Он сделал паузу.
А Герсель в это время думал: «Почему доверчивые признания этого бездельника доставляют мне такое удовольствие? Какое мне дело до физической и нравственной целости Генриетты Дерэм?»
Но непогрешимое предчувствие, которое дается постоянной привычкой жить около женщины и для женщин, все-таки наполняло радостью его сердце. Потому что Генриетта Дерэм была порядочна? Нет. Эта странная радость возвещает великое счастье; Герсель никогда не почувствовал ее, без того, чтобы она безошибочно не предвещала ему покорения желаемого существа. Однако он не хотел признаться, что относится, таким образом, к словам Мишеля Бургена; это было абсурдом перед рассудком: какая логическая связь может быть между ним, Герселем, и добродетелью Генриетты Дерэм! И его лицо хранило полнейшее безучастие, пока молодой человек продолжал:
– Таковы были обстоятельства, когда старик Дерэм умер. Немногого стоил это старик Дерэм, теперь можно смело сказать вам это, раз он умер. Да никто и не жалел о нем. Я, сознаюсь, сейчас же подумал: «Мать и дочь теперь без средств; мои шансы увеличиваются…» Когда старика похоронили, я стал готовиться к возобновлению своего предложения, вдруг… пожалуйте!., узнаю, что Генриетта наследует от отца управление вашим имением и что следовательно она не нуждается во мне. Ах, господин граф… Конечно, вы хорошо поступили, ну, а все-таки, узнав об этом, я не очень-то добрым словом помянул вас!
«Однако этот маленький плебей становится все фамильярнее!» – подумал Герсель и тотчас же насторожился, решив оградить себя от фамильярности.
Молодой человек без сомнения заметил перемену, хотя граф не сказал ни одного слова (это случилось так же, как иногда вдруг чувствуется холод в воздухе), и не будучи глупым, сейчас же снова перешел на почтительный тон:
– Я подхожу, господин граф, к цели своего визита и извиняюсь, что пустился в такое длинное отступление. Мадемуазель Дерэм – ваш управляющий! Сначала это привело меня в отчаяние, но потом, раздумав, я сказал себе, что еще не все потеряно, что хотя она и храбрая, но для молодой девушки управление Фуршетерри будет слишком тяжелым бременем, что при таком занятии приходится иметь дело с людьми, которые не уважают женщин и менее дерзки с мужчинами, чем с женщинами. Действительно, в интересах самого имения, я думаю, что муж в роде меня не будет бесполезен Генриетте. Я понимаю кое-что в земледелии, как уж говорил вам… Если вы через месяц будете иметь случай проезжать по моим землям, то увидите такую рожь и такой овес, которым в Фуршеттери, наверное, нет равных, так же, как и моим свиньям и индюшкам, премированным на всех выставках. Разумеется, господин граф, за помощь, которую я окажу, я не прошу ровно ничего; я не ищу денежных выгод: мне достаточно мадемуазель Дерэм. Я предпочел бы, чтобы она не занималась никаким специальным делом, но раз у нее уже есть профессия, то я примирюсь с ней, совершенно откровенно обещаю вам это… И, если вы захотите помочь мне, господин граф, я верю, вы не будете раскаиваться. Конечно, в планы моих родителей не входило, чтобы я управлял соседним имением… Но мне это все равно. У меня нет честолюбия или, вернее, у меня есть одно только: спокойно и счастливо жить с женщиной, которая нравится мне, и без которой я не могу обойтись. Не откажите мне ни в своем согласии, ни в поддержке, вы сделаете доброе дело! Протежируйте мне, как ваши предки протежировали моим.
– Честное слово, – возразил ему Герсель, – вы должны согласиться, что, нанимая мадемуазель Дерэм в управляющие, я не собирался предписывать ей безбрачие. Но точно так же я не могу предписать ей взять того или другого мужа. Что же я могу сделать для вас?
