а теперь уж, кажется, Юго-Восточного фронта дивизия (а оказалось, не одна дивизия, а целая вновь сформированная армия, которой суждено будет стать 64-й, напарницей 62-й, о которой теперь говорят и пишут с непременным эпитетом «легендарная») обязана тем, что ее в полсуток поставили на рельсы и помчали к безвестным пока что боевым рубежам.

Но мы были, повторяю, свеженькие, обутые и одетые с иголочки, хорошо накормленные, отлично, как нам казалось, обученные военному делу, уверенные в себе до заносчивости, весь путь до Сталинграда пролетели с песнями. Нашего боевого духа не отпугнула и ночная бомбежка на короткой остановке на станции Грязи. Днем, на таких же коротких остановках, выбегали из вагонов для быстротечного общения с гражданскими людьми, в основном женщинами, стариками и мальчишками, вышедшими сюда, чтобы поглазеть на мчавшиеся через их станции эшелоны и хоть таким образом увериться, что силы наши неисчислимы, что «враг будет разбит и победа будет за нами».

В эшелоне, в котором разместился наш 106-й стрелковый полк, много было молодых веселых людей, но главным заводилой, вроде обязательного «культурника» в каком-нибудь санатории, был командир роты ПТР (противотанковых ружей). Мы в нашей полковой минометной роте[4] не пытались даже узнать ни его имени, ни фамилии. Но лейтенант этот запомнился. Был он немолодым, наверное, уже за тридцать, для нас же, двадцати – и восемнадцатилетних, это уже человек в годах. Он первым выскакивал на остановках из своей рыже-бурой теплушки, громко хлопал в ладоши, совал четыре пальца в рот и, дико, пронзительно свистнув, волчком вертелся вокруг своей оси, что-то приговаривал, блестя единственным среди нормальных золотым зубом, и через минуту на перроне или просто на лужайке за железнодорожной насыпью подымался дым коромыслом.

Ночью, кажется, в Поворино, нас опять немножечко побомбили, но ни один вагон не пострадал, и веселое путешествие эшелонов продолжалось. Буйство бездумной веселости, продиктованной неукротимой верой и в дело свое, и в силы свои, вдруг застопорилось, как бы наткнувшись на что-то неожиданное и пугающее. Это случилось сразу же за Сталинградом, за Бекетовкой, когда навстречу нам выполз странный эшелон с изрешеченными вагонами, наполненными тем не менее до отказа по большей части тяжелоранеными, кое-как перевязанными грязными бинтами и просто тряпками из порванного на клочки нижнего белья. Белые от соли гимнастерки и брюки также порваны, из-под них выглядывали голые, в струпьях засохшей крови коленки и локти. Военные люди – рядовые и командиры – облепили со всех сторон и сам паровоз, с одышкой влачивший остатки, а точнее бы сказать, рваные куски разгромленных врагом недалеко отсюда (это было ясно!) частей и соединений, недавно еще таких же вот свеженьких, полнокровных и веривших в несокрушимость свою.

Два эшелона встретились и теперь глядели друг на друга: один с испуганным недоумением (наш) и другой как бы с горькой, мефистофельской ухмылкой, как бы говоря: «Ну, ну, давайте-давайте! Посмотрим, что у вас получится!»

Мне почему-то захотелось увидеть в эту минуту нашего веселого пэтээровца. Он, по обыкновению, первым выскочил из вагона и, наверное, пустился бы в пляс, но теперь и он стоял в некоем оцепенении, полуоткрыв рот со своим единственным золотым зубом, коий особенно задорно и празднично блестел у него на прежних наших остановках, а сейчас лишь подчеркивал ощутимую всеми и все-таки загадочную тягостность этой неожиданной встречи. Кто-то по привычке крикнул, соскакивая на землю:

– Лейтенант!.. Что же ты?.. Давай!

Пэтээровский командир вздрогнул, мгновенно повернулся в сторону сказавшего эти слова и, побагровев, тяжко выдохнул:

– Ду-у-рак!

Через несколько минут эшелоны двинулись: наш – на юго-запад, в сторону Котельниково, а тяжко раненный – в противоположную сторону. Он вползет в Сталинград, а там его остановят, начнут лечить и приводить в порядок: рядовых и командиров «расфасуют», больных и раненых отправят по госпиталям, а здоровых накормят, обуют, оденут и направят в маршевые роты, как диктует суровый и непреклонный закон войны.

Нам же по пути к Дону придется отхлебнуть из горькой чаши еще ох как много капель. От полустанка Жутово, где нашему 106-му приказано выгрузиться, оставшийся сорокакилометровый путь до берегов Дона совершили походным порядком. На всем этом пути встречались нам группами и поодиночке измученные до последней степени военные люди: бойцы и командиры, красноармейцы, сержанты, старшины, лейтенанты, капитаны, майоры и даже полковники – все вместе. То, что это были военные, определить можно было разве лишь по пилоткам, фуражкам со звездами, да по кирзовым и яловым голенищам сапог, да по влачившимся вслед за многими рваным обмоткам.

Удивительным было и то, что большинство из этих как бы раздавленных каким-то невидимым грузом людей не расставалось со своим оружием: у командиров из запыленных кобур виднелись рукоятки наганов и пистолетов; у рядовых и сержантов из-за спин торчали стволы карабинов и винтовок даже с примкнутыми трехгранными и плоскими (СВТ) штыками; некоторые не расстались и с касками, правда, не надевали их на голову, а несли на шее, как боевые лошади несут торбы в походе. У многих сохранились противогазные сумки – без самих противогазов: какой же дурак будет переть этот ненужный груз по знойным степям в сорокаградусную жару?! Ни у кого, однако, не было ни пулеметов, ни противотанковых ружей, ни минометов (даже ротных, пятидесятимиллиметровых), ни артиллерийских орудий (даже «сорокапяток», которые часто перекатывались их расчетами вручную). Позже выяснилось, что такое оружие отбиралось у выдохшихся в неравных схватках с врагом и отходивших, – отбиралось свежими подразделениями, выдвигавшимися к Дону, чтобы задержать неприятеля. Этими свежими оказались две какие-то морские бригады, которым отведен был рубеж обороны на добрую сотню километров по изгибистым берегам Дона.

Назад Дальше