А здесь… Заметит ли она вообще его отсутствие, если в один прекрасный день он не придет «подтверждать орбиту»? Огорчится ли? И если да, то надолго ли?
Фролов откинул голову на подушку, закрыл глаза и предпринял последнюю попытку уснуть. На сей раз это ему почти удалось, только вместо сна он погрузился в полудрему, когда ежесекундно понимаешь, где ты и что ты, но мыслями уносишься далеко.
Это было еще до революции, в 1914 году. Фролову тогда только-только исполнилось одиннадцать лет. Он приехал с родителями в Массандру, один из черноморских курортов. Отец Фролова, полковник, был направлен туда в только что отстроенный санаторий для «выздоравливающих и переутомленных воинов» в связи с ранением, полученным в конце августа в первом же сражении между германскими и русскими войсками. Хотя санаторий был для морских, а не сухопутных офицеров, для полковника Фролова сделали исключение. Тем более что за ранение он был награжден орденом Святого Георгия четвертой степени. Полковник отчаянно сопротивлялся поставленному диагнозу, спорил с врачами и рвался на фронт. Наибольшую досаду у него вызывала не незначительность ранения и даже не награда (как он считал, незаслуженная), а то, что ранение приключилось в первый же день его пребывания на фронте. Полковнику было стыдно, что, не успев толком и пороху-то понюхать, он уже отправлен в тыл на лечение. Поэтому во время поездки он был раздражителен, часто хмурился и ругался со всеми подряд: от начальника вокзала до кучера почтовой брички, который заломил двадцать рублей за путешествие из Севастополя в Ялту против обычных восьми. Зато одиннадцатилетний Саша Фролов гордился своим отцом и перед поездкой успел наплести с три короба насчет геройства отца своим приятелям по гимназии. Поскольку он не очень хорошо представлял, что делает высший офицерский состав на фронте, то сочинил историю про то, как его отец в одиночку взял в плен целую роту австрийцев. Выглядело это настолько неправдоподобно, что даже Юра Тихомиров, который обычно верил всему, что рассказывал Саша, на сей раз криво усмехнулся: «Ты ври, ври, да не завирайся. Где это слыхано, чтобы полковник лично в плен солдат брал, да еще целую роту?»
– На фронте все бывает, – загадочно отвечал Саша и, в общем, был прав. Он надеялся, что и на курорте ему будет перед кем похвастаться подвигами отца, но там оказалось как-то малолюдно. Видимо, из-за войны. Хотя там она представлялась далекой и победоносной.
Море, как ни странно, не произвело на Сашу сильного впечатления. Начитавшись Жюля Верна и «Морских рассказов» Станюковича, он где-то его таким и представлял – волны, чайки, бесконечный простор. Гораздо большее впечатление на него произвела совсем другая картина, увиденная в один из первых дней их пребывания в лечебнице.
Было утро, кажется, второго дня в санатории, и отец изъявил желание немного прогуляться перед завтраком. Мама, страдая от резкой перемены климата и сославшись на плохое самочувствие, предпочла остаться в комнате. Составить компанию отцу вызвался Саша. Отец пожал плечами, как будто ему было все равно. Это задело Сашу, но виду он не показал, тем более что к такой реакции со стороны отца он почти привык.
Сначала они прошлись к морю, потом обратно и чуть дальше, к горе. Прогулка заняла много времени, поскольку отец шел, прихрамывая и опираясь на палку. Саша начал уставать, но, боясь вызвать раздражение отца, виду не подал. Через час они добрели до небольшой скотобойни. Откуда она здесь взялась, было непонятно: признаков животноводства в окрестностях не наблюдалось. Внутрь заходить не стали – просто обошли кругом, чтобы двинуться в обратном направлении. И тут Саша увидел свалку отходов – видимо, предназначенных для уничтожения. Но не сама свалка потрясла его, а ее обитатели. Здесь были, конечно, и кошки, и собаки, и крысы, но всем заправляли вовсе не они, а какая-то странная то ли стая, то ли свора грязных кричащих существ с маленькими головами и длинными клювами, которыми они безжалостно долбили тех самых бродячих собак и кошек, пытающихся урвать свой кусок счастья. Упитанные, если не сказать, жирные, они уверенно передвигались по свалке на своих тонких лапках, переваливаясь с бока на бок, и даже не пытались взлететь, хотя сквозь налипшую на их оперение пыль виднелись очертания некогда функциональных крыльев.
