Икарова железа. Книга метаморфоз - Старобинец Анна Альфредовна 3 стр.


– А че с ним сидеть? Ты его все равно что убила.

Она и сама понимала: что-то неправильно. Что-то пошло не так.

Полезла в социо: «муж изменился после удаления железы» – и вдруг пооткрывалось такое… Она не видела этого раньше. Не читала, не знала. Она ведь делала раньше другие запросы в искалке…

tatusik: прооперировались, теперь всей семьей жалеем. стал какой-то бессмысленный. спит все время и жрет.

vampiressa: помогите! сын не восстанавливается после плановой операции. Общая слабость, апатея и в полной депрессии. говорит ничего не хочу.

неизвестный пользователь: девочки, послушайте умный совет, не делайте никогда этого!! без железы муж стал злым, агрессивным. весь день орет на меня и детей. Ссыт мимо унитаза спецально.


Агрессивным он не стал, нет. Ни малейшей агрессии. Но апатия, безразличие – это да.

спит и жрет

ничего не хочу

Неужели так все и будет?!


Купила фильм – пронзительный, грустный, – любимого режиссера. Смотрел внимательно.

– Понравилось?

– Да.

– А что понравилось?

– Игра актеров. Сценарий.

Она опустилась перед ним на колени. Взяла в ладони лицо.

– Ты прости меня…

Будто не понял:

– За что?

– За то, что я с тобой сотворила.

– Да ничего. У меня уже не болит.

– А что, болела? – она потрогала его живот там, где была железа.

– Конечно, болела.

– У нас же есть кетанол, анальгин… Ты почему не сказал, что болит?

– Я говорил.

У нее вдруг сжалось выше пупка. Там, где солнечное сплетение. Где ее атрофированные, сросшиеся с нервными стволами остатки…

Она заплакала. Он чуть заметно поежился, как будто на сквозняке.


Так было стыдно, жалко, непоправимо, что готова была на все. Даже отдать. Вернуть той, гадине, если только это поможет. Ведь так бывает. Ведь пишут, пишут, что «после операции все равно изменял»… Еще читала, что все-таки иногда вырастает заново. А может быть – и очень даже вполне, – что там остались еще фрагменты. Живые фрагменты – и если дать ему шанс, он, может быть, еще оттает, еще отойдет…

Звонила врачу – сказал, не волнуйтесь, подождите, наладится.

Ждать не могла. Смотреть на него не могла – как он сидит, с журналом в руке, и час, и два, и не листает.

Взяла его телефон – разряженный, выключенный, как он сам, – зарядила, включила. Нашла ее номер. Морковь. Потому что любовь. Чтоб ты заживо сгнила, овощная культура…

Позвонила.

– Да?! – та ответила сразу; голос свежий и звонкий.

Не чувствуя губ, не чувствуя языка, представилась, сказала, Игорю плохо. Сказала – можешь прийти, увести, отпущу, если он только захочет.

– Когда зайти? – спросила Морковка, нахально, будто договаривалась с его секретаршей.

– Да хоть сегодня.

В тот же вечер пришла.

Такая юная – господи, да ей девятнадцать! – и так некстати нарядная. Как будто в театр. Глубокий вырез, черное что-то там, обтягивающее, блестящее, тонкое. Смешная мордочка, как у глазастого пушного зверька. И эта шея. Такая длинная шея.

Что было делать с ней – не понятно.

– Да вы входите…

Усадила за стол.

Сидели молча, как на поминках, все четверо. Была нарезка – ветчина, колбаса и сыр. Никто не ел, кроме Игоря. Ни на одну из них не смотрел.

Зато Морковка смотрела на него, – и было заметно, под этим обтягивающим, как колотится сердце.

– Хотите кофе? – пробасил Заяц.

Гуля вздрогнула. Она про него и забыла.

А Заяц, Заяц ее сидел, оказывается, весь красный, и поедал эту Морковку глазами. Цепочку с крестиком, ускользавшую в вырез. И шею. И твердые, обтянутые черным, сосочки.

– Спасибо, кофе было бы хорошо, – улыбнулась тварь.

Заяц вскочил и ломанулся на кухню. Гуля смотрела вслед.

Какая-то новая, незнакомая ревность толкнулась внутри, как ожидающий рождения младенец.

– Ну что, пойдешь с ней? – спросила мужа, пока Заяц возился на кухне.

– Куда?

Она съязвила:

– Что, адрес забыл?

– Пойдем со мной, да, Игорь, пойдем?.. – как песня сирены.

