Как хочется счастья! (сборник) - Ирина Степановская 3 стр.


Мы познакомились с Лехой на первом курсе в день заселения в общежитие. И как-то так получилось, что я почти сразу же попал под его покровительство. Мне тогда еще не исполнилось и восемнадцати, а Леха был на полтора года старше и уже целый год прожил в Москве самостоятельно – первый его опыт поступления в институт по какой-то причине оказался неудачным, но в свой родной Краснодар он не вернулся. Он уже многое здесь, в Москве, знал, особенно по части кафе, магазинов, рынков и тусовок. Конечно, он был гораздо более приспособлен к самостоятельной жизни, чем я – провинциальный мальчик с Севера из неполной семьи.

Студентов из вновь прибывших в тесном холле в очереди к комендантше оказалась тьма. Я еще от дверей обратил внимание на его крепкую, хорошо развитую спортивную фигуру. По случайности оказалось, что в очереди я встал за Лехой.

Несмотря на середину августа, в тот год в Москве стояла жара, и полной, немолодой уже комендантше в ее комнатушке за высокой стойкой было совсем нечем дышать. С ее лица градом катился пот, казалось, сейчас ее уже хватит удар.

– Кто оформляется – все на улицу! Освободите проход! – громко, не выдержав, закричала она. Наверное, ей давно уже следовало бы это сделать, но не так-то легко организовать наше счастливое и немного растерянное стадо.

– Ко мне в комнату заходить с документами по одному!

Некоторые студенты действительно послушались ее приказа, но я все-таки решил остаться в холле, только отошел подальше к окну. Я поступил так в основном из-за того, что Леха, за которым я занял очередь, тоже остался в здании, а я просто побоялся его потерять. В холле стало свободнее, но все равно еще было жарко и душно. Туда-сюда сновали приехавшие после каникул студенты старше нас, на которых мы, первачки, невольно смотрели с уважением.

– Выйдем покурим? – внезапно обернулся ко мне Леха. Потом я узнал, что он ненавидел молчание и одиночество, особенно когда находился в толпе.

– Выйдем, – согласился я, хотя не курил. Мне стало лестно, что он обратился ко мне, хотя в сравнении с ним – высоким и сильным – я был на вид слабоват. Мы оставили свои сумки в сторонке. На свою Леха бросил сверху куртку, и мы, предупредив оставшихся ребят, вышли на улицу. Леха тут же вытащил сигареты и закурил, а я стоял рядом, стараясь держаться независимо. Но, несмотря на суету, на жару и на неопределенность будущего, на душе у меня было ужасно хорошо. Мне все казалось отличным – ведь я впервые в жизни чувствовал себя уже почти взрослым и независимым, я вступал в самостоятельную жизнь. И все, что меня окружало теперь, обещало быть очень веселым – и отцветающая возле входа в двух одинаковых алебастровых вазах пыльная петуния, и лежащая под тополями скрученная шелуха павших листьев, и щурящийся на солнце Леха. А с улицы от троллейбусной остановки все прибывали и прибывали новые студенты – с сумками, пакетами, чемоданами на колесиках, а некоторые даже (это я потом узнал) с концертными костюмами в специально пошитых чехлах.

– А ведь приятно, черт возьми, сознавать, – вдруг сказал мне, сплюнув в сторону, Леха, – что все-таки мы многих желающих оказаться здесь обскакали!

Я почему-то смутился и промолчал.

– Ты на платном? – снова спросил меня Леха.

– На бюджете.

– Без поддержки поступал?

Я неопределенно пожал плечами.

– Ну, ладно! – Он небрежно швырнул окурок в сторону тополей. – Я слышал, здесь цивилизованно – в комнате по двое. Давай с тобой в одну комнату?

– Давай! – Я улыбнулся ему, потому что действительно был не прочь устроиться с ним вместе.

– Тогда пошли, – он повернулся и пошел первым, а я последовал за ним и еле удержался, чтобы не пойти затоптать тот окурок, который он выбросил.

– Ты чего? – Он, видно, почувствовал, что я замедлил ход. Он вообще оказался хорошо чувствующим и даже прозорливым и любил пользоваться этим, чтобы надавить с какими-то целями на чувствительные места. Но пока он относился ко мне снисходительнее, чем к другим, я с легкостью прощал ему это качество и даже иногда восхищался им.