– Уж и того много, что вы не протестуете. Значит, вы примете меня? О, как я признателен вам за это? Ну, что ж, если я вам нравлюсь… усугубите свою доброту… замолвите за меня словечко перед Генриеттой! Убедите ее!.. У меня есть предчувствие, что перед вами она не устоит… И уверяю вас, господин граф, что ни одна женщина не будет счастливее ее, если она согласится. А потом у вас будет одним преданным слугой больше! Вы увидите!
Герсель задумался на мгновенье. На задворках души, где наши желания бродят с помощью элементов того, что называют волей, и подготавливают наши поступки, он обнаружил стыдливое желание сделать то, о чем его просили, и сделать не ради сочувствия к Бургену, но из эгоистического любопытства. Молодая девушка не раскрывает своей души в разговорах о счетах фермеров и подрядчиков; гораздо действительнее будет поговорить с ней о замужестве. Вот ключ, который ему дают, чтобы открыть маленькую мятежную душу. Потом искренне, лояльно Герсель обещал себе сделать все, чтобы его труды закончились женитьбой Бургена на Генриетте. Он видел в этом высший нравственный долг, одну из тех специальных обязанностей, которыми он никогда не пренебрегал и которых никогда не упускал.
– Решено, – сказал он, – я постараюсь услужить вам. Вы понимаете сами, что я должен действовать с большим тактом, и именно потому, что мадемуазель Дерэм служит у меня. Кроме того она – очень сдержанная молодая особа и всегда начеку. Но я скажу ей, какого я хорошего мнения о вас, а также то, что, по моему мнению, она сделала бы очень умно, если бы приняла ваше предложение.
Бурген рассыпался в смущенных благодарностях; он уже считал успех гарантированным.
Однако Герсель поднявшись, оборвал его излияния и, подавая руку, сказал без всякой горячности, но таким тоном, который не оставлял сомнений:
– Положитесь на меня! Я сделаю все, что могу.
Остаток утра граф посвятил приемам фермеров, подрядчика из Виллемора и различных поставщиков. После полудня он не взял Дениса на охоту, а с ружьем за плечами и с Пуфом, обнюхивавшим кусты и дорожки то спереди хозяина, то сзади, довольствовался долгой прогулкой по парку, занимавшему тридцать гектаров. Он подстрелил нескольких кроликов, убил несколько маленьких птичек. Но сегодня он не был в настроении охотиться. Это был один из его «дней отчаянья»; но, несмотря на это данное подобным дням имя, он не старался удержаться от наслаждения их горькой прелестью. В такие дни все являлось для него источником меланхолии: и время года, которое напоминало ему так много других времен, и места, по которым он проходил и где его взгляд, изобретательный в выискивании причин грусти, останавливался в созерцании полумертвого дуба, развалившейся скамьи, инструмента, забытого и изъеденного плесенью и ржавчиной, всех знаков разрушения, остающихся на этапах всеобщей жизни; и встреча с лакеем, которого он знавал когда-то маленьким боязливым мальчишкой, цепляющимся за юбки матери, и который стал теперь здоровенным парнем, вернувшимся на родину после окончания срока воинской повинности; и встреча с не имеющей возраста бабой, с пасмурным, изрезанным морщинами лицом, которую он видел двадцать лет тому назад в числе первых причастниц на приеме у маркизы де ла Фуршеттери.
День был мрачным и сырым, словно предвестник осени, когда по краям дорожек растут кучки маленьких белых грибов. Небо было закрыто непроницаемой завесой, не слышно было даже ветерка. Леса были полны трогательной тишины.
Герсель с ружьем за плечами шел медленным шагом. Пуф безропотно следовал по его пятам; ему были известны привычки хозяина и он знал, что в подобные моменты было совершено бесполезно беспокоить кроликов.
