Гордый и пышный дуб, таивший в себе обилие звуков, блистал под широким сиянием солнца. В чаще его ветвей стояло глухое гудение. В листве жужжали жирные мухи. И дерево казалось человеком, полным мыслей под лучами солнца.
Наступил полдень со всем своим знойным томленьем. Парень услышал звук посуды на ферме, и почти в то же время работники вернулись с поля усталые, с опаленной солнцем кожей. Раздалось продолжительное звяканье вилок среди общего молчания; затем, по истечении получаса – стуки деревянных сабо и башмаков, подбитых гвоздями, послышались по двору, незаметно стихая около сарая, и мужики один за другим шли ложиться, усталые и отяжелевшие, на связанные кучи соломы. Ферма засыпала.
Молодая фермерша направилась по тропинке, которая проходила через сад и вела в поле. Большая шляпа из плетеной соломы защищала ее лицо, кидая сероватую полутень на ее щеки. В руках у девушки качался серп. Она миновала вспаханную пашню, обогнула поле ржи и очутилась на лужайке, усеянной люцерной. Девушка шла медленно, походкой крестьянки в знойный полдень, не поворачивая головы, и ее сильные плечи выступали на фоне неба своими твердыми очертаниями. Придя на поле, она опустилась на колени, и лишь тогда взглянула на дуб вдали.
Парня там уже не было.
Инстинкт подсказал ей, что он подходит. Она опустила руки в густую траву и лезвием серпа стала срезать ее. Мешок лежал около нее раскрытый, и по временам она опускала туда пучки люцерны.
Покой распростерся над немой окрестностью. Слышно было только кваканье лягушек в соседнем болоте, и порой эти резкие вскрики затихали и замирали в сонливом воздухе.
Кто-то кашлянул позади нее.
Она быстро повернула голову и увидела его прямо перед собой у края поля с неподвижной улыбкой на лице. Она не слышала, как он приблизился.
Бессознательно смотрела на его ноги, полагая, что он разулся, чтобы незаметно подойти к ней. Но на нем были большие кожаные башмаки на толстой подошве, и, тем не менее, он ступал также беззвучно, как и босыми ногами, и от удивления ее брови поднялись.
Он с нежностью глядел на нее своими серыми глазами. В этом взгляде не было смелости. В нем виднелась застенчивость, и он не смел промолвить слова.
Она продолжала оставаться на коленях с обнаженными руками. Темная и высокая трава доходила ей до пояса. Наклонив немного вбок голову, она осматривала парня, довольная его покорным перед нею видом, и вдруг сразу обратилась к нему на «ты».
– Ты кто?
– Ищи-Свищи, – ответил он.
Она удивилась.
– Ты браконьер?
Он несколько раз кивнул головой.
Тогда она повторила, как бы погруженная в свою мысль:
– Ах… Так это ты Ищи-Свищи?
И он снова подтвердил ее вопрос медленным и продолжительным кивком головы.
Она с восхищением глядела на его грубую красоту лесного жителя. Его квадратное туловище покоилось на широких подвижных бедрах. У него были прямые ноги, округлые ляжки; его колени резко обрисовывались, а руки были мягки и не носили следов мозолей. Она нежно глядела на его кудрявые, черные волосы, спадавшие на узкий лоб, и к этому примешивался еще большой восторг: ведь перед ней стоял не кто иной, как Ищи-Свищи. Это имя навевало страх. Всем было известно, что всюду, где проходил тот, кто носил это имя, – дичь была в опасности. И вот этот страшный человек теперь покорно, как животное, опускал перед нею голову.
Через несколько времени она спросила:
– Почему ты браконьерствуешь?
– Да потому вот, что мне так хочется.
Его робость исчезла. Он продолжал:
– Иные пилят дрова, другие – хлебопашцы, есть еще на свете ремесленники. А я вот люблю зверей.
Он говорил, переступая с ноги на ногу, выпрямившись всем телом и гордясь своим занятием. Она снова принялась срезать люцерну, выставляя грудь вперед с каждым взмахом серпа.
– Это дает тебе много денег? – спросила она.
