Северная столица. Метафизика Петербурга - Спивак Дмитрий Леонидович 2 стр.


Этим занятиям было отпущено совсем мало времени. Репрессии тридцатых годов практически уничтожили советское краеведение. Впрочем, и позже, в сороковые-пятидесятые годы власти продолжали косо смотреть на «местный патриотизм», что проявилось в таких эпизодах, как печально известное «ленинградское дело». Нужно учесть и то, что в результате блокады погибло более половины (по некоторым оценкам, до трех четвертей) жителей Ленинграда, многие из которых помнили старину, а ведь до того были еще и огромные потери времен революции.

С возвращением обществу некоторых свобод, дело пошло к возрождению «духа Петербурга». Для одним читателей добрым знаком этого стала публикация «Записок старого петербуржца» (1970), написанных Л.В.Успенским в давно позабытом спокойном, доверительном стиле, другие с увлечением прочли «Гамаюн» В.Н.Орлова (1980б) с его взволнованными описаниями ауры «блоковского Петербурга». Ученые вспомнят прежде всего о книге выдающегося итальянского слависта Э.Ло Гатто «Миф Петербурга. История, легенда, поэзия» (1960) – и разумеется, о вышедшем через четверть века после нее «тартуском» сборнике по семиотике Петербурга. Широкую известность приобрели труды таких знатоков Петербурга, как М.А.Гордин и А.М.Гордин, А.Л.Каганович, Г.С.Лебедев, С.П.Луппов, В.В.Мавродин, В.В.Нестеров, Б.К.Пукинский, А.Л.Пунин, Н.В.Юхнева. Большое значение имела и деятельность авторов небольших по объему, но емких по содержанию книг из серий «Зодчие нашего города» и «Выдающиеся деятели науки и культуры в Петербурге-Петрограде-Ленинграде», целого ряда вдумчивых статей в «краеведческом» разделе «Седьмая тетрадь» журнала «Нева», и многих, многих других.

С началом перестройки пришло время более или менее широко задуманных проектов, нацеленных на восстановление «петербургского духа». Для автора этих строк особенно значимым было участие в авторских коллективах сборника «Метафизика Петербурга», изданного в 1993 под редакцией Л.М.Моревой Философско-культурологическим центром «Эйдос» при петербургском Союзе ученых, а также Фестиваля искусств «Мифы Петербурга» (1996), прошедшего под эгидой Музея Анны Ахматовой в Фонтанном Доме. Памятным оказалось и участие в работе I Конгресса писателей стран Балтийского региона (1992), где автору посчастливилось быть в составе делегации Санкт-Петербурга.

Своеобразие нашей темы обусловило целый ряд особенностей в отборе источников и методах работы с ними. К примеру, «шведская» метафизика Петербурга во многом пересекается, но отнюдь не совпадает с такой областью знаний, как «история шведско-русских культурных контактов», – тем более с такой, как «шведская тема в петербургской литературе». Стремясь возможно более четко наметить контуры нашей темы, мы вынуждены будем в ряде случаев оставить в стороне сами по себе весьма ценные труды, посвященные таким смежным областям и темам.

Почти не затронутыми пришлось оставить художественную литературу и изобразительное искусство Ленинграда 1970-1990-х годов. Близость во времени, а иногда личное знакомство с авторами могут создать ощущение простоты и понятности этого периода. Такое чувство обманчиво, сама же тема настолько важна и своеобразна, что ее раскрытие следует отнести к особой работе, и в большой степени – к будущему.

Наконец, встретив в тексте ссылку типа «Федотов 1993», читатель конечно не будет думать, что этот маститый историк и философ культуры действительно написал свою интереснейшую статью «Три столицы» специально для вышедшей в 1993 году хрестоматии «Русские столицы Москва и Петербург». Как известно, статья была написана сразу после отъезда из России, в конце 1925 года, и помещена в малодоступном журнале евразийцев «Версты». В 1989 году ее полный текст был перепечатан «Новым миром», и только оттуда перешел в хрестоматию, в извлечении и с опечатками.

Все это так. Но мы пишем для широкого читателя, а ему будет полезно ознакомиться именно с указанной хрестоматией, где можно найти еще немало материалов для размышлений о метафизике Петербурга. К тому же хрестоматия вышла недавно массовым тиражом и стоила очень недорого, так что ее пока еще нетрудно будет найти в книжных магазинах и на полках личных библиотек. В большинстве случаев такого рода, текст цитаты сверялся по более основательному или академическому изданию, но ссылка давалась все же на более популярный или доступный источник. Спорность этого принципа, равно как и ряда других, принятых нами, может быть оправдана лишь их последовательным проведением в тексте книги.

Виньетка в начале главы воспроизводит магический знак, излюбленный финским народом, и почитаемый им по сей день под именем «Иоаннова знака» (или герба, «Hannun vaakuna»). Он был известен в целом ряде начертаний, некоторые из которых бытовали и на приневских землях со времен седой древности.

