Нет, Дуся не роптала. Она искренне изумлялась очевидным обстоятельствам и мучительно переживала свои открытия. Они нарушали понятный ей миропорядок и порождали в душе смятение, заставлявшее осуждать. А осуждать Евдокия не любила, точнее, не могла. Боялась, потому что истово верила: «Не осуди, да не осудим будешь». «Так говорил папа, так говорил батюшка в церкви на Верхней Полевой, и Христос тоже так говорил и нам завещал», – напоминала себе Дуся и успокаивалась. «Бог терпел, и нам велел, – подводила итог Ваховская и зачем-то добавляла: – Аминь». Помогало. Иначе как бы смирилась она с непреодолимым сиротством, сопровождавшим ее всю жизнь? Ушла мама – значит, так надо. Папа вот умер – Бог прибрал. Замуж не вышла? И этому есть объяснение: кто такую замуж возьмет?! Ну а вот что детей нет, тут, конечно, смириться трудно, но тоже возможно. Нет и нет. «На все Божья воля», – уверил ее батюшка и допустил к причастию.
Дуся вылезла из ванны, тщательно вытерла распаренные ноги и раскорякой на цыпочках пробралась в комнату. Включила телевизор, чтобы было повеселее, и тут же выключила.
«Спать!» – скомандовала она себе и, расправив простыню, улеглась. Обычно Евдокия засыпала мгновенно, не успев на сон грядущий прочитать ни «Отче», ни «Богородицу», ни «Благослови, Господи». Обычно, но не сегодня.
Дуся ворочалась на кровати с боку на бок, пытаясь найти удобную для ее большого тела позу, но не тут-то было. Кряхтя, она поднялась, подошла к окну и выглянула во двор. В бараке напротив горели от силы три окна. Одно из них – то самое, на первом этаже. В груди екнуло. Дуся распахнула створки и замерла, прислушиваясь. Двор оглашал детский плач, переходивший в надрывный визг. «Не спят, маленькие», – посочувствовала женщина и легла грудью на подоконник.
Не спали не только «маленькие». Не спал Селеверов. Не спала Римка. Не спали соседи справа, сгоряча рекомендовавшие заткнуть «щенкам глотку». Визг набирал силу – рядом зажглись еще окна. Дуся занервничала и на всякий случай накинула на себя халат. Через пару минут непрестанного визга из окна во двор вылез сам Селеверов и протянул руки, принимая орущего младенца. Не говоря жене ни слова, Олег перекинул дочь через плечо и медленно пошел к тротуару, проложенному вдоль итээровского дома. Девочка надсадно кричала. Селеверов, не обращая внимания на визг, размеренно начал прохаживаться под итээровскими окнами, подскакивая через шаг, отчего ребенка встряхивало и визг на секунду прерывался. На свежем воздухе девочка довольно быстро уснула; во дворе зазвенела тишина. Измученный папаша, остерегаясь возобновления концерта, продолжал прохаживаться взад-вперед, поглаживая девочку по спинке.
Появилась взъерошенная Римка, толкающая перед собой коляску. Она возила коляску вокруг барака. Подкатив ее к мужу, она хрипло просипела:
– Клади. Уснула.
– Анжелка спит? – поинтересовался Олег.
Римка кивнула и что-то поправила в коляске. Селеверов осторожно переложил дочь. Та закряхтела, но проворная Римка затрясла коляску с такой силой, что у дочери не осталось другого выбора, кроме как подчиниться родительской воле.
– Иди спи, – приказала мужу Селеверова и подкатила коляску к Дусиному подъезду.
– Я посижу, – отказался Олег. – Иди сама. Вдруг Анжелка проснется.
– Не проснется, – пообещала Римка. – Она как слон дрыхнет. Не то что эта. Иди уже. Три часа тебе до подъема.
– А ты как же?
– Нормально, – заверила мужа Селеверова. – Если что, крикну… Иди.
Олег сдался и, разом отяжелев, побрел к бараку, в который, разумеется, намеревался попасть через окно. А Дуся, наблюдавшая с высоты своего третьего этажа, покинула квартиру, уговаривая себя необходимостью подышать свежим воздухом вместо сна.
Явление Евдокии пред Римкиными очами вполне могло бы закончиться нервным срывом, будь на месте Селеверовой человек менее закаленный.
– Здравствуйте, – поприветствовала Дуся растрепанную Римку.
– Здорово, – буркнула та и для проформы качнула коляску.
– Я все видела, – сообщила Ваховская и присела рядом.
