– Ну, жена, удивлю ж я тебя: такую хату выстрою, какой еще не бывало на свете. И строить я ее стану не так, как люди.
– А как же? – спрашивает жена.
Он моргнул этак глазом: дескать, не на такого напала, не проговорюсь! – засмеялся и пошел в лес руб…
– Поглядите, – вдруг вскрикнула тихонько Маруся, – поглядите!
И указала вперед, вправо.
Но Кныш, сидевший лицом туда, давно уже слегка щурил свои сокольи глаза, как бы всматриваясь и распознавая знакомые предметы.
Сечевик, при возгласе Маруси, не шелохнулся, а только спросил Кныша:
– Что там?
– Они, – отвечал Кныш.
Река в этом месте значительно суживалась, и челнок плыл почти у самого правого берега.
На песчаной косе, как бы серебряной лентой входившей в темные, сверкающие звездами, воды, стояли два человека, в свитах и высоких шапках, и, казалось, поджидали плывущий челнок.
Хотя до песчаной косы оставалось еще, по крайней мере, добрых четверть версты, но стоящие на ней так ясно и отчетливо вырисовывались в воздухе, что Маруся без труда узнала знакомые фигуры Семена Ворошила и Андрия Крука.
Чем ближе подплывал челнок к песчаной косе, тем яснее можно было различить, что поджидающие кого-то козаки невеселы.
Андрий Крук стоял, опершись на свою дубинку, и в мрачном безмолвии глядел, не спуская глаз, на приближающийся челнок; Семен Ворошило о чем-то, по-видимому, рассуждал нерадостном, и левая рука его беспрестанно делала такие жесты, какими, обыкновенно, смертные выражают свою раздражительность, говоря об обманувших их надеждах, приятелях или врагах.
Когда челнок коснулся носом отмели, оба козака сняли шапки и проговорили:
– Будьте здоровы!
– Будьте здоровы! – отвечали Кныш и сечевик. Они посмотрели несколько мгновений друг на друга. Лица сечевика и Кныша были спокойны, глаза их внимательно были устремлены на обоих козаков, и только.
Лица козаков были заметно угрюмы, а глаза не то, чтобы избегали встречи с приплывшими приятелями, но как-то или разбегались, или прятались под нахмуренные брови.
– Челнок-то вот сюда бы, к этой сторонке, – угрюмо проговорил Семен Ворошило.
И с этими словами усердно принялся помогать Кнышу тащить челнок.
– Маруся, – сказал Андрий Крук, вынимая из-за пазухи узелок, – вот мать тебе прислала.
И он подал ей посылку.
– Спасибо, – ответила Маруся, – что они там? Все здоровы?
– Все здоровы. И ничего, все сошло благополучно.
– А мне гостинца никакого не будет? – спросил сечевик. – Коли принесли, то, будьте ласковы, дайте, а коли нет, то так и скажите.
– Были мы всюду, – начал Андрий Крук, – да не так-то все делается, как…
– Мы, ходячи вокруг тех ледачих полупанков, пару чобот стоптали, – подхватил Семен Ворошило. – Сказано: не так и сами паны, как те полупанки!
Челнок был уже на песке, и теперь все четверо стояли друг против друга.
– Так дело не выгорело? – спросил сечевик.
– Оно не то, чтобы совсем не выгорело, и не то, чтобы выгорело, – ответил Семен Ворошило.
– Да вы видели Самуся?
– Нет, Самуся не видали.
– Отчего?
– Да мы ждали его, а он не пришел.
– Отчего же вы сами к нему не пошли?
– Да мы и думали было пойти, а потом рассудили, что его не застанешь, потому он, сказывали, в Киев уехал.
– Так сходка без него была?
– Без него.
– Такую сходку и сходкой срам назвать, – сказал Андрий Крук. – Пришли семь баб да сказали семь рад, а другие сели на колоды, поговорили про пригоды, табаку понюхали, рады послухали, да и до дому пошли!
– На чем же порешили?
– А ни на чем не порешили. Подумаем, говорят; еще надо, говорят, подумать.
– А долго будут думать?
– В ту субботу опять рада сберется.
– Ну, так вот что, панове козацтво: вы, не дожидаючи этой субботней рады, потрудите свои шановные ноги, обойдите кого следует и скажите, что коли к положенному сроку не будет все в исправности, так дело пропадет. А коли теперь дело пропадет, так пусть уж на нас не рассчитывают.
