Князь. Записки стукача - Радзинский Эдвард Станиславович 8 стр.



Но впереди была Англия, откуда… ах, как трудно оказалось вернуться!

Королева Виктория!.. Ей было двадцать, и ее крестил мой дядя, Александр Первый. Нас бросило друг к другу…

Уже через пять минут я говорил с ней без умолку – это первый признак моей влюбленности. Я рассказал ей, как во время путешествия по России стоял на том самом месте, где переправился Бонапарт, и думал о том, как проходит мирская слава. Я хотел спросить о модном тогда слухе, будто Наполеон был отравлен англичанами… Но не посмел, чтобы не дай Бог не обидеть ее!

Она каким-то чутьем поняла вопрос и с негодованием отвергла этот слух.

Но спросила меня сама… о другом слухе, будоражившем воображение наших европейских родственников: правда ли, что победитель Наполеона Государь Александр Павлович не умер, но тайно ушел в Сибирь простым отшельником?

Я начал говорить, что это пустая болтовня, но она прервала меня:

– Только не смейте убивать скучной правдой эту прекраснейшую легенду.

И в ее дивных глазах были слезы…

И тогда я рассказал ей, как бесконечно печален был Победитель Бонапарта перед смертью…

Потом мы читали Гете. Я читал наизусть, а она подхватывала концы строчек.

И глаза мои говорили: «Как ты нежна… можешь ли ты полюбить меня? Потому что я уже тебя люблю!»

«Могу… еще как могу!» – отвечали её невинные глаза.

Она, конечно, понимала, что наш брак невозможен. Ведь, став ее мужем, я потерял бы права на русский престол. Но она не хотела отпустить меня…

Через два дня – бал в Букингемском дворце. Никогда не забыть этот бал…

И она сказала своей любимой фрейлине: «Русский принц – первый мужчина, которого я полюбила…» И позаботилась о том, чтобы эти слова передали Жуковскому… Нет, никогда я не видел такой самостоятельной отважной девушки! И наш поэт был в восторге, наблюдая нас, так страстно полюбивших друг друга с первого взгляда… Он, конечно же, написал оду.

Я решил отдать корону, только бы быть с ней вечно!

Жуковский написал папа́: «Королеве явно приятно общество Его императорского Высочества. Вокруг все только и говорят: они – идеальная пара. Если великий князь сделает предложение королеве, оно будет принято без колебаний».

Какие это были дни! Спектакль в Опере… Мы сидели каждый в своей ложе, но в антракте я вошел к ней… Теперь мы сидели, взявшись за руки, и молчали Я провел с нею наедине в этом молчании около получаса, счастливейшего в моей жизни.

Как я ждал ответа отца!

Последний бал состоялся в Виндзоре. Днем я увидел ее. О, как она была отважна, как презирала предрассудки! Разговаривая со мной, попросила дозволения отлучиться на пару минут… оставив на столе раскрытый дневник. И я прочел: «27 мая 1838 года. Виндзор. Семь пятнадцать. Обед в великолепно украшенной зале Сент-Джордж-холла… Я совершенно влюбилась в Великого князя, он прелестный, он очаровательный молодой человек. Я танцевала с ним… Он невероятно сильный, так смело кружит, что я едва поспевала… Мы мчались вихрем!.. Никогда прежде я не была так счастлива. До пяти утра не могла заснуть».

Я сказал ей на балу:

– Я взволнован этой… встречей и никогда ее не забуду. Поверьте, это не просто слова…

– Я тоже никогда не забуду, – сказала она.

Но все оказалось тщетно. Расстроенный Жуковский принес мне письмо отца: «Назад в Дармштадт, юный глупец! России нужен Наследник Престола, а не жалкий муж английской королевы».

Увидев меня, она все поняла.

Я сказал, что должен уезжать… Благодарил ее за гостеприимство, но в глазах были слезы. Я плакал и не хотел скрывать. Она утешала меня… и вновь наши руки соединились… Я прижался к ее щеке… и поцеловал. Она ушла со слезами на глазах.

На следующий день – прощание.

Утром я уезжал. Прелестно-застенчиво улыбаясь, дала мне прочесть дневник!