Герсель думал: «Мне сорок три года, но я ни в каком отношении не чувствую себя менее молодым, в полном значении этого слова, чем в двадцать пять лет; однако восемнадцать лет, прошедших с двадцать пятой годовщины, уже не отделяют моей теперешней бодрости от момента, когда я стану стариком. И пусть все во мне протестует против этой мысли о старости, но настанет минута, когда надлом скажется: часть меня начнет умирать, как вот эта ветка клена, как этот истлевший угол скамейки…»
Какое непреодолимое отвращение испытывал он сам перед старостью! Ему приходилось так же принуждать себя при разговорах с состарившимися существами, чтобы оставаться около кого-нибудь, чей запах беспокоил его. И вот однажды он сам станет старым, вокруг него будет сиять почтение к смерти и распространяться омерзительный, запах ветхости! Ему пришла на память одна фраза Генриха Гейне из «Барабанщика Леграна», та, где поэт, вообразив собственную смерть, воскликнул: «Благодарю Бога, я еще живу! В моих жилах бродит красный сок жизни, под ногами моими содрогается земля!» – И так же, как поэт, он подумал: «Я еще не стал добычей отвратительной старости… И если быть старым так ужасно, то надо наслаждаться тем, что еще не стал им».
Таким образом, почти всегда оканчивались «дни отчаяния» этого сильного организма, – реакцией энергии, страстной жаждой жизни; и в сущности из-за этого он только и не старался избегать этих кризисов.
В замок Герсель вошел более веселым шагом, наслаждаясь собственной крепостью, с сердцем настороже, точно предчувствуя что-то счастливое.
«Чего же я жду?.. Ах, да… Генриетта Дерэм, ведь она должна прийти с отчетом в девять часов…»
Граф снова энергично напряг свою волю, чтобы не впасть в соблазн, чтобы даже не смотреть на Генриетту, как на женщину, к тому же женщину желанную.
«Это – просто мой управляющий! – старался внушить он себе, но тут же подумал:
– а я все-таки попробую заглянуть к ней в душу».
Чтобы быть уверенным, что никто не помешает им и не услышит, как он будет разговаривать с Генриеттой, граф распорядился, как только вошел, развести хороший огонь в библиотеке, находящейся по соседству с комнатой в красном репсе, и приготовить там на столе бумаги, чернила, перья и на всякий случай что-нибудь освежительное.
Сам он сейчас же после обеда прошел в библиотеку, чтобы удостовериться, что все его приказания исполнены в точности. Большая продолговатая комната представлялась взору испещренной по стенам рядами томов в темных переплетах; все это была серьезная литература, собранная когда-то маркизом де Бро. Посредине комнаты на столе находились две сильные лампы с зеленым, подбитым белой подкладкой, абажуром и освещали оливковую суконную скатерть, относившуюся, как и книги, и сами лампы, ко временам любознательного маркиза. Кресла, украшавшие библиотеку, равно как и занавески, были из зеленого репса. Против стола находился очень тяжелый диван из зеленой кожи.
На этом столе при свете этих ламп дипломат де Бро сочинял те «уважаемые сочинения», названия и разбор которых де Герсель читал накануне и за день до этого. Огонь, танцевавший в камине, «огонь хрупкий и вечный, который на самом деле никогда не угасает, а только засыпает в очаге, будучи оставленным до следующего дня, когда человек снова будит его, – огонь этого самого камина играл тенями и бросал отблески на важный силуэт аристократического парламентария, который, как говорила его биография, походил на Ламартина». Герсель представил его себе сидящим за зеленым столом и покрывавшим листки медлительным, мелким письмом. Его сердце сжалось, как тогда, когда он видел скамейку, наполовину истлевшую, заржавевший инструмент, омертвевший клен…
«Огонь, который говорит в этом камине, – тот же самый огонь, который горел и в те времена, – подумал Герсель, – но он не чувствует этого. Моя жизнь – та же жизнь моего двоюродного дедушки; но я не чувствую этой логической связи, в которую верит мой рассудок. Ах, зачем умирать?.. Почему не продлится жизнь, переходя последовательно на сознающие это существа так же, как горение этого неугасимого огня?..»
Вошел Виктор и доложил:
– Господин граф, мадемуазель Дерэм ожидает внизу.
– Хорошо. Попросите войти!