Ни Андрий Крук, ни Семен Ворошило ничего на это не ответили, может, потому, что в эту самую минуту начали раскуривать свои трубки.
Трубки, впрочем, как-то дольше обыкновенного раскуривались.
Наконец, когда уже дым пошел клубом, Семен Ворошило проговорил:
– Оно бы, может, и лучше, кабы пообождать вестей от Бруя и от Попика… Может, оно бы надежней… Уж больше ждали… Уж можно бы еще подождать малую толику…
– Да, оно точно бывает, что поспешишь, да людей только насмешишь, – заметил Андрий Крук, застилая себя целым облаком дыма.
– Скорые-то дела под лавкой лежат, – прибавил Семен Ворошило.
– Оно, разумеется, всякое бывает, – ответил сечевик.
– Кабы тогда не послушались вашего первохода, да не поспешили, так вот теперь бы, может, и не попались в дурни, – сказал Андрий Крук.
– А по моему глупому разуму, так вы потому-то и попались, как вы сказываете, в неразумные, что вы и тогда выбирались, как панычи за море утят стрелять.
Пока происходил этот разговор, Кныш, не теряя ни слова из него, набрал сухого очерету, зажег костер и мгновенно устроил все, необходимое для варева кулеша.
Несколько минут длилось молчание.
Потом сечевик, со своим обычным спокойствием, спросил:
– Так на чем же вы порешите, панове козацтво? Снесете вы мой поклон кому надо или нет?
– Да отчего ж, это можно, – ответил Андрий Крук.
– Это можно, – повторил Семен Ворошило.
– Только вот что, – сказал Андрий Крук, – напрасно вы так погоняете…
– Пане Андрий, – ответил сечевик, – нам с вами, надо полагать, не сговориться. У меня, как у той завзятой жинки, что муж ее топил, да не научил, все будет стрижено, а не брито. Киньте вы меня в днепровскую пучину, а я, как пойду ко дну, еще покажу вам пальцами ножницы.
– Горе да и только! – проговорил, как бы про себя, Семен Ворошило.
– А что, скоро кулешом угостишь? – спросил сечевик Кныша.
– Закипает. Садитесь да берите ложки. Все уселись вокруг котелка.
– Что, Маруся, такая старая сидишь? – спросил сечевик.
– Изморилась, должно быть, – сказал Андрий Крук.
– Нет, – ответила Маруся, – я не изморилась.
– Заскучала по своим, – сказал Семен Ворошило.
– Нет, – ответила Маруся, – я не скучаю.
Глаза ее, однако, были с тревогой и тоской обращены на сечевика.
– А вот я ее развеселю, попробую, – сказал сечевик. – Хочешь, Маруся, я тебе еще сказку расскажу, а? Хочешь?
– Хочу, – ответила Маруся.
– Ну, слушай. Я тебе расскажу, как рак по воду ходил! Жил был рак. Отличный рак. И случилось так, что вся вода пересохла около его хаты, и надо, хоть умирай, добыть воды.
Вот рак сидит и говорит:
– Кого послать по воду? Кого послать по воду?
– Милости просим, кулеш готов, – провозгласил Кныш.
Все принялись за ужин.
– Такой кулеш, друже, что хоть бы и турецкой царице, так и она бы с пальчиками его съела, – сказал сечевик, откидывая усы за уши.
– Добрый кулеш, – подтвердил Андрий Крук.
– Коли угодил вам, панове, значит, доля еще служит, – сказал Кныш.
– Ну, вот долго этак рак думал, – рассказывал сечевик, – кого бы это по воду ему послать, и все никого не подыскивал: тот, думал он, дороги не знает, а вот этот хоть и знает, да ненадежен, один, не женат, так, пожалуй, застрянет где на дороге, другой в церковь редко ходит, так кто его знает, как с ним и связываться, пятый малосилен, у десятого ветер в голове, куда ни кинь – все клин.
– Пойду сам! – порешил рак. Взял посудину и пошел.
Шел, шел, шел… Идет и все кипятится:
– Чего это я так бегу! Эх, сбили меня с толку вражие приятели! Не будет проку!
– Кабы в этот кулеш да еще перцу! – сказал Семен Ворошило.
– Хорошо бы перцу! – согласился Андрий Крук.
– И ходил рак семь лет по воду, – продолжал сечевик, – на восьмой год пришел, стал перелезать через хатний порог и разлил.
– Э, горемыка! – сказал Кныш. Разлил да и говорит:
– Вот так черт скорую работу берет!