Вторая глава открывается изображением Полярной звезды («Nordstjärna»), принятой шведами в качестве эзотерической эмблемы к исходу XVII столетия. На виньетке, принадлежащей резцу Элиаса Бреннера – известного гравера времен Карла XI и Карла XII, звезда показана с шестью лучами. Латинский девиз гласил: «Не знает заката» («Nescit occasvm»).

Предпосланное третьей главе изображение полумесяца под крестом привычно глазу читателя. Оно венчает купола многих церквей России, не исключая православных храмов и нашего города. В «петербургский период» распространилось толкование, согласно которому полумесяц символизирует череду магометанских народов, от казанских татар – до турок-османов, побежденных православным царем. Психологически такое объяснение понятно, исторически – неосновательно. Похожая композиция обнаружена в эмблематике еще языческого города Византий, предшествовавшего Константинополю. Однако скорее всего ее источником было изображение змия, попираемого крестом, утвердившееся в христианской иконографии примерно во времена Константина Великого. Передавая идею победы Христа над диаволом (ветхозаветным змием), оно сохраняло популярность в продолжение всей византийской эпохи. Постепенной схематизации фигуры змия могли способствовать другие изображения, традиционно помещавшиеся в основании креста. К ним относились греческие буквы «омега» и «ипсилон», означавшие соответственно «вечность» и «высоту Господню», якорь как символ спасения, а также некоторые типы так называемого «процветшего креста» (Филимонов 1866).

Автор посвящает эту книгу своей матери – блокаднице, прима-балерине Мариинского театра Нонне Ястребовой.

Глава 1. Финская почва

От берегов Волхова – до берегов Охты

«Реша руси чюдь, и словени, и кривичи и вси: „Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет; да и поидете княжитъ и володети нами“». Так начинается летописный рассказ об установлении государственности на Руси (цит. по хрестоматии Н.К.Гудзия (1973); здесь и далее древнерусская и церковнославянская орфография упрощены). Формула приглашения отнюдь не так проста, как это может показаться на первый взгляд. В этой связи историки вспоминают речь, с которой в аналогичной ситуации обратились в V веке к скандинавским князьям старейшины племен бриттов, аборигенов Британии. «Terra nostra lata, spatiosa et fertilis est», – звучат они в передаче хрониста Видукинда Корвейского, – «земля наша велика, обширна и обильна» (Широков 1994:62); есть и другие параллели. Формула приглашения, таким образом, говорила о знакомстве приглашающей стороны с дипломатическим этикетом своего времени, и потому произносилась скорее со сдержанным достоинством, нежели с сокрушением сердечным.

Из славянских племен летописец упоминает словен, живших вокруг озера Ильмень, и кривичей, разместившихся южнее их. Что касается чуди и веси, то были племена финно-угорского корня. Чудь занимала южные берега теперешнего Финского залива, Невы и Ладожского озера. Это – предки нынешних эстонцев, ижоры, води, и в меньшей степени – вепсов (через посредство «приладожской чуди»). Весь жила на восток от чуди. Северные ее ветви (людики и ливвики) в средние века были ассимилированы карелами, южные внесли основной вклад в сложение вепсов. На глаз чудь должна была выглядеть похожей на современных эстонцев. Весь была более смуглой и низкорослой; антропологи относят ее к так называемому «урало-лапоноидному» типу. Можно предположить, что именно на основании такого зрительного образа летописец и ограничился двумя финно-угорскими племенами. В других местах «Повести временных лет» встречаются и другие народности (точнее, племенные союзы) этого корня, например, меря.

Обращает внимание и то, что летописец употребляет название славянских и финно-угорских племен вперемешку. Более того, он начинает список с чуди. Здесь трудно предположить случайность; в таких вопросах древнеруские книжники имели обыкновение быть точными. Тот же порядок мы видим в Повести за три года до призвания варягов: в лето 6367 по тогдашнему календарю (то есть 859 по нынешнему) некие другие варяги (которых потом изгнали) брали дань «на чюди и на словенех, на мери и на всех, и на кривичех». Остается сделать вывод, что у истоков российской государственности стоял союз равноправных племен – от чуди до словен.

Историю заселения этого края можно в самом общем плане представить в виде двух длинных волн. Первая катилась с востока. В результате, финно-угорские племена заняли к началу нашей эры обширные территории лесной полосы Восточной Европы. Вторая шла с юга: то были славянские племена, протиснувшиеся сквозь редкое финно-угорское население к южному берегу Ладоги примерно в начале VI века.

Приход второй волны не обошелся без конфликтов. Историки даже предполагают, что непосредственным толчком к призванию варягов в 862 году могли стать трения между словенами и чудью (Кирпичников, Дубов, Лебедев 1986:193). Однако в целом притирание финно-угорских и древнерусских племен друг к другу прошло на удивление мирно. Этим была задана одна из негромких, но чистых тем отечественной истории: она безусловно не знала такого геноцида при колонизации края, который устроили германские крестоносцы по отношению к балтийским племенам, или испанские конкистадоры – к индейцам. По сути, первым резким диссонансом в этой сквозной теме стала депортация ингерманландцев из Ленинградской области в связи с советско-финской войной. Однако и эти репрессии предпринимались отнюдь не в пользу русского народа: он сам понес тяжелые потери. Впрочем, не будем забегать вперед, и вернемся ко временам седой древности.