«Лорд Пальмерстон привел Великого князя, чтобы он попрощался со мной. Мы остались одни. Он взял мою руку и крепко сжал в своей. И сказал: «У меня нет слов, чтобы выразить все мои чувства». Добавил, как глубоко признателен за прием и надеется еще побывать в Англии. И тут он прижался к моей щеке, поцеловал меня так добро, сердечно, и мы опять пожали друг другу руки. Я ощущала, что прощаюсь с близким родным человеком… Я даже немножко… конечно, шутя, была влюблена в него…»

Так, словом «шутя» эта божественная девушка как бы освободила меня от беспомощных сожалений. Она ведь все понимала. Ибо она была прежде всего королева. Она это доказала свой жизнью. Хотя думаю, что тогда она еще верила в меня, в то, что я все-таки попытаюсь. Но что я мог против папа́! Да и кто во всей стране что-нибудь мог против его воли!

Уезжал с разбитым сердцем… На прощание я подарил королеве любимого пса по кличке Казбек. Она не расставалась с ним до его собачьей смерти…

Из Лондона вернулся в Дармштадт, о котором, признаюсь, совершенно позабыл.

Жуковский рассказал мне, что, пока я влюблялся, отец поспешил договориться с герцогом, и его дочь, которая мне так понравилось, согласна перейти в православие.

Я женился и был очень счастлив. Она была не только хороша. Она оказалась удивительно умна. Я очень часто колебался в жизни, но она была мне опорой все эти годы… Мой отец очень любил и ценил ее. И она его искренне уважала. Она, конечно же, догадывалась о другой жизни моего отца, но заставила себя верить: отец любил только мою мать.

А потом отец умер.


Перед смертью он оказался разбит и унижен.

Началось с того, что в очередной раз он попытался навести порядок в европейских делах. Он считал себя единственным защитником славян. Требовал от Турции особых прав для христиан. Когда Турция не согласилась, он попросту оккупировал дунайские княжества. И тогда сильнейшие европейские монархи напали на него скопом, все вместе!

Добро бы ненавистная отцу Франция, но против отца выступила Англия! Особенно подло повел себя австрийский император, которому отец так недавно помог подавить восстание в Венгрии. Наша армия, которую папа́ считал величайшей в Европе, была разбита… Из окна кабинета любимой виллы «Александрия» отец мог наблюдать в бинокль… вражеские суда! Выяснилось, что наш флот безнадежно устарел и вся наша военная мощь была легендой… Союзники высадили десант в Крыму и заперли нас в Севастополе…

Вести с фронта становились хуже и хуже. Папа́ заболел гриппом и отказался лечиться. Он был истинный рыцарь. После поражений своей армии он не захотел жить.

В своем кабинете на первом этаже дворца он лежал на жесткой походной кровати, прикрывшись солдатской шинелью. Никого не принимал, кроме матери и нас. Государственные бумаги повелел носить ко мне. Мать сидела рядом с ним, держа его руку… Потом ходили слухи, будто, отчаявшись уйти из жизни от гриппа, отец потребовал яд у нашего добрейшего Мандта. Медик умолял его не делать этого, но отец был неумолим. Он приучил – никто не смел ослушаться…

Во всяком случае, я боялся проверить тайну отца и никогда не говорил об этом с добрейшим Мандтом. Я стараюсь верить – папа́ просто сдался смерти.

14 февраля он распорядился сообщить двору о своей болезни.


В кабинете отца уже поселилась Смерть. Мандт обещал скорый паралич легких. Отец после исповеди громким и твердым голосом произнес молитву перед причастием. Потом благословил всех нас – своих детей и внуков… Каждого благословил отдельно, с каждым побеседовал.

Мне сказал кратко:

– Оставляю тебе «команду» не в надлежащем порядке. Оставляю тебе много огорчений и забот… Крестьян освободи… Но держи все – держи вот так!.. – Крепко сжатым кулаком железной руки он показал мне, как нужно держать Власть в России.