Маруся рассмеялась, Кныш тоже, но Андрий Крук и Семен Ворошило сидели так чинно, как сидят только просватанные поповны.
– Эге! месяц-то уж куда забрался! – сказал Кныш. – Пора.
Все встали.
– Такое, значит, последнее ваше слово? – спросил Андрий Крук сечевика.
– Такое.
– Пока прощайте.
– Счастливо.
– А коли что там у нас порешат, кому весть подавать?
– А вот Кнышу.
– Хорошо. Счастливо.
– Спасибо.
Челнок быстро отчалил, понесся снова по темному Днепру, и песчаная отмель с черными фигурами и угасавшим костром скоро скрылась из виду.
XIX
Через три дня после описанного плаванья по Днепру было воскресенье, и в городе Гадяче глухо гудели старые колокола, призывая жителей к заутрени.
Чуть только светало, и город Гадяч со всеми своими узенькими улицами, низенькими постройками и густыми садиками точно, казалось, повит дымкой. Даже фигуры, стекавшиеся со всех сторон к собору, и те представлялись как бы укутанными в дымку.
Впрочем, невзирая на эту предрассветную мглу, все-таки очень легко было распознать и по походке, и по всей манере держаться, что здесь, по большей части, люди ратные.
Накануне шел дождь, теперь в воздухе была влажность и повсюду тишина величайшая.
Такая тишина, что издали были слышны шаги по мокрым улицам и переулкам; нога, ступившая неосторожно в лужу, производила звонкий всплеск, и капли, скатывавшиеся с садовой листвы, капали так явственно, что их можно было считать.
На церковной паперти, чрезвычайно походившей на садик, потому что тут не только цвела калина, черемуха, бузина, шиповник, розаны, кизильник, белые, желтые и розовые акации, но в изобилии росли яблони, груши, сливы, вишни, черешни, а сочная, бархатистая, мягкая трава пестрела всевозможными садовыми цветами и зельями, собралось уже порядочное количество православных и в ожидании заутрени толковали про разные житейские дела.
Знакомый читателям бандурист с своею поводыркой тоже был тут. Он сидел на нижней ступеньке церковного крыльца и поучительным, несколько протяжным голосом рассказывал помещавшимся около него повыше и пониже на ступеньках и стоявшим перед ним полукругом козакам и козачкам, как и какие мытарства должна проходить душа для того, чтобы попасть в царство небесное.
Закончив сказание о последнем мытарстве глубоким вздохом, которому завторила большая часть слушателей, бандурист погрузился на несколько минут в благочестивые размышления и задумчиво поводил глазами по начинающим понемногу выступать из мрака окружающим предметам.
Всеобщее безмолвие было прервано двумя подошедшими молодыми козаками, отличавшимися необычайно длинными усами, необычайно тонким и гибким станом и какою-то особою щеголеватостью и развязностью, которая приобретается частым участием в многочисленных собраниях, больших пирах и всяких таких парадах.
– Здравствуйте! – сказали козаки и так ловко сбросили и снова накинули шапки, словно этим только и занимались всю свою жизнь.
– А что, пан гетман будет? – спросило хором несколько голосов.
– Будет, – отвечали козаки.
Эти слова, сказанные звучными и громкими голосами, как бы пробудили бандуриста из благочестивой задумчивости, и он, как бы с сожалением оставляя горний мир, где витал мыслию, счел долгом своим снизойти к интересам прочих смертных.
– Поглядят и мои очи на ясного пана гетмана, – сказал он.
– И гетманша будет? – спросила вертлявая, маленькая, кругленькая, похожая на узелок, молодица.
– И гетманша будет, – ответили козаки.
– А братчиха?
– Надо думать, и братчиха будет.
– А это какая же такая братчиха? – спросил бандурист.
– Гетманского братчика жинка, – ответило несколько голосов, – Мефодиевна.
– Мефодиевна? – повторил бандурист. – В наших краях ничего про нее и не слышно. Что ж она в милости, что ль, у пана гетмана?
– Еще бы не в милости! – ответила узелкоподобная молодица. – Она только бровью поведет, так все сейчас по ее делается!
– Так в большой милости? Бывает, дает Господь Бог такое счастье людям! – заметил бандурист, – бывает!
– Да что это вы толкуете: «в милости, в милости!» – отозвался старый, седовласый старик, у которого глаза сверкали из-под косматых бровей, как ярко освещенные окошки из-под взъерошенной соломенной кровли. – Она такая, что милостей ничьих не просит. Вы поглядите только на нее: пряма, как стрела; видно, что отроду ни разу ни перед чем спины не гнула и головы не клонила!