– Кто это? – изумленно спросил у отца Саша.
– Чайки, – ответил тот равнодушно.
Это было непостижимо. Саша брел за отцом, потрясенный увиденным. Как сочетались те гордо реющие в голубом небе или качающиеся на волнах аристократы моря с вот этими жирными опустившимися, сварливыми, жестокими существами, питающимися отбросами со скотобойни? И как происходит это падение в прямом и переносном смысле? И много ли времени оно занимает? Ответы на эти вопросы можно было бы получить, проследив за судьбой одной из чаек, которая выделялась на общем фоне. Фролов сразу обратил на нее внимание. Было видно, что ее «падение» еще не приняло необратимый характер. Она выглядела так, как выглядит обыкновенная морская чайка. В компании ожиревших крикливых существ она была явно чужой. Чужой для всех. Поэтому ее никто и не уважал – ни домашние животные, ни пернатые родичи. Ее отгоняли, на нее кричали, гавкали и мяукали. Она же, словно потерявшая привычные ориентиры, испуганно отпрыгивала и взлетала, но свалки не покидала. Возможно, потому что верила, что рано или поздно станет здесь своей. Возможно, потому что уже не представляла себе другой обстановки и понимала, что надо приспосабливаться.
Несколько раз потом Саша встречал в литературе описания бродящих по помойкам чаек, но ничто не могло перебить то первое личное впечатление.
После этой прогулки родители большую часть времени проводили либо в прохладном холле лечебницы, либо на пляже и редко куда-то выходили. Но если все-таки решались на прогулку, Саша неизменно отказывался – боялся снова увидеть тех чаек. Но почему, и сам не знал – они были не страшными, просто противными.
Впрочем, и на пляж он не рвался, хотя и ходил, поскольку в номере было слишком душно. На берегу, предоставленный сам себе, он откровенно скучал. Пересыпал песок и гальку из одной кучи в другую, строил лабиринт и пускал по нему пойманную громадную мокрицу. Пытался читать, но почему-то совершенно не мог сосредоточиться – видимо, из-за жары. Единственным развлечением была большая и шумная семья из Малороссии, которая изо дня в день располагалась неподалеку от Фроловых. Говорили они то на русском, то на украинском, словно никак не могли отдать предпочтение одному из языков. Это были четыре пожилые женщины и мужчина лет шестидесяти пяти, басовитый, лысый и веселый. Все они были каких-то невероятных раблезиански-рубенсовских объемов. Женщины походили на кадки с тестом, в которые явно переложили дрожжей. Тесто лезло, вываливалось, вытекало. А они время от времени заправляли его обратно. Когда они ложились, казалось, что тела их вот-вот растекутся, а после испарятся под палящими лучами солнца. Когда вставали, то тяжело кряхтели и опасливо озирались, словно боялись, что какая-то часть их необъятных телес может, оторвавшись, остаться на песке. Мужчина был немногим худее – при смехе у него подпрыгивало волосатое брюхо и тряслась грудь, сильно напоминавшая женскую. Самым удивительным было то, что вся эта живая масса прыгала, шевелилась и переливалась вокруг белобрысого, а главное, невероятно худого мальчика лет шести, которого все называли Вадиком. Именно он был последним (и, судя по всему, главным) участником этой странной семейки. Вадик называл мужчину «дедой», а женщин «бабушками», хотя последних было четверо, и это сильно удивляло наблюдавшего за ними Сашу, у которого не было ни одной, но который твердо знал, что такое их количество противоречит законам природы. Однако, поскольку семья была явно малороссийская, одиннадцатилетний Фролов предположил, что, возможно, на Украину эти законы природы не распространяются и количество бабушек с дедушками там не ограничено. Отчасти он был не так далек от истины. Клановая близость на Юге всегда выше, чем на Севере, поэтому близким родственником здесь на полном серьезе называют троюродного брата внучатого племянника.