Как загово́р на любовь. Как колыбельная на ночь. Этот голос, тихий и вкрадчивый, он обещал ему жизнь. Он обещал ему пот, и громкие удары в груди, и кислый привкус на языке, и пахучую слизь, и горячую женскую хватку. Она понимала, его жена понимала, что предлагалось ему. Подумала с ужасом: сейчас согласится.

Вернулся Заяц с кофейными чашками.

– Я не пойду, – сказал Игорь. – Прости. Мое место с семьей.

Она смотрела в деревянное родное лицо и пыталась по-прежнему чувствовать стыд, а не эту злорадную щекотку победы.

А та ушла, такая нарядная, тонкая овощ, а Заяц дал ей с собой упаковку бумажных платков.

Потом вернулся за стол и сказал:

– Обоих вас ненавижу.


А потом вдруг – наладилось. Где-то дня через два, прямо начиная с субботы.

Проснулась утром – а он принес кофе. И маленький теплый бутербродик с помидором и сыром.

Дождался, когда допьет и доест, и подлез к ней под одеяло.

– Ты хочешь снизу или сверху? – спросил.

Она сказала:

– Сначала так, потом эдак.

…И не сидел больше, уставившись в точку, всю посуду помыл. А после обеда смотрели вдвоем сериал про вампиров, пугались, смеялись.

А Заяц – только лишь из упрямства, лишь бы не признать правоту, – все повторял, что ничего не наладилось. Что он все равно «ненастоящий» и «неживой».

Игорь не обижался. Шутливо таращил глаза, вывешивал мягкий язык, страшным голосом шепелявил:

– Я зомби, я зомби…

Зайцу не нравилось. Взбесился, ушел.

Среди ночи вернулся в крови и пьяный.

– Доигрались! – ахнула Гуля.


Разговор завела исподволь, издалека. В том духе, что с ребенком творится неладное. Переходный возраст. Опасно. И, может быть, все же… нам стоит подумать… о плановой… ну…

Боялась закончить. Боялась реакции.

А реакция была замечательная.

– Оперировать обязательно, – сам сказал! – А то мало ли. С железой неспокойно. Тем более в его возрасте.

Записали на через два дня. Сообщили похмельному Зайцу.

И тут началось.

Визжал, бился: не хочу операцию! Пытался, прямо голым, сбежать. Куда-то звонил, кого-то просил, за ножи и вилки хватался. О боже, господи, да они ведь совсем его, совсем запустили… И как давно он в таком состоянии?.. Повезло еще, что жив до сих пор. Нет, время не ждет. Удалять, срочно, срочно!.. Перезаписали прямо на завтра.

На ночь Зайца пришлось запереть в его комнате. Жестоко – во благо. Потому что он был не в себе и мог преспокойно сбежать, неизвестно куда, в ночь.

Она страшно устала. Мешки под глазами.

– Ты иди, поспи, – сказал Игорь.

Она пошла. С ног валилась.


Он сидел в гостиной, включил ноутбук, поехал в социопутешествие в Африку. Заяц бился в дверь – его комната была смежная – и орал, что нужно в сортир.

– Там горшок у тебя, – сказал Игорь.

Он порылся в останках древних людей гоминид, побродил-погулял, ткнул в Вельвичию, эндемик пустыни Намиб.

отращивает два гигантских листа всю свою жизнь (более 1000 лет) – объяснило социо.

корни уходят на глубину до 3 м; растение способно выжить в сухих условиях, используя росу и туман как источник влаги

– Открой дверь! – орал Заяц. – Открой, открой, открой дверь!

Вельвичия понравилась Игорю. Она была похожа на морковку с двумя длинными зелеными ушами.

– …Не откроешь – я в окно выпрыгну!

…Игорь смотрел, как берберские женщины ткут цветные ковры… Манипуляция.

– …Клянусь, выпрыгну!

Примитивная манипуляция…

В Зайцевой комнате с треском распахнулось окно; коротко икнул колокольчик. Потом все затихло.

Дверь нельзя открывать, решил Игорь. Откроешь – он еще убежит. Ведь вряд ли выпрыгнул. Скорее всего, притаился. Ждет, что открою. Сейчас опять завопит.

Но Заяц больше не завопил.

«Проверить надо бы, – думал Игорь. – Но в гостиной балкон не на ту сторону, не увижу. На улицу придется идти. На улице холодно. Одеваться, застегиваться, спускаться, обходить здание… Лень и холодно».

Решил не идти.

