Шоншетта - Альвин Андреевич Каспари 2 стр.


Тут Шоншетте пришло на ум, что эта больная дама хотела, может быть, подарить ей что-нибудь: ведь Новый год уже недалеко!

Потом эти мысли рассеялись, и Шоншетта, согревшаяся в объятиях Дины, развлеклась тем, что, дыша на замерзшее стекло, проделала в покрывавшем его инее отверстие и через него принялась разглядывать улицу.

День уже наступил, и на тротуарах виднелись пешеходы, то догонявшие карету, ехавшую шагом, то пересекавшие ей путь. Шоншетта с любопытством смотрела в окно. Какой странный квартал! Она так привыкла к уединенному предместью, которое проходила по воскресеньям, направляясь к церкви святого Фомы Аквинского! На одно мгновение она подумала даже, что они заехали в какую-то чужую страну, и спросила у Дины:

– Париж ведь очень большой? Правда?

– Да, мое золото, – ответила мулатка. – Париж больше всего на свете.

Фиакр остановился у тротуара. Дина выглянула в окно и сказала Шоншетте:

– Выйдем!

Улицу, на которой они вышли, окаймляли узкие высокие дома, с лавками в нижних этажах; они, казалось, толкали друг друга к бульвару, который пересекал их впереди, являясь ярким просветом, озаренным солнечными лучами, и представлял резкий контраст с самой улицей, черной от растаявшего снега, мрачной от тумана. Кругом почти не было видно экипажей, зато пешеходов было очень много: женщин с синими или красными платками, накинутыми на голову, торопившихся в лавку; неряшливо одетых мужчин с густыми шапками волос; работниц – с лицами, разрумянившимися от холода; министерских чиновников в пальто и цилиндрах. В воздухе несмолкаемо раздавались разнообразнейшие крики разносчиков, которые слышит по утрам Париж; торговцы овощами мерным шагом катили вверх по улице тележки со своим товаром.

Как все это не походило на Сен-Жерменское предместье! На голубой дощечке, прямо против того места, где они сошли, Шоншетта прочла: «Улица Мучеников». Они стояли перед решеткой большого двора, окруженного мрачными зданиями, походившими на казармы.

– Скорее, радость моя! – сказала Дина, – вы простудитесь!

Обе они вошли во двор через узкую калитку.

Женщина, подметавшая двор, завидев их, прервала свою работу. По-видимому, Дина уже была с нею знакома, потому что тотчас же подошла к ней и сказала без всяких предисловий:

– Вот и мы. Ничего нового?

– Ничего, – ответила привратница. – Сегодня утром я видела сестру, – все по-прежнему. Это и есть малютка?

– Да, – ответила Дина.

– Очень хорошенькая! И как похожа на нее! Просто удивительно… Можно вас поцеловать, душечка?

– Нет, сударыня, – ответила Шоншетта.

– Она, знаете, боится, – поторопилась вступиться Дина, – до свидания! Мы пойдем наверх! – и она повела девочку через двор.

Конечно, Дина знала этот дом, так как ни разу не запуталась среди многочисленных дверей с черными буквами над входом: «Лестница А», «Лестница В»… Они поднялись по узкой деревянной лестнице, бедной, но чистой, как весь этот дом. На третьем этаже Дина остановилась перед низкой дверью, сказав:

– Здесь!

Они постучали, но никто не ответил. Дина и Шоншетта ждали с замирающим сердцем. За дверью слышался чей-то кашель, но Дина не решалась постучать вторично. Они ясно слышали, как чей-то голос произнес: «Сестра!» Никто не откликнулся. Тогда Дина отворила дверь и вошла.

Комната была залита светом; на окнах не было занавесей, и после царившего на лестнице полумрака белый свет яркого морозного утра казался еще резче, еще ослепительнее.

Шоншетта прижалась к Дине. В большом кресле спала сестра милосердия, измученная бессонной ночью; у стены, как раз против двери, стояла постель; на подушке девочка увидела восковое лицо с горящими глазами, утопавшее в волнах густых черных волос. Заметив девочку, больная воскликнула дрожащим от волнения голосом:

– Елена! О, я уверена, что это – Елена! Не правда ли, Дина, это – она? О, как я счастлива! Подойди ко мне, моя маленькая Шоншетта!