– Ничего, – я все-таки заставил себя не смотреть на то место, куда упал окурок. Это было у меня пунктиком. Я ужасно боялся всего, что могло вызвать пожар. Осенью и зимой, даже если у нас в квартире царил собачий холод, я все равно не разрешал оставлять на ночь включенным отопительный рефлектор. Был у нас такой – блестящая металлическая розетка с открытой электронагревательной спиралью. По десять раз я спрашивал у бабушки, выключила ли она это пожароопасное чудо на ночь.

– Да спи ты, ничего не случится. Ведь холодно, – уговаривали меня. Но мне все равно казалось, что ночью рефлектор каким-нибудь образом может свалиться со стола, на котором он стоял, упасть на пол и загореться. И если я просыпался и видел на столе его огненный спиралевидный глаз, я, несмотря на то что очень хотелось спать, все-таки заставлял себя вылезти из постели, шлепал босыми ногами по холодному дощатому полу к розетке и выдергивал штепсель. А потом из своей кровати сонно наблюдал, как быстро меркнет на столе его угасающий глаз, и с ощущением победы над страшным чудовищем и чувством выполненного долга теперь уже крепко засыпал.

Дело было в том, что класса после третьего, летом, с территории пионерлагеря я видел, как в деревне за речкой, примерно в километре от нас, горело несколько старых домов. Все ребята высыпали тогда на берег. Я до сих пор помню черный дым пожара, долетавший до нас пепел и свой страх, что огонь перекинется на наши корпуса, хотя из-за реки это вряд ли могло случиться. В деревню приехали пожарные, и наш директор, сторож и воспитатели – два студента пединститута тоже побежали на место происшествия, перебравшись через речушку вброд и оставив нас на девчонок-вожатых и повариху. Потом мы узнали, что все дома сгорели дотла, и люди остались без крова. Этот пожар произвел на меня очень сильное впечатление. Еще в течение нескольких лет мне снилось одно и то же: что я возвращаюсь домой из лагеря, а дома нашего нет. И когда я просыпался и понимал, что это только сон, а у меня все в порядке и рядом есть и мама и бабушка, я чувствовал себя уж если не счастливым, то, по крайней мере, спокойным.


Я не заметил, как выпил кофе. В огромной кастрюле, прикрытой марлей, из кухни вынесли первую партию пирожков. Я подумал, не съесть ли пирог, но мужественно от этой мысли отказался. Надо было возвращаться в зал.

Я отнес свою чашку, до последнего оттягивая этот миг, когда снова придется посмотреть Нине в глаза, и медленно все-таки пошел. В зале было все как всегда. Уже довольно много людей сидели за столами и работали. Я прошел к Нининому столику и вдруг понял, что Нины нет. А на ее месте сидит седая и очень пожилая библиотекарша из абонемента, которую я тоже хорошо знал.

Она повернула ко мне голову, подняла высоко на лоб очки, и в улыбке узнавания возле ее глаз и рта сложились запеченные временем складочки:

– Вадичка! Что-то не заходили к нам целое лето! Наверное, уезжали куда-нибудь? Тут Нина Антоновна приготовила для вас книги, просила передать. Идите за стол, я вам принесу.

– А где она сама?

– Отпросилась домой. Давление сильно поднялось, сердце закололо. Заведующая ее отпустила. Ниночка-то ведь у нас даже отпуск редко когда брала, грех ее не отпустить.

– Давайте я сам возьму книги. Они ведь тяжелые.

– Ничего-ничего, я прикачу в коляске. Ниночка уж столько вам набрала…

Мелкие седые кудряшки задрожали, щуплая фигурка в синем рабочем халате вылезла из-за стола, и крошечные кривые ножки в толстых чулках и аккуратных старых коричневых туфлях быстро засеменили к стеллажам, к красной пластмассовой корзине на колесиках. Я шел за Валентиной Петровной и размышлял, правда ли у Нины поднялось давление, или она ушла потому, что не хотела меня видеть.

– Так вы, Вадичка, уезжали куда-нибудь?