Ведь Заяц, скорее всего, просто спал…

Сити

Все Хотят Попасть в Сити…

…Неоновые слова на фасаде напротив горят так ярко, что больно смотреть. Можно заслониться от них жалюзи, но это не помогает. Потому что, когда я закрываю глаза, я вижу эти слова, отпечатавшиеся на моей сетчатке, выжженные красным по черному на обратной стороне моих век: «Все хотят попасть в Сити. Не всем удается. Тебе удалось».

По ночам я почти не сплю. Слишком душно, слишком шумно, слишком светло. И зудит вся кожа. Через порванную москитную сетку пролезают полупрозрачные мошки. Насосавшись крови, они становятся темно-багровыми. Если их убиваешь, они лопаются, как волчьи ягоды. На стене остаются бесформенные бурые пятна.

Жалюзи неисправны, невозможно задернуть их плотно. Через грязные стекла, через длинные щели на месте отломанных пластин жалюзи этот город сочится в комнату ядовитым жирным сиянием. Он выкладывает блестящие сальные полоски на стенах и простыне, на подушке, на моем лице. Он грохочет музыкой, ревет моторами и сиренами пожарных машин. Очень много пожарных машин, днем и ночью – интересно, зачем? Я ни разу не видел в Сити пожара. Но они постоянно курсируют по улицам города, завывая и вращая горящими циклопьими зенками, создавая ощущение близкой беды. Жалюзи отвечают сиренам жестяным перезвоном.

По ночам я рассматриваю сияющие полоски на стенах и страшно чешусь. Укусы мошек похожи на следы от засосов.

Это город присосался ко мне и целует своим жадным, испачканным в крови хоботком.

Пока рядом со мной была Саша, я переносил это легче. Она целовала меня поверх поцелуев Сити. Целовала укусы, чтобы они меньше зудели. Но теперь ее нет.

Все хотят попасть в Сити. Трудоустроиться, эмигрировать, приехать в тур на уик-энд, принять участие в культурной программе, выиграть Сити-купон, лететь транзитом, уснуть в аэропорту и пропустить самолет, остаться навсегда нелегалом, делать деньги, копаться в мусоре, жрать бифштексы, жрать падаль, жить в небоскребе с видом на Великие башни, ночевать под мостом. Как угодно – лишь бы попасть. Хотя бы на время стать ситизэ́ном, стать частью народа Сити, состоящего исключительно из приезжих, в том или ином поколении (да, я знаю, есть еще пять процентов коренного населения, их суровые ястребиные лица можно видеть в Великом кино, но на улицах города их не встретишь). Все хотят. Я тоже хотел. И Саша хотела.

По ночам я лежу и думаю – там, дома, на другой стороне планеты, художники по-прежнему продают картины с изображением Сити на разбитой мощеной площади нашего убогого города. «Сити днем» – подвесные мосты в золотистом коконе солнца; «Сити ночью» – огни машин и неоновые скелеты высоток во тьме. Наивные. Они ни разу не видели Сити. Я-то знаю, какие здесь дни: все мосты, все улицы и площади облеплены ситизэ́нами, ленивыми и прожорливыми, как личинки стрекоз, а гигантские башни всегда заслоняют солнце. И я знаю, какие здесь ночи: они светлее, чем дни. Той спокойной и непроницаемой тьмы, что малюют наши художники на картинах, в Великом городе не бывает… Сияющие слоганы, неоновые заклятия повсюду. «Ты не обязан жить в Сити. Но если ты живешь в Сити, ты обязан быть счастлив». «Великий город: толерантен к твоим богам, взыскателен к твоей обуви». Этот город не рекламирует себя, он собой упивается.

…А там поэты по-прежнему пишут про Сити томительные верлибры. Там писатели отправляют героев, лирических и не очень, на улицы Великого города. Там студенты изучают «образ Сити» в творчестве классиков. Там философы рассуждают о роли Сити в истории. Там политики и экономисты рассуждают о роли Сити в финансовом кризисе. И ни у кого из них в паспорте нет действующей визы Сити, а тем более вида на жительство.

У меня пока есть.