Больная приподнялась на постели и раскрыла девочке свои объятия. Дина слегка подталкивала ребенка. Шоншетта почувствовала вдруг глубокую жалость. Она выпустила из рук платье Дины, за которое цеплялась, и бросилась к постели. Сестра милосердия все так же мирно, спала.

– Это – ты, моя Шоншетта? – сказала больная, прижимая девочку к груди и нежно перебирая пальцами ее каштановые кудри. – Какая ты стала большая! Я не видела тебя шесть лет, знаешь ли ты это, моя любимая? Шесть лет! Боже мой! Шесть лет полного одиночества! Тебя отняли у меня, моя бедняжечка… и тебя… и всех… У тебя были светлые волосики тогда… Ты была совсем крошкой. Ты играла с «Дианой» на лужайках в Супизе… Ты помнишь?

«Диана»?.. Супиз?.. Нет, Шоншетта ничего этого не помнила. Ей казалось, что она скорее припоминает ту даму, которая сейчас ласкает ее. Только она видела ее тогда совсем в другой обстановке… эта больничная палата, сестра милосердия, – все это так чуждо и незнакомо ей.

– Скажи мне, моя крошка, твой отец говорил с тобой иногда обо мне? – спросила больная.

– О вас?.. Нет, никогда… я вас не знаю.

Шоншетта сказала это совсем просто, с той жестокой искренностью, которая свойственна детям; но сейчас же пожалела об этом: голова бедной женщины опять упала на подушку; все ее тело судорожно вздрагивало от приступов кашля.

Сестра милосердия проснулась, отстранила Дину и Шоншетту и подала питье.

Больная лежала с минуту, неподвижно вытянувшись на спине, а потом снова заговорила, с трудом произнося слова:

– Это – правда, что она меня не знает. О, это ужасно!.. Для, меня не могло быть более ужасного наказания… Боже мой!

Шоншетта приблизилась к постели, обняла своими руками голову больной и стала покрывать поцелуями ее темные волосы, в которых серебрилась седина. В ее памяти мгновенно ожили воспоминания далекого детства.

– Мама… мама!.. – прошептала она, едва сдерживая подступившие рыдания, – я узнаю тебя… Поедем с нами!

Бедная больная мать! При этих словах дочери в ее глазах засветилось невыразимое счастье.

Шоншетта, взволнованная, потрясенная, упала на кровать и продолжала шептать матери на ухо:

– Поедем! У подъезда нас ждет экипаж. Дина укутает тебя одеялом, и мы поедем в большой дом… ты не знаешь, сколько там комнат… больше пятидесяти кроватей… Я дам тебе свою комнату… и лягу на маленькую кроватку подле тебя… Дина будет варить тебе шоколад, а я буду закрывать тебе рукою рот, чтобы ты не кашляла…

Она тихо тянула мать за руку, как бы желая увлечь ее за собой; но больная отрицательно покачала головой.

– Благодарю тебя, моя маленькая Шоншетта, ты утешила меня в мои последние минуты… Но все это невозможно… Я должна умереть… Не плачь, так будет лучше… ты вернешься в большой дом и будешь молиться за свою бедную маму, которая боится того, что ждет ее за гробом… А теперь, моя крошечка, поди на минутку к сестре Анжели; мне нужно поговорить с Диной. Иди, моя деточка!

Сестра Анжель отвела плачущую девочку к окну.

Тогда мать Шоншетты сказала мулатке:

– Дина, я чувствую, что теперь уже настал конец… я больше не увижу тебя, моя добрая старушка. Поручаю тебе Елену… Будь ей предана, как ты была предана мне, и постарайся баловать ее поменьше!.. Сделай из нее, прежде всего честную женщину… Если когда-нибудь… ты понимаешь меня?.. Удержи ее… Сделай все, чтобы удержать ее… Вот видишь ли, перед лицом смерти все вещи представляются в ином свете… Будь верна ее отцу так же, как и ей самой. Если можешь, постарайся убедить его, что она – его собственная дочь; пусть он не наказывает ее из ненависти ко мне… Ты знаешь, что это – правда, Дина. Ты знаешь, что Елена, мое дорогое, невинное дитя, родилась в то время, когда я ни в чем не могла упрекнуть себя… Но он не захотел поверить мне, как я ни молила его тогда… Сказала ли ты ему, по крайней мере, что это – правда?