По мнению историков, на севере Руси установился рано сложившийся и прочный «славяно-финский этнический и культурный симбиоз» (Кирпичников, Рябинин 1990-1:8–9). Одним из его весомых проявлений стало то, что с тех пор столица (или один из ведущих политических, культурных, либо духовных центров) Руси (России) основывался (складывался, а зачастую и развивался) под заметным метафизическим влиянием местного финского населения. Обоснованию и раскрытию этого нашего наблюдения и будет посвящена большая часть настоящей главы.

Сказанное требует уточнения в том, что касается «местного финского населения». Под этим названием, для краткости и вполне условно, мы будем понимать совокупность народов (и предшествовавших им народностей и племен), говорящих на прибалтийско-финских языках, и сохранивших основные черты метрики и образного строя «Калевалы» – краеугольного камня их метафизического мировоззрения. К числу этих народов в новое время следует отнести финнов (преимущественно в лице групп эурямейсет и савакот), карелов, ижору, эстонцев, водь; и исключить восточных карелов, вепсов и саамов (последние формально не относятся к прибалтийско-финской группе, однако тесно связаны с ней через судьбу так называемой «приладожской лопи», с которой нам предстоит познакомиться).

Проводя указанное исключение, мы основываемся на опыте ряда знатоков предмета, начиная с самого Э.Леннрота. Занимаясь восстановлением «Калевалы», он свободно сводил записи рун, сделанные от карелов Калевальского района на севере – до води Кингисеппского района на юге (названия, естественно, теперешние), но не придавал особого значения, скажем, саамскому материалу.

Принятие термина «финны» не следует считать особенно удачным: для современного уха оно связано в первую очередь с основным паселением Финляндии. Такая ассоциация не входит в наши намерения. Но исторически сложившиеся в русском языке названия «чудь» и «чухна», к сожалению, еще менее приемлемы из-за присущего им уничижительного оттенка. Под чудью в прошлом понималась совокупность прибалтийско-финских народностей, живших преимущественно по южному берегу Финского залива, Невы и Ладожского озера, то есть, как мы уже отмечали, предков позднейших эстонцев, води, ижоры, и части вепсов. Позднее русские могли применять это название практически к любым аборигенам, встреченным ими при освоении Приуралья, а впрочем и дальше – едва ли не до Сибири. Под чухной в прошлом обычно понимались восточные финны и карелы, а эпизодически и другие народы, жившие севернее чуди. Бытовали у нас в старину и иные названия чухны – к примеру, «маймисты» (от слова, близкого к современному финскому «maamies», то есть «земледелец»). Но они, к сожалению, еще менее определенны.

Никакого презрительного оттенка в этих названиях в старину не видели. Так, Леннрот в своих научных работах без особых колебаний употреблял слово «чудь». М.В.Ломоносов пользовался им в «Древней российской истории», и даже считал весьма высоким. «Имя скиф по старому греческому произношению со словом „чудь“ весьма согласно», – писал он. Так же полагал и писавший в конце XVIII века петербургский краевед Ф.Туманский (1970:52). Впрочем, он добавлял: «Мне кажется еще можно сие свойственнее протолковать словом чудный, ибо действительно и ныне еще в сдешней губернии существующие люди или чюды имеют и одеяние и нравы чудные. Да избрет каждый что ему угодно»…

В.Даль полагал, что слово «чудь» отражает древнее самоназвание местного населения (и в этом качестве сближал его со словом «чукча»). Такая точка зрения находит поддержку у современных историков: по их мнению, оно может восходить к древнему самоназванию «thiudos», сохраненному писавшим в VI веке готским хронистом Иорданом. Но с современным языком не поспоришь – и нам приходится остановиться на значительно более нейтральном, хотя и неточном обобщающем имени «финны».

Вернемся к приходу варягов и «началу Руси». С большой вероятностью оно произошло в Ладоге. Значение ее как геополитического и культурного центра трудно преуменьшить. Принадлежа к числу десяти древнейших русских городов, она контролировала важный участок евразийского торгового пути «из варяг в греки». Став первоначальной столицей рюриковой державы, Ладога оказала значительное влияние на оформление российской государственности; оно ощущалось вплоть до основания неподалеку от нее Санкт-Петербурга.

Как бы то ни было, но устроение в Ладоге города на месте предшествовавшего поселения (или группы таковых) историки склонны связывать скорее с именем не Рюрика, а Олега Вещего, княжившего в конце IX – начале X века (Кирпичников 1983:22). С этим согласна и народная память, отнесшая к вещему Олегу примечательную местную легенду, известную нам по Пушкину. Обе линии связаны воедино курганом князя, мощно доминирующим над ладожской крепостью и излучиной Волхова.

Назад Дальше