– Иногда – много, а другой раз – немного. Я человек неприхотливый.
Она спросила, как он устраивается с продажей.
Это зависело от обстоятельств. Бывает, что он относит набитую дичь в город с наступлением ночи. У него происходят свидания с купцами. Продажа совершается за чаркой водки. Но случается, что купцы заходят к нему. Хотя это всегда затруднительнее, ибо ему частенько приходится ночевать в гостинице «под открытым небом», исключая дней ненастья, которые он проводит у своих приятелей-дровосеков. В конце концов, все люди на свете оказывались его друзьями. Ни к кому он не питал ненависти, впрочем, если не считать этих разбойников-жандармов. Он говорил о них с презрением, вскидывая плечами.
Ищи-Свищи замолчал. Из осторожности он остановился. Постоянная война с животными приучила его держаться настороже, и он сам был теперь удивлен, что так много наговорил.
– Это я все больше так, чтобы посмеяться, – прибавил он.
Она пристально взглянула на него.
– Ты меня боишься?
– Нет.
– Ты не боишься, что я тебя выдам?
Он вызывающе проговорил:
– О, я-то? Мне это совсем все равно.
Настала минута молчания. Потом он спросил, в свою очередь, ее, кто она?
– Я дочь Гюлотта. И эта ферма наша.
И, обведя рукой кругом, прибавила:
– И вот это все, до самой изгороди, которая вон там виднеется. И еще у нас есть луга по ту сторону пруда.
Он передернул плечами.
– А я все-таки богаче тебя. У меня есть все, чего я только захочу. Если бы нашелся кролик на вашей ферме, он принадлежал бы мне. Я – господин барон всюду, где я бываю, да.
Он спросил, как ее зовут.
– Зачем тебе?
– Да просто так, чтобы знать.
Она звалась Жерменой. У нее были три брата. Младший находился в пансионе; ему шел восемнадцатый год. Он умел играть на рояле. Два старших работали в поле. Она остановилась и вдруг расхохоталась, уперев руки в бока.
– Отгадай-ка, сколько мне лет?
– Девятнадцать, небось?
– Прибавь еще два. Видишь, я уж совсем старуха.
– Ерунда. Это самая настоящая пора для любви, – промолвил он через некоторое время.
– О… для этого-то!
Она подняла голову, казалось, желая сказать, что она об этом совсем и не думала. Но у него была своя мысль. Ревнивое любопытство побуждало его спросить. И он резко вставил:
– Скажи, кто у тебя был первый?..
– У меня?.. Никто.
– Полно. Так ли?
– Правда.
Он решительно приблизился.
– Тогда это буду я.
Она немного привстала, задорно смеясь.
– Ты-то? Ищи-Свищи?
Он подошел к ней близко-близко и, смущенно улыбаясь, нежно произнес:
– Жермена…
Она ждала, смущенная в свой черед. Он не докончил и только смотрел на нее серыми, влюбленными глазами.
– Что?.. – проговорила она через некоторое время.
– Ты знаешь сама, – ответил он.
Она встала, сложила в мешок срезанную люцерну и сказала ему:
– Помоги мне взвалить на плечи мешок.
Он поднял одним движением руки мешок на ее спину и, так как она намеревалась идти, остановил ее за руку.
– И ты так уходишь от меня?
Она перевела на него глаза, и они оба долго глядели друг на друга, улыбаясь, взволнованные, разнеженные одним и тем же чувством.
Краска залила щеки Жермены.
Ищи-Свищи протянул руки. Она выскользнула и пустилась бегом по дороге, которая вела на ферму.
Он стоял и глядел ей вслед. Потом, когда она исчезла во дворе, ушел в лес, раздирая от злости кожу ногтями и браня себя, что так разнежничался.
Глава 3
Ищи-Свищи был истым сыном земли. Его кожа загрубела и затвердела от солнца и стужи, как кора деревьев. Он был коренаст, как дуб, благодаря своему крепкому телосложению, твердости своих членов и широкой ступне, привыкшей к неровностям земли. Жизнь на вольном воздухе закалила его тело, которое не знало ни усталости, ни болезней.