– И что? – резонно поинтересовалась Селеверова.
– Ничего… – отмахнулась Дуся и со знанием дела сообщила: – Кишечные колики. У детей так бывает.
– Ну…
– Я говорю, тяжело вам как.
Римка повернула голову к собеседнице: горообразная, в халате, накинутом на ночную сорочку, чужая женщина смотрела на нее с искренней заинтересованностью. Селеверовой стало себя жалко и, чтобы вновь не расплакаться перед этим идолищем в тапках, с вызовом ответила:
– Тебе-то что за дело? Я вроде не жаловалась.
– Нет, конечно, – подобострастно затрясла головой Дуся. – Это я сама вижу… В коляске Элоночка, наверное. Я уже чувствую… Капризная девочка. Совсем маму не жалеет. Плачет и плачет. Это у нее животик боли-и-ит… Болит у девочки живо-о-о-отик… У ма-а-аленькой… – перешла на сюсюканье Ваховская, забыв о Римке. – Давай мамочку домой отпу-у-устим… Пусть мамочка отдохне-о-о-от. А Дуся с тобой похо-о-о-дит, побро-о-о-дит… А потом к мамочке привезет… Да, моя девочка… Да, моя Элоночка…
Селеверова смотрела на Евдокию как на сумасшедшую, в полной растерянности: то ли караул кричать (вдруг и правда психическая), то ли в ноги падать, чтобы не ушла и поспать получилось.
– Слышь, Дуся. Если что, тебе ж Селеверов ноги вырвет…
Ваховская вылупила глаза на озверевшую от усталости Римку и строго сказала:
– Зря вы так, Римма. Грех это…
Селеверовой стало не по себе. Она отодвинулась от говорящей совести в цветастом халате и заворчала, то ли объясняя, то ли извиняясь:
– Грех не грех, а это дети. Понимать должна, не куклы. Эта особенно, крикливая. Я их не для того рожала, чтоб чужой тетке сплавить. Я их бабке-то родной на руки взять не разрешаю, потому что уронить может, забыть где-нибудь, кипятком обварить – не просыхает ведь. А ты, между прочим, никто и звать тебя никак. А туда же – давай, мол, покараулю.
Ваховская внимательно выслушала непривычно многословную Римку и строго повторила:
– Зовут меня Дуся. Евдокия Петровна Ваховская. Живу я в этом доме, вот в этом подъезде, на третьем этаже. В Бога верую и никому дурного не желаю. Если только помочь. Ребенка не уроню, не забуду, кипятком не обварю. Ничем не болею, на ногах стою твердо и себя содержу в чистоте и аккуратности.
Селеверова от бессилия застонала. Вот если бы на нее нападали, она бы точно нашлась. Рожу бы расцарапала, а то еще проще – кирпичом по башке. А здесь что делать?
– Обалдеть! – подвела итог Римка. – Ну тебе чего надо-то, Евдокия? Ну на хрена тебе чужие какашки?
– Я же вам днем объясняла: живу одна, родных нет, детей нет, мужа нет. Жизнь пройдет – вспомнить нечего. А я ведь еще в силах, на пенсию даже не вышла, мне пятидесяти даже не исполнилось, а никому не нужна, никто не вспомнит. Никто в гости не зайдет. Так, думаю, помогу хоть. Вы не бойтесь, я навязываться не буду. Позовете – приду, а не позовете – стороной обходить буду…
Селеверова сидела словно оглоушенная. Все слова этой странной тетки в халате были ей известны: «муж», «дети», «родные», «гости», «помогу». Но вместе с тем это были совершенно незнакомые слова, слова без смысла, без значения. И смысл, и значение придавала им эта нелепая баба, приставшая со своей помощью к ней, к Римке, как банный лист. Под мерное Дусино бормотание Селеверова начала погружаться в дремоту и, понимая, что еще секунда – и она отключится, сдалась:
– Ладно. Уговорила. Если что – кричи. Окно открыто. Заплачет – возьму. Все равно скоро кормить.
– Хотите, я могу там встать? – Дуся показала рукой по направлению к бараку.
– Не надо, – отказалась Селеверова. – Здесь сиди. Ноги-то поди не железные.
Ваховская от волнения мелко затрясла головой и судорожно схватилась за ручку коляски.
* * *
Так началась новая жизнь, понимаемая Дусей как долгожданное счастье. У счастья был свой градус, повышавшийся день ото дня. И своя среда обитания. Счастье тянулось по невидимым проводам, соединявшим пространство барака с пространством квартиры номер восемь итээровского дома.