– Что ж, горда? – спросил бандурист. – Приступу к ней нет?
И тут же прибавил нравоучительным тоном:
– Гордость – грех. Человек гордый, что пузырь водный: сегодня вздулся, а завтра лопнул!
– Какое, приступу нет! – возразила какая-то старуха, высокая, прямая, с блестящими, как черные алмазы, глазами, – да она словно палючая искра, где ни появится, куда ни попадет, так все вокруг нее и вспыхивает!
– Подожгла и пана гетмана? – спросил бандурист, снисходительно переходя из нравоучительного, для обыкновенных слабых смертных несколько стеснительного, тона в шуточный.
– У нее и что ни на есть сырое дубье вспыхивает, – отозвался кто-то, сидевший тоже на ступеньках церковного крыльца, но довольно далеко и не видный за рядами высоких шапок и широких плеч. По голосу, впрочем, можно было с достоверностью сказать, что отозвался человек молодой, крепкий и здоровый, потому что голос этот с успехом мог бы заменить старый шипящий и свистящий соборный гадячский колокол.
– Что ж, пан гетман дарит ее всякими дарами, атласами и аксамитами [15]? – спросил бандурист. – Ходит она, небось, краля-кралей?
– Ее раз козак встретил, так попросил коня напоить! – ответила старуха с алмазоподобными глазами.
– Она ходит, как простая молодица, – подтвердил один из щеголеватых козаков, с необычайно длинными усами, необычайно тонким и гибким станом, – ей, хоть и старайся, так никак не услужишь, потому что она все сама умеет и все сама делает. Она никаких подарков не принимает.
– А муж ее что за пан? – спросил бандурист.
– Ничего, с виду пан, как пан.
– И живут между собой дружно?
– Дружно.
– Он хоть с виду-то и ничего, а тонкая штука, – сказал пожилой козак, стоявший около бандуриста, опершись на свою дубинку, который и сам был с виду хоть и ничего, а тоже тонкая штука.
– А какие это у вас около Гадяча бородатые паны разгуливают? – спросил бандурист. – Вчера, как подходили мы к городу, так встретили двоих – этакие вельможные да гордые, одна пыха! Глаза этак вкось да под поволоку, носы вверх, губу нижнюю на сажень вперед…
– Это московские паны, гости пана гетмана, – объяснил молодой гетманский козак.
– Теперь еще поразъехались, – заметил его товарищ, – а прежде их еще больше у нас гостило.
– Поразъехались? Чего ж так?
– Да кто его знает, как-то уж теперь не то, что было прежде. Пан гетман и потчует их, и ласковые речи говорит им, а все не то. Слышно, и последние скоро уедут.
Наступило молчание и длилось несколько минут.
Слышны были шаги по улицам, паденье дождевых капель с садовой листвы. День занимался. Все освещалось, выступало из мрака, принимало свои настоящие очертания, точно кто понемногу приподнимал мглистое покрывало.
Справа раздалась медленная, мерная, уверенная походка, и между деревьями появилась высокая, видная фигура в темной рясе, направляющаяся к церковным дверям.
– Вот отец Михаил! Вот отец Михаил! – пронеслось между народом; кто сидел, поднялись с своих мест, кто стоял, опершись на дубинки, выпрямились.
Отец Михаил был, если можно так выразиться, чрезвычайно картинен. Почтенная осанка, строгие черты лица, смягченные кротким и ласковым выражением, седая, волнистая, похожая на каскад борода, спокойные движения, проницательные, светлые и, в то же время, совершенно безмятежные, сияющие глаза; все это представляло идеальный тип пастыря, каких приходится встречать чаще на картинах, чем в жизни.
По тому, как его все окружили, можно было заметить, что он пользовался большим уважением своих прихожан.
Бандурист тоже подошел под благословенье и подвел своего поводыря.
– Благословите, батюшка, – сказал он, – мы из дальних мест, пришли помолиться в богоспасаемый город Гадяч. Благословите, батюшка, и поводырку мою. Стараемся, батюшка, жить по-христиански, друг другу помогаем. Я не из одной печи хлеб едал, всего повидал на долгом веку, так вот могу ее наставить на путь житейский истинный, а у нее резвые молодые силы, так она меня, старого, где под горку сведет, где на горку поддержит… Надо помогать друг другу. В Священном Писании сказано: «Носите тяготы друг друга». Одною рукою и узла не завяжешь…