Крестное имя его было Гюбер. Он был самым младшим из трех сыновей Орну. Мать родила его во время одного привала в лесу. При первом вскрике, с которым он ворвался на свет, его отец узнал в нем свой род. Орну были рослые молодцы и не боялись ни Бога, ни черта. Мальчик бойко вступил в жизнь, как маленький молодой зверек.
Частенько ласкали его мозолистые руки, укачивали с грубоватой нежностью, и его дикие глазки смотрели тогда на родные лица, затверделые и закопченные, как пни в костре пастухов.
Но всего чаще он покоился зимою на сухих листьях, а летом – прикрытый стеблями трав, не слыша иной колыбельной песни, кроме ветра, то угрюмого, то мягкого, подставляя свое голое тельце укусам мух, лапкам навозных жуков и солнечным лучам, которые мало-помалу дубили его детскую нежную кожу.
Однажды после полудня Орну положили его под дерево на лужайке, в прохладное мшистое место. Им нужно было нагрузить воз сучьев для одного крестьянина и они оставили ребенка под охраной неба. Три часа спустя они вернулись, но не нашли его. Они, не спеша, без волненья осмотрели окрест и были уверены, что ни зверь его не мог утащить, ни какое-нибудь человеческое существо похитить в этой чаще леса, населенной лишь зайцами да сойками.
Ребенок пополз на животе, цепляясь руками за корни, и нижние ветки кустарника до впадины на косогоре. Что-то выскочило оттуда, привлекши его внимание: это была рыжеватая дичина, похожая на ту, что иногда приносили его отец и братья. Животное проскакало немного по траве и затем юркнуло обратно к себе. Гюбер подполз к норе, удивленный и восхищенный, подстерегая эту дикую игрушку, вздрагивая всем своим маленьким тельцем.
Родители нашли его в конце перелеска, где из какой-то впадины торчали только одни его ноги. Ему было тогда пятнадцать месяцев. Это служило как бы предзнаменованием его будущей страсти к животным. Однажды при виде заячьей шкуры он с жадностью протянул руки и принялся реветь, чтобы ему дали ее, размахивая в воздухе ручонками, и в его маленьком сердце возникала дикая страсть к этой тепловатой мягкой шерсти. Пришлось отдать ему ее, и тогда его лицо осклабилось улыбкой, обнаруживая острые зубенки. Он схватил кожу, стал вырывать клочьями шерсть, выказывая кровожадную, первобытную радость, терзая этот безжизненный кусок тела.
Дровосек Орну, сухой и худощавый старик с журавлиными нестойкими ногами, которые грозили распасться, смеялся широким и беззвучным смехом при виде этой жажды истребления и порой, дружелюбно настроенный, выражал предположение, что малыш пробьет себе в жизни дорогу ножом и топором.
Для этого человека, прожившего всю свою жизнь в уединении бок о бок со своей бабой, бравшего свою пищу, где находил, лишенного всякого понимания добра и зла, но смутно понимавшего, что земля для всех, – как воздух, дождь и солнце, – для него высшими качествами человека были сила и хитрость, способные вызывать страх. Он не придавал большого значения человеческой жизни и, если сам не убивал, то потому, что не был вынужден к этому. Его общественная отчужденность, приучив его быть скрытным, но не из трусости, заставила его вести нелюдимую жизнь в счастливом сознании, что его сын Гюбер уже без зазрения совести выпустит заряд в тех, кто вздумает ему препятствовать жить по своему нраву.
Гюбер с очень ранних лет проявил себя жестоким разорителем гнезд. Лазить по деревьям, карабкаться с ветки на ветку, взбираться на самые высокие суки и раскачиваться там под порывами ветра или подкарауливать свою добычу в углублениях ствола – было для него забавой. Он спускался с деревьев, обхватив ствол одной рукой, зажав в другой пищавших птенчиков, и медленно, изгибаясь, подобно пресмыкающемуся, которое извивается, скатывался вниз, падая на ноги, нисколько не потревожив гнезда.