Во сне счастье представлялось Евдокии маленькой девочкой, сидящей на радуге: немного Анжелой, немного Элоной. «Вставай! – будило оно Дусю по утрам. – Вставай, а то жить опоздаешь!»
Чтобы не опоздать, Ваховская торопилась, пытаясь исчислять очередные сутки тридцатью шестью, а то и всеми семьюдесятью двумя часами. Дуся судорожно проживала пропущенную, в сущности, ею жизнь.
«Это мне Боженька послал!» – ликовала она, испытывая незнакомое ощущение полноты бытия. И пусть в нем не было всего многообразия ролей, отпущенных женщине, зато те немногие, что так неожиданно получила в дар Евдокия, примерялись вдохновенно и радостно.
– Се-ле-ве-о-о-оровы! Анже-э-э-ла! Эло-о-о-она! Собирайтесь! – голосила воспитательница в детском саду. – За вами бабушка пришла!
Выходила толстая Анжела. Капризно топала пухлой ножкой и строго поправляла воспитательницу:
– Это не бабушка.
– Не бабушка? – закатывала глаза воспитательница. – Значит, мама.
– Не мама, – басила Анжела.
– Это Ду-у-у-ся! – выбегала худющая Элона и со всего маху врезалась в твердые и большие коленки, прикрытые по сезону либо юбкой, либо теплыми шароварами с начесом.
Ваховская выводила своих «девулек», держа за руки, и степенно шла к детсадовским воротам, возвышаясь над аттракционами детской площадки.
– Ну… – дергала она девчонок за руки. И те, как послушные марионетки, запрокидывали свои головы. – Куда пойдем? Ко мне? К маме?
– К тебе! – взвизгивала Элона и пыталась обнять Дусину ногу.
– К тебе, – соглашалась Анжела и хваталась за что придется, а то и просто прижималась к шершавой Дусиной руке, чтобы, не дай бог, не досталось этой противной девочке, которую почему-то все, кроме мамы, называли Лёка и гладили по голове, потому что она «вся насквозь больная».
Элону было жалко. В глубине души Дуся любила ее больше, хотя всячески себя за это ругала. «Ну в чем Анжелочка-то виновата?» – задавала она себе один и тот же вопрос, особенно когда наблюдала за воспитанницами. «Ни в чем!» – сам собой напрашивался ответ, но почему-то следом, бегущей строкой, мигало: «здоровая», «толстая», «себе на уме»…
Ради любви к болезненной Элоне, капризной и вспыльчивой, но невольно соединившей ее с Селеверовыми, Дуся даже с работы хотела уйти, да товарки по цеху отговорили. Пенсия скоро. Зачем людей смешить? Всего-то год доработать. Вредное же производство.
– Ну не справляется Римма! – объясняла им Ваховская.
– Да кто она тебе? – бушевали женщины. – Даже не родня. На квартиру твою поди зарится.
– Да как вы можете?! – негодовала Дуся и шла красными пятнами.
– Дура ты, Евдокия, – печально изрекала мастер.
«Сама дура!» – хотелось ответить Дусе, но она не решалась: обидится ведь человек, неловко как-то – сколько лет вместе.
«Всего год потерпеть», – уговаривала себя Евдокия, но ни о чем, кроме своих «вишенок», и думать не могла. Мало того, за эти три с половиной года она так вжилась в роль то ли бабки, то ли мамки, то ли незаменимой няньки, что в глубине души начала считать главной в жизни девочек себя, а не Римму.
Как только Дуся обнаружила в себе это свойство, то тут же отправилась в церковь и, выстояв огромную очередь к батюшке, опустилась на колени и начала каяться в собственной гордыне. «Виновата, виновата, виновата…» – отвечала Дуся на все вопросы священника, не улавливая их смысла. Выслушав внимательно, поп поднял прихожанку с колен и, строго глядя ей прямо в глаза, пробасил:
– Чего-то ты, раба Божия Евдокия, заговариваешься. С такими грехами, мать, и в церковь входить нельзя.
– А? – осеклась Дуся и сгорбилась.
«Вот тебе и а», – хотелось ответить уставшему от людского несовершенства батюшке, но канон требовал другого:
– Молись Отцу нашему… – посоветовал тот прихожанке и зычно выкрикнул: – Сле-е-едующий!
Ваховская вышла из церкви в смятении: гордыня не отпускала. «Больше не пойду!» – поклялась она, имея в виду Селеверовых. Но обещание не сдержала и, потратив на размышления целую ночь, утром отправилась по знакомому маршруту, обещая себе усмирить гордыню во что бы то ни стало.