Молодые режиссеры снимают про Сити кино на киностудиях в Праге или Мумбаи. Там, дома, мы не смотрели молодых режиссеров, мы смотрели сериалы, произведенные в Сити. В основном они были сделаны в павильонах – говорящие головы, бесконечные диалоги, снятые обычной «восьмеркой». Но мы ждали, что промелькнет в каком-нибудь кадре Великий город. И мы слушали диалоги без перевода – учили язык, ловили сленговые Сити-словечки, чтобы потом использовать их в социальных сетях…

У меня в фейсбуке каждый третий пост был про Сити. Кто-то просто выкладывал фотки с видами Сити, сворованные у тех, кто действительно видел Сити. Креативные стареющие пацанчики – из тех, что носят потасканные футболки с принтами (Сити днем, Сити ночью) под дорогим пиджаком, – остроумно и тонко описывали свою причастность к неким простым житейским коллизиям, которые вряд ли могли быть возможны где-то еще кроме Сити. И вворачивали сленговые Сити-словечки из сериалов.

И я тоже носил футболки. И вворачивал Сити-словечки. Теперь я знаю: на самом деле здесь так не говорят.

Там, на родине, в теленовостях на фоне статичной картинки с изображением города (Сити днем, Сити ночью), пергидрольные дикторши каждый день раздраженно докладывают, как плохо жить в Сити. Забастовки, перестрелки, голодовки, катастрофы, болезни, ожирение, смерчи, коррумпированные полицейские, продажные женщины, развращенные дети. Голоса пергидрольных дикторш дрожат от злости. Им отказано в визе в Сити, они невъездные. Они врут, эти стервы. Великий город – это город, погрязший в счастье. И если кому-то в нем плохо – то плохо вовсе не из-за смерчей.

Они врут – и врут их картинки. Сити днем. Сити ночью.

По ночам я лежу и слушаю хохот, и музыку, и крики боли и наслаждения, и визг шин по асфальту, и вой, и скрежет. Это город поет мне свою страшную колыбельную. Настоящие колыбельные всегда страшные. Спи, усни, а не то придут из чащи дикие звери. Спи, не плачь, а не то твоя мать отдаст тебя ведьме… У всех народов песни на ночь – самые грозные песни, не заснешь – погибнешь. Что уж говорить о народе Сити; здесь все умеют доводить до предела, выкручивать громкость на максимум.

Но я чужой, я не прошел ни одной Проверки, и страшная песня Сити не усыпляет меня. И нет больше Саши, которая своим шепотом умеет заглушать эту песню.

Я лежу и считаю дни – сколько их остается до конца моей жизни в Сити. До конца моей «творческой программы». До конца аренды этой сраной квартиры. До дня обратного вылета.

Я уже купил сувениры. Подумал: лучше сделать это заранее, пока на Сити-кредитке остались хоть какие-то деньги. Матери подарю альбом «Искусство народа Сити». Брату – вискарь. А Шлуинскому подарю кеды. Настоящие Сити-кеды, неприметные, цвета сигаретного пепла, но стильные, – не ту шнягу, которую он там таскает, уверенный, что это крутая обувь из Сити.

Вспоминаю, как он сидел тогда на террасе кафе, закинув ногу на пустой стул. В тот день, когда мы забрали из консульства паспорта. Шлуинский всегда старался задирать ноги повыше, при каждом удобном случае, у него просто рефлекс: логотип Сити располагается на подошвах. Там, где обувь нужно снимать – например, у нас дома, – он небрежно скидывал кеды с ног в коридоре. Так небрежно, что они переворачивались подошвами вверх… Ярко-зеленые, цвета незрелого помидора, синтетические такие. Здесь похожие, в принципе, есть – но они считаются дурным тоном… Он сидел, закинув ногу на пустой стул, и носок ее мелко подергивался. Он сказал:

– Ты ведь знаешь, там обязательно будет Проверка.

Неприятно сказал, недобро, незаконченно как-то. Словно в последний момент проглотил конец фразы: «…и ты облажаешься».

Он завидовал. Считал, что на моем месте должен быть он. Год за годом мы заполняли анкеты на визы, и стояли в километровых змеящихся очередях у посольства, отвечали на унизительные вопросы («Вы планируете заниматься проституцией в Сити? Вы планируете просить подаяние в Сити?»), и надеялись выиграть Сити-купон, и пытались придумать Проект, получить Сити-грант, поучаствовать в какой-нибудь культурной программе. Год за годом мы заказывали столик заранее, в дорогущем кафе напротив посольства, чтобы напиться после очередного провала. Очередного отказа.

И вот мне дали визу, да еще с пометочкой «плюс один», а ему нет. Я пил умеренно и без того себя чувствовал пьяным. Я не хотел, чтобы избыточный алкоголь разрушил мою гармонию – всю эту химию, эндорфины, летучие вещества, сложившуюся внутри меня формулу счастья. Он нажирался тяжело и остервенело и не смотрел мне в лицо.

Назад Дальше