– Нет, Валентина Петровна, дел было много. Но вот как понадобилась справочная литература – так сразу к вам.

– У-у-у! – Она уже ловко подкатывала к свободному столу корзину, – тут вам смотреть не пересмотреть.

Я стал помогать выкладывать книги. Подборка была действительно обширная. Часть книг не поместилась, и я попросил оставить ее в корзине.

– У вас ведь несколько корзин? – Я не хотел, чтобы из-за меня библиотекарь таскала на руках тяжести другим посетителям.

– Ради вас – найдем.

Я улучил момент и галантно поцеловал ее сухую, шершавую руку. Одновременно с этим аккуратненько вложил в карманчик ее рабочего халата свернутую купюру. Не бог весть какого она была достоинства, но Валентине Петровне, я знал, уж точно не помешала бы.

– Ну, что вы, Вадичка, что вы! – Она зарделась от этого моего жеста и оглянулась – не видел ли кто. И вдруг, по-молодому повернувшись на своих маленьких кривых ножках, как-то подпрыгнула и убежала к себе в книжные закрома. А я занял место у окна и раскрыл первую книгу.


Композитор, что написал оперу, был по происхождению итальянец, но родился уже в Америке. Когда мне сделали предложение о постановке, сказали так: «Будем укреплять культурные связи. Он – молодой композитор, вы – молодой постановщик, и все исполнители тоже должны быть не старше двадцати пяти лет. Это окажется самая молодая постановка в мире! Вполне можно будет претендовать на то, чтобы ее занесли в Красную книгу».

«В Книгу Гиннесса?» – хотел переспросить я, но не сделал этого. Ясно, что человек, сделавший мне предложение, перепутал. А я пребывал в полном восторге от того, что для постановки выбрали именно меня. Я вовсе не хотел, чтобы у кого-то сложилось впечатление, что мне не хочется работать. Мне на самом деле очень хотелось. Еще когда я учился в школе, бабушка и мама смеялись над каким-то политическим деятелем, который громогласно заявил, что ему «чертовски хочется поработать!». Теперь я понимаю, естественно, что дело, видимо, было в контексте, но тогда мне эти слова вовсе не казались смешными. Мне всегда хотелось сделать что-то особенное, удивительное, придумать что-нибудь, чтобы все меня похвалили, и в школе чтобы учителя изумлялись, как мне могло такое прийти в голову, а все наши ребята меня бы за это вдруг разом зауважали. Я еще тогда даже не представлял, кем мне хочется стать, но думал, что моя профессия обязательно должна быть связана с чем-то необычным, чем занимаются не все.

Я посмотрел на часы. Боже мой, уже четверть одиннадцатого!

Сценическую площадку мне дали для спектакля такую, что я даже не ожидал. Как говорилось в одном старом фильме, «дай бог каждому». Акустика тоже была вполне приличной. Единственный недостаток, что и оркестр, и солистов, и массовку – всех требовалось разместить на сцене. В театре не было оркестровой ямы, но это и не могло сильно испортить мои планы. Я уже решил, что оркестр соберу небольшой, и все, включая музыкантов, окажутся объединены одной концептуальной идеей. Оркестр у меня должен был быть военным. Он появляется на сцене на вращающемся круге. В начале первого действия музыканты разодеты по старой моде благородных южан, они играют мазурки и марши, они еще не чувствуют близость конца, и только протяжная песня одинокого африканца с плантаций звучит предвестником будущих страшных перемен. В середине спектакля – в последний бой под музыку уходит уже другая армия – печальная и готовая умереть, но не сдаться. Эти люди одеты уже в другое платье. Их форма изодрана в боях, а у многих вообще нет никакой формы. Но все-таки это еще армия, и я готов продемонстрировать это картиной. Люди стоят и сидят тесными ровными рядами, плечом к плечу. Звуки инструментов перекликаются друг с другом, как будто здоровые хотят поддержать раненых, а те, кто выжил, – утешить вдов павших. А вот ближе к концу спектакля вместо военного оркестра на круге появляются совсем уже другие люди – они идут не рядами, а маленькими группами или поодиночке. Они одеты по-дорожному и, кроме инструментов, волокут за собой чемоданы и саквояжи. Потом вслед за первыми выходят другие – в новеньких и нарядных, только что сшитых по последней моде одеяниях. Теперь звучит совсем другая музыка, символизируя приход нового времени, а появившиеся в оркестре чернокожие музыканты уже открыто играют джаз. И, наконец, возникает новый, все подавляющий танец. Это вальс. Он кружит людей в вихре нового времени, он морочит головы и заставляет по-другому смотреть на вещи. И под его звуки уже становится непонятным, на чьей стороне правда, в чем поражение, где победа. И только старый негр с его прежней унылой песней может служить печальным воспоминанием о тех, кто еще помнит. Вот такую музыку написал этот молодой итальянский американец, и я просто дьяволу готов душу отдать, чтобы мне со своей стороны не ударить в грязь лицом.