– Джульетта моя, – ответила мулатка, – с ним нельзя говорить об этом: он приходит в бешенство при одном воспоминании и способен уничтожить в такие минуты меня и Шоншетту.

– Ах! – вздохнула больная, – как тяжела жизнь! Много ли она дала мне счастья? Когда мое сердце было пусто, я жила спокойно; но пришла любовь – и разбила мою жизнь… Шоншетта!

Девочка подбежала к постели.

– Бедняжка моя! – продолжала больная, прижимая дочь к груди и задыхаясь от душивших ее слез. – Если тебе когда-нибудь придется выбирать между любовью и душевным покоем, пожертвуй любовью, выбери спокойствие… Не люби никогда, дитя мое, никогда, никогда!

Истощив в этом последнем порыве все свои силы, она опять в изнеможении упала на подушку.

Сестра милосердия подошла к постели и прошептала:

– Мне, кажется, что все кончено.

Дина хотела увести девочку, но Шоншетта судорожно цеплялась за постель; через минуту ее ручки вдруг бессильно повисли, и ей показалось, что вся комната – окна, белое одеяло на кровати, сестра милосердия – все это завертелось вокруг нее в каком-то неудержимом вихре. И в глубоком обмороке она упала на руки Дины.

Глава 3

Когда Шоншетта очнулась, она увидела, что лежит в карете на коленях Дины.

Перепуганная мулатка, боясь опоздать, завернула бесчувственную девочку в платок и снесла ее на руках в экипаж. Холодная струя воздуха привела Шоншетту в чувство.

– Где мама? – был ее первый вопрос.

– Мама ушла, мое сокровище, – ответила Дина, целуя ее, – ушла. Мы больше никогда не увидим ее!

В порыве острого горя девочка спрятала свою голову на груди мулатки.

– Слушайте, мой козленочек, – сказала Дина, не зная, как успокоить плачущего ребенка, все тельце которого подергивалось от судорожных рыданий. – Не плачьте! У меня есть для вас одна вещь от мамы.

– Что? – спросила сквозь слезы девочка, – дай скорее!

Дина вытащила из-за корсажа маленький золотой медальон на шелковом шнурке, плоский и круглый, как часы.

– «Она» носила его на шее. Я сняла его «после» того… когда мы уезжали…

Шоншетта вертела в руках, медальон.

– Он открывается? – спросила она.

– Не знаю… не думаю.

Девочка спрятала вещицу на своей груди и задумалась. Она уже не плакала, но была подавлена только что пережитыми впечатлениями. Она чувствовала, что она – уже не та маленькая девочка, которая думала во время утреннего путешествия, не едет ли она получать какие-нибудь подарки.

Как она сразу почувствовала себя более зрелой и старше после того как перед ней приподнялся краешек таинственной завесы, скрывавшей ее рождение и детство! Она подумала, что очень несчастна, так как у нее нет решительно никого, с кем бы она могла поделиться своими мыслями.

Дина взяла ее холодные ручки, и чтобы согреть их, спрятала их к себе в рукава.

«Нет, – подумала девочка, – нет, я неблагодарна! У меня есть близкая душа».

Преданность мулатки, которую она в течение многих лет принимала, как нечто должное, внезапно предстала перед ней совсем в ином свете.

– Люби меня, люби меня, старая Ди! – серьезно сказала она, глядя на мулатку большими, внезапно просветлевшими глазами. – Ты у меня одна.

– Любить вас, сокровище мое? – сказала Дина, в душе которой эти слова заставили задрожать самые чувствительные струны. – Да разве я не люблю вас? Ради вас я дала бы себя разрезать на кусочки!

Экипаж свернул на Университетскую улицу и остановился у подъезда, выходившего на улицу Пуатье. Шоншетта и Дина быстро вошли в дом.

Шоншетта вбежала в свою комнату и заперлась. Она хотела остаться одна. В комнате все оставалось по-старому, даже постель еще не была убрана, однако все показалось ей изменившимся, потому что изменилось ее сердце.

Девочка села на кровать и, вынув золотой медальон, долго вертела его в руках, стараясь открыть; но это никак не удавалось ей, и она только напрасно ломала себе ногти. Вдруг она случайно нажала какую-то скрытую пружинку, и медальон раскрылся.