Лукавый и хитрый, он научился вскоре разузнавать привычки разных пород также точно, как свои пять пальцев. Он знал, когда самки отправляются за пищей, когда выводят яйца и когда кончают высиживать их, высчитывал в своем уме с точностью до одного гнезда, сколько птиц можно найти в той или иной роще.
Окончив свою охоту, он приносил добычу матери. Она брала птичек, сворачивала им шейки и жарила их на костре. Их тощие тельца исчезали в широких пастях под прожорливыми зубами семейства Орну.
Он охотился также за мухами, бабочками, майскими жуками, раздавливая их, обрывая им крылышки, истязая их. Все, что было жизнью, возбуждало в нем глухое ожесточение. Порхало ли перышко в воздухе, слышалось ли шелестенье в траве или внезапный взлет дичи – все вызывало в нем жажду преследования. Бывая вблизи пруда, он затаивался в тростнике, оставался там целые дни, суровый и молчаливый, занятый только избиением лягушек. При каждом миганьи их зеленых спинок всхлестывал прут, разбрызгивая воду; они расплющивались, и лапки их вздрагивали, а в больших круглых глазах стоял тупой ужас.
Иной раз, чтобы разнообразить свои забавы, он ловил лягушат посредством небольших лоскутков красной материи, нанизанных на палку, бешено радуясь тому, как они прыгали за лохмотьями, и когда зацеплялись за них, он резким движением тащил их к себе, приканчивал их сухим ударом головки о камень, пень или край своего сабо. Он убивал их таким способом в удачные дни до одной или даже до двух сотен. Он усвоил уже себе хитрости охотника. Ходил на цыпочках, высоко поднимая ноги, боясь произвести шум, стоя неподвижно настороже целыми часами, не шелохнувшись. Чуть появлялась добыча, его решение было также быстро, как тщательна осторожность: он ударял начисто, без пощады.
Таковы были его первые подвиги. Он жил в полнейшей свободе на вольном воздухе, убегая по утрам, возвращаясь ночью, а порой проводя всю ночь, бродя по лесу, очень мало бывая у своих родителей, которые оставляли его на произвол судьбы, совершенно к нему равнодушные.
Орну жили зимой в лачуге из глины, смешанной с соломой, на опушке леса. Небольшое оконце, пробитое в стене, пропускало тусклый свет дня в низкую комнату, разделенную сгнившими перегородками, над которыми помещался чердак с деревянными койками с насыпанными на них кучами сухих листьев, где спали мальчики. Позади дома помещался навес, куда складывались топоры, мотыги и кирки.
Летом помещение это покидалось. Семейство удалялось в самую глубь леса, и там обмазывало глиной шалаши, сплетенные из прутьев. И после того начиналась вдали от деревень, в уединенности древесной гущи, тяжелая трудовая жизнь, прерываемая краткими передышками на знойном полуденном солнце или сном во влажной прохладе ночи. Редкий дымок взвивался от сучьев, которые зажигали у входа в шалаш, чтобы варить суп из овощей, и суровые лица со складками на лбу от трудового дня склонялись над мисками, перебрасывались немногими краткими и невеселыми словами, достаточными лишь для выражения семейных чувств. В течение дня глухие удары топора одни раздавались среди беспредельной тишины леса. И так тянулись дни до осенних туманов.
Лес для ребенка представлял постоянно множество искушений. Он жил на деревьях и в кустах вместе с животным царством, наполнявшим их. Он сам был молодым животным, вскормленным соками земли. Солнце падало на его обнаженные плечи. Дождь пронизывал его до костей. Он блуждал от зари до зари. Терновник ранил его ноги, но он не чувствовал порезов и ссадин; и в двенадцать лет был похож на двадцатилетнего парня.
Как сладкое лакомство были для него роса утра, освежавшая его растрескавшуюся кожу; дуновение ветра, нашептывавшее ему в уши колыбельные напевы; наступление ночи с ее сонливою дремотой. И он испытывал безмолвную радость всем своим существом. Подобно тому, как дерево сразу всеми своими ветвями погружается в сияющие небеса и ненасытно втягивает в себя и ветер, и теплоту, и тени, так и он впитывал в себя природу, живя полной и вольной жизнью.