Я вспомнил лицо нашего художника по костюмам.

– Я предлагаю, чтобы актриса, поющая Скарлетт, во втором действии была в мужском костюме.

– Это когда она сама работает на плантации? – спросил я.

– Нет, то есть с плантации можно начать, хотя на плантации она может работать в платье, в каком ходят негры. Что-нибудь красное с широкой юбкой. А вот когда она уже заводит лесопилку, тут у нее должен быть уже совершенно мужской костюм.

– Смокинг или пиджак? – поинтересовался я.

– Это все равно. Хоть фрак. Не принципиально. Я лично рекомендую спортивный костюм и красно-белый шарф с надписью «Спартак».

– И что бы это значило? – Я постарался скрыть свою неприязнь. Мужской костюм – жилетка, шейный платок, рубашка со сменным воротничком – еще куда ни шло. В конце концов, если Скарлетт получает удовольствие от мужских занятий, с этим еще можно согласиться, но «Спартак»…

– А вместо свистка на грудь ей привесить символический фаллос в белом презервативе.

– С какого же это перепугу? – не выдержал я.

– А с такого, что если нам нужен скандал, то простым фраком его не добьешься.

– Нам нужен успех, а не скандал.

– Это одно и то же. Намек на оппозицию не может нам повредить.

В его усмешке сквозило столько презрения! Как ему было скучно объяснять мне, случайно попавшему в богемные круги провинциалу, такие охренительно простые вещи.

Он сидел, закинув с каким-то очередным странным вывертом одну ногу на другую, и смотрел не на меня, а в окно, разлепив смуглые веки только наполовину.

– Браво! – сказал я. – Шарф «Спартака» и член в презервативе – это замечательный намек на оппозицию. Зае… сь! Как раз то, что обеспечит успех всей постановке. Ни голоса исполнителей, ни звучание инструментов, ни сама музыка, в конце концов, а только «Спартак» и презерватив.

Он пожал плечами с таким видом, будто считает бесполезным вступать в дискуссии со столь тупым человеком, как я. В дискуссии вступать не будет, а вот в ЖЖ распишет меня во всей моей тупоголовой красе. Закрываю путь к славе молодому гениальному художнику.

Вздохнув, я вытащил с самого дна корзины толстый том «Мода и стиль». Должно же тут быть что-то и про Америку. Я начал листать с конца – глупая привычка. ХХ век. Прочь скучные девяностые, несуразные восьмидесятые… Это все было в моей жизни. Дальше назад – интереснее. Мамина молодость – семидесятые. Еще глубже – мини-бикини – «Бриллиантовая рука». Первые узкие брючки – конечно, француженки. Жанна Моро, Катрин Денев. Дальше пятидесятые. Вот и Америка – Кэтрин Хепберн. Сороковые, тридцатые – Марлен Дитрих. Двадцатые – Шанель. Первая мировая и до нее – совместные прогулки мужчин и дам на велосипедах. В глазах монокли, папиросы в длинных мундштуках. Европа была более продвинутой, чем Америка. Похоже, Скарлетт О’Хара ни до, ни после гражданской войны не могла носить мужской костюм. И в этом смысле спартаковский шарф будет выглядеть на сцене правильнее. Уж если он символ – то получается более реальный, чем просто брюки и пиджак. И что же, я должен согласиться с этим типом?

Назад Дальше