Шоншетта взглянула и ее сердце забилось. Она увидела маленький миниатюрный портрет на фарфоре, изображавший молодого офицера в мундире гвардейца второй Империи. Он показался Шоншетте необыкновенно красивым со своими большими голубыми глазами, белокурыми усами и надменным ртом. Шоншетта искала какой-нибудь надписи под портретом, на крышке медальона, но ничего не нашла. Она погрузилась в мечты, глядя на это красивое лицо с таким благоговейным волнением, как будто видела перед собой живой оригинал портрета.

Вошла Дина и напомнила ей, что пора идти к отцу.

Девочка спрятала свое сокровище и пошла за служанкой. Сегодня она совершенно не боялась, как в другие дни. Ее сердце еще было полно печали, но она уже чувствовала себя более сильной, маленькая женщина, гордая своей тайной, как молодая девушка, впервые услышав на балу слова любви.

Она твердо выдержала проницательный взгляд отца. Да, она скорее выдержала бы пытку, но ни одним словом не выдала бы того, что произошло в это утро. Но Дюкатель ничего не спросил, и свидание окончилось благополучно. Около двух часов Шоншетта позавтракала вдвоем с Диной в кухне, так как мулатке и в голову не могло прийти, чтобы все эти старинные дубовые столы и буфеты с готической резьбой могли служить предметами домашнего хозяйства. Притом кухня, хотя и помещалась в подвале, была единственной жилой и по-человечески обставленной комнатой во всем доме.

Сегодня Шоншетта менее, чем когда-либо, чувствовала, голод; она машинально катала шарики из хлеба и правильными фигурами раскладывала на своей тарелке куски говядины. Воспоминания совершенно завладели ею. Она старалась вспомнить Супиз, о котором упомянула ее мать. И понемногу ее воспоминания стали яснее, определеннее. Вот широкая каменистая равнина, высокие, чахлые деревья по обеим сторонам дороги; низкий кустарник, потом холмы с зелеными лужайками, осененными тополями, а за деревьями – громадный белый дом: это – Супиз, теперь Шоншетта ясно вспомнила его. Она играла на этих зеленых лужайках, среди групп рододендронов и голубых крокусов. Она каталась в траве вместе с «Дианой», прекрасной охотничьей собакой, у которой была мягкая шерсть, коричневая с белыми пятнами.

Шоншетта вдруг захлопала в ладоши.

Дина, все время вытиравшая себе заплаканные глаза, даже подскочила на стуле.

– Боже мой! Что с вами, мадемуазель?

– Ничего, моя старая Ди, я только вспомнила одну вещь…

Подобно тому, как в темную комнату через внезапно отворенное окно врывается свет, так и Шоншетта вдруг увидела мысленным взором «его», оригинал портрета. Вечера в Супизе вдруг вспомнились ей с поразительной ясностью: карточный стол, вокруг которого усаживались трое, пока Шоншетта строила домики из карт. Это были ее мать, очень хорошенькая, с черными-черными волосами, с шалью на плечах, так как она всегда зябла: Дюкатель, уже сгорбленный, но не так, как теперь, и «он», оригинал портрета, с теми же белокурыми усами и голубыми глазами. Теперь она поняла, почему с таким трудом вспомнила его: в Супизе она никогда не видела его в военной форме, там он всегда одевался в штатское платье.

Кончив свой десерт, Шоншетта поспешила скрыться в свою комнату, чтобы снова взглянуть на свое сокровище. Она долго любовалась им, все более и более припоминая прошлое. Пробило три часа. Шоншетта вспомнила, что сейчас придет на урок мадемуазель Лебхафт, и стала собирать книги. Вошла учительница, тонкая, худая, в своей восемнадцатифранковой тальме; ее костлявое лицо под вуалью покраснело от холода.

Шоншетте всегда доставляло огромное развлечение смотреть, как раздевается мадемуазель Лебхафт: из шляпы она вынимала, по крайней мере, десять булавок, причем неловко торопилась, теряла терпение; потом перед зеркалом поправляла волосы, которые были такие светлые, что седина даже не была в них заметна; потом снимала свою тальму, накидку без рукавов, без которой оказывалась тощей и страшно плоской в груди, – гораздо худее Шоншетты, фигура которой уже выказывала наклонность к округленным формам.

Назад Дальше