И вновь благость надвигавшегося конца вернулась к нему…

Благословил мою Машу… Он очень ее любил. Она была похожа на мою мать… и к тому же умна. Причем умна настолько, чтобы уметь прелестно скрывать это. Папа взял ее руку, взглядом показал на мою мать, поручая мать ей. Благословив всех, он сказал:

– Помните, о чем я так часто просил вас: всегда оставайтесь дружны.

Как много дало всем нам, оставшимся жить, это торжественное расставание…

В этом – одна из причин того, почему я боюсь убийства. Я боюсь исчезнуть из жизни, а не как отец – удалиться с молитвой. Как сказала старая фрейлина матери: «Я боюсь прийти к Нему впопыхах!»

Мать была добра к отцу до конца. Она сказала:

– С тобой хотят проститься Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен… – она перечисляла для благопристойности имена своих фрейлин и закончила: – и Варенька Нелидова.

Отец поблагодарил ее взглядом:

– Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты скажешь ей, что прошу меня простить, что я за нее молюсь… и прошу ее молиться за меня. – После чего сказал: – Теперь мне нужно остаться одному – подготовиться к последней минуте.

Мать прилегла на кушетке в соседней зале.

Так наступила последняя ночь…

Меня позвали в кабинет. Отец хрипел… Прохрипел Мандту (по-немецки):

– Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?

Затем прибавил:

– Я не думал, что так трудно умирать.

Вошел наш священник читать отходную. Отец со вниманием слушал и все время крестился. Когда священник благословил его, осенив крестом, он сделал ему знак тем же крестом благословить меня и мать. До самого последнего вздоха он старался выказать нам свою нежность.

После причастия сказал:

– Господи, прими меня с миром… – И успел прошептать матери: – Ты всегда была моим ангелом-хранителем, с того момента, когда я увидел тебя в первый раз, и до этой последней минуты…

Началась агония. Он отошел.

…Мы все стояли на коленях вокруг кровати. Взглянув на него, я был поражен – какое это было… неземное выражение. Я смотрел на него, не сводя глаз, прикованный к божественной тайне, которую читал на любимом лице. Той ночью мне раскрылось нечто… И я молил Бога, чтобы он не дал мне забыть этого…


И вот я Император!.. За окном ослепительное холодное солнце, и так же горит шпиль собора в Петропавловской крепости, как в тот далекий день, когда он обнял меня и сказал мне, что я Наследник.

Первый раз за полтора столетия престол передавался в совершенном спокойствии. Благодаря отцу, наша гвардия навсегда была устранена от вмешательства в наши дела.

Костя присягнул первым. Мы обнялись. И прошлые ссоры были навсегда забыты. Мы помнили завет отца.


В России так уж положено: когда на престол вступает новый царь, пробуждаются великие надежды. После похорон отца… как это ни тяжело писать… словно нечто тяжелое спало со столицы… кончился какой-то гнет… Будто похоронили не Государя, а целую эпоху… И все надеялись… И что греха таить, не так, как хотелось, вспоминали о времени отца. Помню, вечером мы сидели с Костей и подводили итоги.

Отец и вправду оставил «команду» в ужасном непорядке… Казна была пуста. Армия беспомощна и ужасно вооружена. По всей Европе отменили телесные наказания – а у нас секли, и беспощадно. Секли преступников, секли гимназистов, секли крепостных… Особенно зверски секли солдат. Секли за плохую выправку, за неряшливость в форменной одежде – до пятисот ударов, и полторы тысячи за попытку побега из армии, три тысячи за вторую…

Мне было двадцать, когда отец, «закаляя плаксу», повелел мне наблюдать наказание – пятьсот ударов.

Солдатика оголили до пояса. Ударил барабан. И повели его, болезного, сквозь строй, привязанного за руки к двум ружьям… Вели два солдата. Вели медленно, чтобы каждый мог ударить шпицрутеном. Во всю силу. Перекрикивая барабан, несчастный вопил, умолял, удары сыпались беспощадно… Уже кожа висела лоскутами, уже шатался… упал… подняли… Спины нет – обнаженное кровавое мясо… Еще упал, не вставал… Уже не слышно молений – конец. И мертвое окровавленное тело положили на дровни, и солдаты поволокли дровни с трупом. По хлюпающему кровавому месиву строй докончил положенное число ударов.