Но если с количеством бабушек маленький Фролов более-менее разобрался, то понять, почему при таком обилии бабушек столь скупо представлена мужская часть семьи Вадика, не мог. Нет, он, конечно, знал, что где-то идет война, но как-то не очень связывал ее с жизнью мирного населения в тылу. Ему казалось, что в войне в основном участвуют какие-то отдельные русские люди, которые как бы даже специально для этих целей и рождаются. А вот командовать ими отправляются уже нормальные, а главное, хорошо знакомые ему лично люди: папа или, например, папины приятели, дядя Миша или дядя Володя. Он очень хотел расспросить Вадика насчет причин полового перекоса в его семье, но, во-первых, Вадик был сильно младше и Сашу, считавшего себя уже взрослым, коробила мысль об общении с таким карапузом. Во-вторых, вокруг Вадика кипела такая бурная жизнь, что подступиться к нему было нелегко. Казалось, он нужен и бабушкам, и дедушке, и, видимо, вообще всем своим родственникам, как воздух. Саша попытался представить, что бы они делали, приключись с их обожаемым внуком какая-нибудь беда, но у него ничего не вышло: если из картины пропадал Вадик, следом пропадали и все остальные – их существование без Вадика тут же теряло всякий смысл и оправдание. В то время как Сашины родители занимались каждый своим делом, не обращая никакого внимания на сына: отец читал газету, мама какую-то книгу, бабушки из соседней семьи беспрерывно спорили друг с другом на предмет, надо ли Вадику надеть панамку от солнца или нет, можно ли ему купаться или пока лучше подождать и так далее. Вадик явно уставал от этих бесконечных перепалок, предпочитая обращаться исключительно к деду, видимо, как к равному и единственному адекватному человеку в своем окружении.
– Деда, смотри! Я тоже курю! – радостно кричал он, засовывая в рот папиросу деда.
– Вадик! – тут же истошно вопила одна из бабушек и бросалась отбирать папиросу, но Вадик умело перекладывал папиросу из одной руки в другую и убегал, взметая розовыми пятками фонтанчики песка. Бабушки тут же наваливались всем своим могучим квартетом на деда:
– Толя!
– А шо Толя?! – морщился тот.
– Ты шо, не бачишь? Дитя в рот курево сует, а ты стоишь дурень дурнем. Як столб телеграфный. Ну шо ты лыбишься?
– Ну а шо я маю робити? – с характерным украинским взвизгом в начале фразы и с замедлением в конце спрашивал мужчина.
– Ты дед или просто погуляти вышел? Поди, вiдбери у дитя папиросу и будем считать, шо ты дед.
– Тююю… – тянул мужчина и неожиданно взрывался прокуренным смехом. – Да як я у нэхо вiдберу? Он же бегает, шо твой таракан. Вадик! Вадик! Иди к деду, дитя бисово! Не балуй!
Наконец, совместными усилиями семья ловила Вадика, отбирала измятую папиросу и долго, смакуя каждую деталь, обсуждала инцидент. До тех пор, пока Вадик не придумывал что-то новое: например, начинал лезть по спине одной из сидевших бабушек, словно на горку.
– Вадик, – говорила та с нарочитой строгостью, пытаясь стряхнуть внука. – Мне это перестает нравиться.
Вадик слезал, но тут же принимался кидаться песком. И так до бесконечности.
Наблюдая за этими живыми картинками, Фролов с изумлением отметил про себя то, что мир крутится вокруг Вадика. Причем без малейшего усилия со стороны Вадика. И даже он, Саша Фролов, невольно вовлечен в эту орбиту (хотя бы тем, что наблюдает за этим безобразием). Он не знал, плохо это или хорошо для будущей жизни Вадика. Может, подобное отношение со стороны родственников только избалует белобрысого хулигана и усложнит ему жизнь. А может, наоборот – он научится управлять этим миром. Одно было точно – Вадик рос с осознанием собственной нужности. Этого у Фролова никогда не было. Может, поэтому он так страдал от своего нынешнего романа с Варей – коэффициент нужности в отношениях с ней равнялся если не нулю, то был где-то рядом. Зато вокруг нее кружился весь мир. Включая Фролова. Кружился, кружился…
Фролов почувствовал, что от этих мыслей у него самого начала кружиться голова. Он понял, что это не сон, а черт-те что, и снова открыл глаза. Он вдруг вспомнил, что завтра на киностудии состоится показ его фильма. Придет руководитель объединения Кондрат Михайлович. Соберется худсовет. После чего наверняка будет неприятный разговор. На приятные Фролов уже давно не рассчитывал. Ему вдруг стало так тошно, что он неожиданно для себя заснул. Видимо, в его организме сработал какой-то малоизученный наукой предохранитель.