Вошла Генриетта. Ее белое лицо казалось еще бледнее благодаря черному пальто и вуали из черного крепа. Ее сопровождал мальчишка с фермы, который нес книги и связки бумаг. Герсель, почтительно поздоровавшийся с ней, ощутил неприятное чувство при мысли, что мальчишка будет присутствовать при их разговоре, но Генриетта сейчас же отпустила его:
– Ты придешь завтра в замок забрать все это, а теперь ступай спать. Спасибо тебе!
Она казалась в очень хорошем расположении духа. Но Герсель, проницательность которого во всем, что касалось женщин, было довольно трудно обмануть, заметил, что она была в слишком хорошем расположении духа, что она хотела быть в хорошем расположении духа. Он был убежден в этом и новое подтверждение этому видел в слишком упорной неподвижности ее взгляда, уставившегося на него.
После ухода мальчика Генриетта сказала графу:
– Счета в порядке: извините, что приношу их вам только сегодня. Мама, должно быть, сказала вам, что мне нездоровилось.
Герсель выразил надежду, что она совсем поправилась. Генриетта подтвердила, что теперь, в самом деле, силы вернулись к ней, а затем решительно развязала креповую вуаль, упавшую ей на плечи, расстегнула черное пальто, положила то и другое на кресло, вернулась к Герселю и сказала:
– Ну, вот… я готова.
Она в ожидании остановилась перед Герселем тонкая, высокая, с талией, почти чересчур стянутой, с бюстом, который в вызывающей прелести обрисовывался корсажем из черной тафты, с черными волосами, свернутыми простым жгутом, с белым воротничком на шее, с неподвижным взглядом бледного лица, вся кровь которого как бы сбежала к губам.
Граф хотел подвинуть кресло.
– Спасибо, – сказала Генриетта, – я предпочитаю стул.
Она взяла его сама, уселась на краю продолговатого стола, развязала пачки бумаг, отыскала среди книг маленькую клеенчатую тетрадь и открыла ее. Герсель уселся в кресло маркиза де Бро.
– Я разделила счета на две части, – начала Генриетта. – В первой, разумеется, очень короткой, я собрала все то, что сделано во время моего непосредственного управления после смерти отца… Теперь я представляю вам положение, поскольку оно выясняется из счетов отца… словом, баланс его управления.
Она говорила, не поднимая глаз, голосом, умышленно лишенным всякого выражения. Герсель слушал ее, слушал цифры, не вслушиваясь в них… Что ему было до всей это отчетности? Разве он не знал, что все теперешние собственники теряют на землевладении деньги, а все управители жиреют за счет хозяина? Но зато он с нежным любопытством смотрел на эту прелестную девушку, склонившуюся под лампой, наслаждался чистым рисунком лица, тяжелым клубком волос, глядел, как двигаются по рядам строчек, которые она читала, ее темно-синие зрачки, как движутся ресницы, как отчеканивает рот слоги, как, следуя ритму дыхания, движется под корсажем такая вызывающая молодая грудь… Острый, сильный запах темных волос временами достигал его ноздрей, – запах для большинства неощутимый, но чувствуемый таким женолюбцем, как Герсель, в воздухе и воспринимаемый им, как любителем.
– Заплачено по счету Ликсандра в Роморантене шестьдесят восемь франков, – читала Генриетта. – Получено за продажу пяти мешков овса от Паренту девяносто франков. Починка окна в сторожке двадцать девять франков семьдесят пять…
А граф в это время думал: «Прелестная девушка!.. И сказать, что какой-то там Бурген будет обнимать этот бюст амазонки, будет целовать эти глаза, эти волосы, эти губы!»
Ему хотелось стать для Генриетты источником счастья, нескольких радостных дней в жизни, даже не обладая ею, чтобы, по крайней мере, никто другой не был первым обладателем ее! Он чувствовал желание оказать ей отцовское покровительство, ощущал смутно волнующуюся нежность, желание держать ее в объятиях, чувствовать, что она вся отдается, вся доверяется ему.