Избавиться от чувства собственной значимости Евдокии Петровне Ваховской удалось. Не сразу. Постепенно. Во многом благодаря Олегу Ивановичу Селеверову, воспринявшему появление Дуси как прекрасную возможность направить свою энергию в более благодарное, чем воспитание детей, русло. В конце концов, кто, как не он, пообещал своей Мусе «все золото мира»?
«Дал слово – держи», – подбадривал себя Олег Иванович, изучая Устав КПСС. Именно там, думалось ему, и зарыта удача. Неужели еще сто лет ждать, пока из мастера участка попадешь в кресло начальника цеха и так по восходящей. Есть путь и короче: устав – партия – партком. А там и до собственной квартиры недалеко. Главное, отбросить все лишнее: конкурентов, родственников жены и еще эту, навязавшуюся ему на голову… Нет, ей спасибо большое, конечно. Но каждый день видеть дома эту тетку двухметрового роста?! Увольте. И вот ведь что обидно: одна, как перст, но зато в квартире. Где, спрашивается, справедливость?
– Олежа, – прижималась к нему ночью жена. – Если бы не Дуся!
Селеверову становилось стыдно, и он с готовностью поддакивал Римке, таким образом маскируя недобрые дневные мысли.
– Поговори с ней, – начинал издалека Олег Иванович.
– Об отпуске?! – уточняла недальновидная Муся.
– О квартире, – менял направление беседы хитрый Селеверов.
– Даже не думай! – взвивалась жена и со злостью тянула на себя одеяло. – Пока сама не предложит, рта не открою.
– А чего это ты такая принципиальная стала? – ехидно интересовался Олег. – Или боишься, что без родственников скучно станет?
Римка приподнялась на локте, заглянула в мужнино лицо и, недобро сощурив глаза, проговорила:
– Ты меня моими родственниками не попрекай. Я их себе не сама выбирала. Твои-то чем лучше?
Селеверов, чувствуя, что жена разошлась не на шутку, решил сбавить обороты:
– Не знаю. Я их не видел.
– Может, потому и не видел, что они почище моих? Нас мать в роддоме, между прочим, не оставляла.
– А может, лучше бы оставила?
Римка от неожиданности села в кровати и ткнула мужа в плечо:
– Слышь ты-ы-ы-ы, умный…
Олег Иванович расположился рядом, обнял жену за шею, а потом, опрокинув, неожиданно сжал с такой силой, что Римка дернулась и замерла.
– Рот закрой! – прошептал ей на ухо Селеверов. – А то вот те, – кивнул головой в сторону сопевших во сне дочерей, – тоже будут думать, что их мама в роддоме оставила. Шучу, Муся…
Римка молча отвернулась к стене и накрылась с головой одеялом. «Разведусь на хрен», – пообещала она себе и затаила на мужа обиду.
– Каждый сверчок знай свой шесток, – заявил утром Олег Иванович, презрительно глядя на свою Мусю.
«Каждый сверчок знай свой шесток!» – внушала себе озабоченная смирением гордыни Ваховская и ходила челноком перед окнами Селеверовых.
– Дуся! Дуся! – верещали девочки и прижимались к стеклу маленькими носами, отчего те не просто приминались, но еще и белели.
– Уйдите! Уйдите! – грозила пальцем Ваховская, а потом, не выдержав, бросалась к окну и целовала сквозь стекло белые пуговицы детских носиков.
Подошла Римка, махнула рукой, мол, заходи. С собачьим выражением лица Дуся вопросительно посмотрела на самую богатую, в ее представлении, женщину мира, от которой зависело счастье. Да что там счастье! Жизнь зависела. От нее и, наверное, немного от этого рябого неразговорчивого строгого мужчины, которого она, Дуся, даже за глаза называла Олег Иваныч.
Евдокия нутром чувствовала, что именно от него исходила невнятная угроза. Непонятно какая, но точно была. Не умея точно распознать собственные чувства, она объясняла их в свете генеральной своей вины и благодарила Бога за то, что не забывает об ее, Дусиной, просьбе о помощи в усмирении гордыни. Поэтому при виде Олега Ивановича Ваховская склоняла голову, всем видом демонстрируя полное послушание и смирение, и радовалась очередной победе над собой. Вот и сегодня, дождавшись выхода Селеверова из дому, она почтительно поприветствовала Хозяина в ответ на традиционное «Ну-у-у-у… Здравствуй, Евдокия».