«Сколько еще неизведанных тайн в человеке», – успел подумать Фролов прежде, чем провалиться в глубокий сон.
Глава 2
В 1933 году на молодой киностудии «Белгоскино», в то время еще базирующейся в Ленинграде, было создано небольшое экспериментальное объединение «Ревкино», целью которого было дать шанс молодым творцам. Руководить им был назначен Кондрат Михайлович Топор, опытный функционер, который, собственно, и «пробил» это объединение. Фамилия его, конечно, служила прекрасным поводом для зубоскальства. Если Кондрат Михайлович становился на сторону режиссера и в итоге что-то получалось, то это называлось «каша из топора». Если же Кондрат Михайлович заступался за режиссера, но заступничество не приносило плодов, это называлось «написано пером, не вырубить топором». И действительно, вопреки фамилии, а может, и нарочно в пику ей, Кондрат Михайлович сплеча не рубил, был человеком добродушным, осторожным и пожалуй что неглупым. Последнее, впрочем, было довольно трудно сказать наверняка, ибо он никогда не говорил от своего лица, а только от имени партии или, на крайний случай, народа. У него просто было неглупое лицо. Ничего не меняя по сути, это почему-то утешало, когда Кондрат Михайлович принимался громить сценарные заявки молодых режиссеров. В пользу его ума (а может, и хитрости) также говорил тот факт, что он продержался руководителем объединения почти восемь лет и за это время ни разу не подвергся никаким взысканиям по партийной линии. Правда, и особых успехов на его счету не было, если не считать нескольких документально-пропагандистских короткометражек.
Имелось и два художественных фильма: один про Гражданскую войну, другой про авиаконструкторское бюро, где, как водится, новый метод руководства молодого коммуниста противопоставлялся неэффективному методу ретрограда с говорящей фамилией Устарелов. Но ни один из них на экраны не вышел. Второй, потому что в нем противопоставлялись два, в общем, правильных советских человека, а стало быть, это была борьба добра с добром, что уже не приветствовалось (приветствовалась тема зла в виде вредительства или шпионажа), даром, что фильм не был комедией. А первый не вышел на экраны по чистому невезению. Он был послан в Москву для показа на даче у Сталина, но вождь, едва услышав, что сейчас будет показан фильм про Гражданскую войну, отмахнулся, поморщившись:
– Нэ хочу опять про войну.
Видимо, был не в настроении. Этого короткого отзыва хватило для того, чтобы фильм вернуть на студию с короткой, туманной и убийственной формулировкой «кинокартина имеет ряд серьезных недостатков и требует доработки». Что означает эта претензия, никто не понял, но рисковать или переспрашивать не решились – боялись привлечь лишнее внимание. Мало ли. Начнешь расспрашивать – возьмут и обнаружат что-то похуже «недостатков» – например, контрреволюцию. В общем, фильм от греха подальше запихнули в какой-то пыльный архив, где он благополучно и сгинул во время войны. Убытки списали за государственный счет. Был фильм – нет фильма. Кстати, много лет спустя, уже в конце пятидесятых, были найдены обрывки пленки этой самой картины с отбракованным материалом. Из них был смонтирован фильм, состоявший из отдельных кадров, а также наложенных субтитров, поясняющих происходящее. Это позволило некоторым историкам кино настолько вольно интерпретировать фильм, что в итоге тот был признан неизвестным шедевром сталинской эпохи, а режиссер объявлен новатором и гением. Сам режиссер очень удивлялся этой внезапной славе, ибо снимал фильм ради денег и по навязанному сверху сценарию, и в свое время был даже очень рад, что тот был смыт, хотя и потратил на него силы и время. Но сейчас, смущенный серьезным разбором отдельных кадров, оставшихся от фильма, постепенно проникся идеей собственной гениальности и умер в полной уверенности, что действительно снял антисоветский шедевр.