Меня рвало, отец презрительно усмехнулся.

Но тогда, вернувшись домой, я не мог глядеть на счастливо щебетавшую мать.

Я помнил то, что сказал Бонапарт: «Высеченный солдат лишен самого главного достояния воина – чести!»

Куда ни кинь взгляд, всюду плохо, всюду была гниль… Костя сказал:

– Надо немедленно начинать. Общество ждет.

Появился даже термин – «оттепель»… Оттепель после мороза отцовского царствования.

В тот вечер честный Костя предложил немедля объявить обществу о разрыве с прошлым – о началах коренных реформ… Костя всегда прямолинеен. Я сказал:

– Объявлять обществу мы ничего не будем… Мы вынуждены молчать, щадя честь и память папа́. Более того, мы поставим папа́ памятник… и потом… начнем реформы.


Памятник поставили недалеко от той площади, где папа разгромил мятеж гвардии, сделав его последним мятежом!


Севастополь бился до конца, врагу досталась груда окровавленных руин.

«Севастополь не Москва… Хотя и после взятия Москвы мы потом были в Париже». Так сказал я народу… Храброму Косте, требовавшему продолжать воевать любой ценой, ответил словами герцога Шуазеля: «Если не можешь воевать, заключи мир».

Мы воевать не могли: «Надо сначала восстановить могущество. Нужны реформы. Но для этого, – я повторил: – нам нужен мир».

Условия мира были катастрофические – мы практически теряли Черное море… Костя руководил морским ведомством и потому был особенно зол.

Но я разрешаю обсуждать мои действия только до моего решения…


Я начал с главной реформы. В нашем просвещенном столетии, когда все страны Европы давно освободились от рабства, подавляющее большинство моих подданных были крепостными рабами. Два моих предшественника (дядя и отец) отлично понимали, что сделать это необходимо, и… отступили. Ибо дворянство, главная опора наша, да и церковь – все были против.

И дядя, и отец помнили о судьбе своих отца и деда.

Крепостное право было сутью тогдашней русской жизни… Эти милые сердцу помещичьи усадьбы – с патриархальным бытом, с великим хлебосольством, где трудились бесправные рабы… Просвещенные наши помещики, любители Вольтера, покупали, продавали, проигрывали в карты своих крепостных – и это во второй половине девятнадцатого века!.. Законы религии и брака попирались каждый день. И множество незаконных помещичьих детей становились рабами своих братьев – детей законных… Но зато при этом положении Государству не нужны были ни суд, ни многочисленная полиция для крестьян… Помещик был их судьей и полицейским – он следил за своими крестьянами… Из крепостных набиралась наша битая шпицрутенами крепостная армия… Правда, некогда она победила Бонапарта… но сейчас была повержена. И самое ужасное – никто не представлял иного порядка. Мне предстояло взорвать всю прошлую, освященную веками и церковью русскую жизнь… И, взорвав, создавать все заново – управление на местах, суд, армию.

Двадцать три миллиона рабов с надеждой ждали моего решения…

В переполненном дворянами зале я сказал:

– Я решил это сделать, господа. Ибо если не дать крестьянам свободу сверху, они возьмут ее снизу.


И вскоре я услышал ропот… Опасный открытый ропот.

Я явственно услышал его после коронации в Москве.

Я прибыл в древнюю столицу уже по-современному, не в каретах, а по железной дороге. Но прежним был малиновый звон колоколов «сорока сороков московских церквей»…

Мы ехали с Машей по Тверской под этот перезвон и грохот артиллерийского салюта… Помню, тысячи испуганных ворон и голубей закрыли небо.


Наступило оказавшееся столь трудным 26 августа. Началось все хорошо.

Я вышел под руку с Машей на Красное крыльцо. Она была грустна и сосредоточена… Почему-то был грустен и я…

Нас встретило солнце, ослепительно сиявшее после стольких дней дождя.

Поставленные эстрады были переполнены публикой.

Во всех бесчисленных московских церквах и кремлевских соборах звенели колокола. И с Красного крыльца я поклонился моему народу.

Назад Дальше